Между тем, покуда происходили объяснения и приглашения, князь стоял верхом у въезда и рассматривал гербы на каменной ограде, которые, подобно негодным травам, развевались повсюду. На самом своде ворот прибит был раскрашенный железный щит, и плющ в самом деле прибавлял к нему украшения, не внесенные в печать; зато домовитые ласточки залепили верх его гнездами, не заботясь, что эта вывеска тщеславия дороже хозяину драгоценнейших картин; но, странная вещь, предрассудок, воздвигнувший этот щит, оставил в покое ласточек по другому предрассудку – как будто в доказательство, что внушения природы побеждают заблуждения ума.
Я не ручаюсь, чтобы подобные мысли кружились в голове князя, – они принадлежали не его веку – и тем менее его положению. Его сердце билось – в каждой женщине ему мечталась Варвара. Что скажет он ей? Как встретит она его? Как откроется в своем намерении, не изменят ли ему нежданные восклицания встречи? У него потемнело в глазах, когда въехал он на широкий двор Колонтая. Оправясь, однако ж, от первого замешательства, он посредине спрыгнул с седла и развязно пошел к хозяину. Тот, видя учтивость приезжего, разгладил усы и морщины, и пошли обоюдные приветы. Поляки всегда были щедры на слова, и магнат хотел доказать, что двор для него не Новая Земля. В заключение он прибавил: «Я уверен, что пан Маевский, ступив после долгого плена на родную землю, найдет в моем доме родственный прием. Вот жена моя, урожденная княжна Гедройц, и сын мой Лев Колонтай, ротмистр Язды Коронной. С дамами и с молодыми панами вы и сами скоро познакомитесь.»
Поцеловав почтительно руку у хозяйки и учтиво раскланявшись с сыном, он был задавлен расспросами от каждого и каждой из собрания. Он благодарил судьбу, что тут не было Варвары, ибо чувствовал, что в ее присутствии никак бы не мог так вольно рассказывать небылицы. Дух подражания, коим так щедро наделила или наказала природа русских, послужил ему тут чрезвычайно. Натершись польщизною при дворе самозванца и находясь с ними в беспрестанных сношениях за переводчика во все время внутренней войны, он удачно ссылался на то, что знал, и извинялся пленом в том, чего не знал, приписывая долгой отвычке ошибки языка. С полчаса спустя полдень на дороге послышался топот коней, предшествуемый звуками бубна. Князь Серебряный подумал сперва, что за ним скачет отряд конницы: ничего не бывало. Пыль расступилась, и глазам его представилась тяжелая линейка, построенная едва ли не из обломков Ноева ковчега. Она влекома была, так сказать, воспоминанием шести тощих лошадей. Впереди скакал бубенщик, чтобы недостойная чернь сворачивала с дороги, а кругом шесть вершников в гусарской одежде.
– Милости просим, пан староста Креславский, милости просим, ясновельможная пани старостина, панны старостувны, – какой вас ветер занес – тысячу лет не видались, – вскричал старик Колонтай, обнимая по очереди это допотопное семейство, и, признаться, глядя на них, последнее приветствие его не могло быть сочтено за преувеличение. Когда выгрузили из линейки всех панн, всех мосек и все картонки, – громкое восклицание: «Обед на столе!» оживило собрание. Хозяин подвел мнимого Маевского к младшей, хотя вовсе не молодой, дочери старосты, подхватил руку ее матери, кряхтя от подагры, но зато лихо моргая усами, – и гости, меняясь приветствиями, потянулись в столовую.
Я формалист: люблю я очень
В фарфоре чай, вино в стекле;
В обеде русском – добрый сочень.
Roast-beef на английском столе.
Люблю в гостиной вести, фразы,
Люблю в гостинице проказы,
И даже ссоры в злые дни…
(Чего нас Боже сохрани!)
Если несколько польских магнатов могли блистать роскошью, как владетельные герцоги, зато три четверти остальных равнялись с ними одной спесью, далеко отставая средствами ее удовлетворить и выказать. Не говорю уже просто о дворянах, хотя каждый из них силился иметь около себя небольшой двор. Все это чванство, нисходя постепенно к бедности, делало только смешней их причуды и тем скорее довершало разорение. Колонтай, один из важнейших помещиков того края, конечно, был богат всем, что составляет первые надобности человека, но денежные доходы его были весьма ограничены. Немецкие купцы посредством евреев покупали, правда, у него лес, рожь, пеньку, сало – но Двина была не очень близка, перевоз колесом в бездорожном краю затруднителен и сплав до Риги, от войны со шведами, неверен, а потому и цены на все чрезвычайно низки. Прибавьте к этому запутанность его дел, бессовестность экономов и арендаторов, беспорядок в управлении и в расходах, потому что в те времена, как у нас доселе, хозяйство считалось недостойною наукою для дворянина, – и вы не удивитесь удивлению князя Серебряного, который, минуя ряд покоев, не заметил в них ничего великолепного, что полагал найти по рассказам поляков. В двух только гостиных стены обиты были золототравчатым штофом, а креслы и стулья обтянуты рытым плисом, но все это было так блекло, что без ошибок его можно, казалось, назвать ровесником Ягеллонов.
В столовой зале по глухой стене тянулись предки Колонтаевы от мала до велика… но, благодаря пыли и копоти, они терялись в сумерках времен, и это обстоятельство, конечно, было не внаклад и портретам, и малярам, их писавшим. В конце залы стоял шкаф со стеклами, раскрашенный и украшенный, как часовня: в нем были помещены в узор серебряные блюда, фигурные кубки, чары, чарочки, кружечки и кружки – наследственная родословная крестин, именин, свадеб, мировых подарков и добыч. На столе же, так как день был непраздничный, – лежали только при оловянных тарелках серебряные ложки да кабачок и солонки; кружки и рюмки были синего стекла и разных видов и величин.
Гости, жужжа, обходили стол, будто крепость, назначенную к разграблению… Вся кровь зажглась в князе Серебряном, когда он увидел выходящую из противоположных дверей Варвару; она опиралась на руку Льва Колонтая и была в польском или, лучше сказать, в венгерском платье. Две косы, перевитые жемчужного ниткою, два раза окружали ее голову. Белый глазетовый доломан, опушенный соболями, охватывал стройный стан, и голубая атласная исподница с золотою бахромою струилась и шумела в широких складках; стройная ножка заключена была в красный сафьянный черевик. На один миг устремила она прекрасные голубые очи свои на незнакомца; румянец как зарница вспыхнул на лице красавицы – и снова потух он, и снова обратились взоры ее к Колонтаю, как будто обманутые. Князь был уязвлен такою холодностию – он лучше желал, чтоб она подвела его под саблю своею радостию, чем быть безопасным ценой равнодушия.
Сельский каноник прочел «Oculis omnii» [1], благословил яства, и все стали садиться. Колонтай, несмотря на то что дамы поместились на одном конце стола, как хозяин, выгадал себе место рядом с Варварою, и бедный князь, сидя на одной стороне с нею, только вкось, и то изредка, мог наслаждаться видом ее носика, перепрыгивая взорами то через толстое брюхо пана Зембины, то через тенистые усы пана Пузины, то через бритую голову пана Радуловича.
– Васан, конечно, русак по вере, – спросил пан староста Креславский, обращая слово к князю, – сдается, пан крестился на правое плечо?
– Крещусь на правое, а рубаю и с правого и с левого! – гордо отвечал Серебряный, негодуя за нескромный вопрос и неучтивое выражение «васан», которое почти равняется нашему «сударь».
– Что хорошо, то хорошо, – со смехом вскричал хозяин, которому понравилась эта выходка. – Пускай отцы иезуиты разбирают, латынью или славянщиною отпираются лучше райские двери, пускай они проклинают наших кальвинистов и за чуб тащат козаков в унию: по-нашему тот и свят, кто лучше рубится за отчизну. Не правда ли, пан судья?
– Моя хата с краю, ничего не знаю, – отвечал Войдзевич, отшучиваясь, чтобы не навлечь на себя неудовольствие старосты.
– У палестраитов, как на испорченных часах, не узнаешь правды, – сказал хорунжий Солтык, – одно бьют, а другое показывают.
– По крайней мере, – возразил Войдзевич, скрывая свой гнев, – моя стрелка туда и бьет, куда указывает… Разумеешь, пан хорунжий?
– Разумею, только…
– Сомневаешься?
– Нет, просто не верю!
– Дерзкий мальчик: satis eloquentiae, sapientiae parum [2], – произнес он по-латыни, чтобы устранить дам от ссоры. – Знаешь ли, чем платят за подобные речи?
– Не все брать, надо когда-нибудь и поплатиться, пан судья.
– Прошу слово гонору, пан хорунжий!
– Я не отдаю чести тем, которые не стоят ее!
– Не даешь, потому что не из чего!
Бог знает чем бы кончилась ссора, подстрекаемая присутствием общества, и в особенности дам. Такие сшибки были весьма обыкновенны в Польше, где каждый молодой человек, не заботясь о справедливости, жаждал выказать свою храбрость, не ходя далеко. Хозяин, однако ж, поспешил удержать запальчивость противников.
– Тише, господа, прошу вас, тише! Отложите на час ваши сделки – сад велик и вечер долог: успеете еще нарубиться досыта. За обедом дело не о крови, о вине, оно causa nostrae laetitiae, источник нашей радости.
– И начало великого зла, – подхватил каноник, – где льется вино, там и кровь брызжет нередко.
– Не хочет ли преподобный отец доказать, что вино пьяно? – спросил шутя Лев Колонтай.
– Не хочет ли пан ротмистр доказать, что нет? – возразил каноник.
– Не только хочу, но и могу: я утверждаю, что пьяно отнюдь не вино, а время!
– Как время? Каким образом время? Это любопытно, это очень любопытно! – вскричали многие голоса.
– Вы смеетесь немножко рано, господа, – я вам расскажу как. Возьмите вы бочку венгерского и распейте ее в два года, всякий день по две рюмки, не более. Ведь вы не будете с этого пьяны?
– Разумеется, нет, – отвечал пан Зембина, предполагая, что в Польше найдется решительный человек для такого постного опыта.
– Но выпейте же вы две бутылки в полчаса – вы, без сомнения, опьянеете. Следственно, одно время придает вину хмеля!
– Se non Х vero – ben trovato [3], – примолвил Солтык, небрежно крутя свои усы. Итальянский язык был тогда в моде между знатью, и ему хотелось выказать знанье дворянских обычаев.
– Experto credite [4], – возразил Колонтай, – даже глядя долго на иные глаза, можно прийти в упоение!]
– Браво, браво, сынок! – вскричал хозяин, хохоча во все горло, – да я и не подозревал за тобой такой прыти. Своими нестрогими проповедями ты, пожалуй, отобьешь место у патера Голынского!
– Я немного честолюбивее, батюшка: мечу в дамские духовники и желал бы начать эту обязанность с панны Барбары!
– Пан Маевский! – возгласил хозяин, – прошу отведать с этого блюда, да вашмосц ничего не кушает, поглядывая на землячек, – надоедят, приятель, скоро надоедят, и как ни уверен сын, что время пьяно, а хоть час гляди на прекрасные глазки, все надо прибавить кубок-другой, чтобы прийти в упоение. Право, не худо бы пану взять, как следует кушать родовитому шляхтичу, у пана Зембины – за живым зайцем он не мастер гоняться, зато жареный от него не уйдет!
– Особенно, когда он подстрелен паном Станиславом, – отвечал весельчак Зембина, указывая на полную тарелку хозяина, – на одной ноге недалеко ускачешь.
– Ха, ха, ха! Пани старостина, прошу не отказываться: лозанки-то хоть куда! Ясновельможный, или мое мартовское с гренками не нравится?
– Настоящее стариковское молоко: как весна, сердце греет.
– За чем же дело стало – неужто помолодеть неохота? Ах, молодость наша, молодость, пан староста, вспомни-ка пирушки в Кракове.
– То-то было времечко, не нынешнему чета!
– Куда нынешнее!! Теперь не только сердце, да и солнце польское простыло. Гей, венгерского, старого венгерского, чтобы Стефана Батория помнило! (Наливает в большой серебряный кубок.) Да обновится старожитная Польша! От пана до пана! (Передает кубок старосте.)
– Да живет новая по-старинному! (Передает соседу.)
– Да цветет польская слава!
– Да вечно зеленеет свобода шляхетская!
Кубок шел кругом, и каждый возглашал заздравие, какое внушало ему чувство, ум или память. Другой круг посвящен был именным заздравиям, и, разумеется, присутствующие красавицы не были забыты. Приветы, один другого затейливее, нередко один другого нелепее, дождили. Когда дошла очередь до Льва Колонтая – он наклонился, схватил с ножки Варвары черевик, несмотря на ее крик и сопротивление, налил в него вина – и, подняв, произнес:
– Мое первое счастье сражаться за свободу отечества, а второе – терять свою собственную в плену прекрасных!.. Предлагаю здоровье русской розы – панны Барбары!
Долгое «браво» раздалось со стороны мужчин.
– От пана до пана черевик красавицы! – восклицали они, хлопая в ладоши, – мы в войне только с русской силой, а не с русской красотою!
Сафьянный башмачок летел из рук в руки, дамы кусали губы и перешептывались, а застенчивая Варвара раскланивалась, не подымая глаз и пылая, как роза. Казалось, она просила пощады, а не торжества.
– Нельзя ли прибавить к этому: здоровье пана ротмистра? – спросил хорунжий Солтык полушутя.
– Это зависит не от меня, – отвечал тот строго, но со вздохом, поцеловав руку у девушки. Варвара не знала, куда деваться; две крупные слезы дрожали на ее ресницах, высоко вздымалась полная грудь. Я бы сказал, что она была еще прелестнее обыкновенного, если б это было возможно.
Не трудно угадать, в каком волнении находился тогда князь Серебряный – иглы текли у него по жилам, ревность душила сердце. Он говорил не думая, отвечал не внимая; ему казалось, он глотал пламя в вине, предлагаемом соперником; со всем тем он жадно прильнул устами к башмачку той, которую любил. Едва владея собою, он спросил у хорунжего:
– Разве есть что-нибудь положенное между молодым Колонтаем и пленницею?
– Наверно не знаю, – отвечал тот, – но, кажется, свадьбы не миновать. Старик любит сына до безумия, и что он захочет – то свято. Конечно, за ней нельзя ждать приданого, но она из старинных дворян русских, а главное, что Лев в нее врезался по уши, только ею и бредит во сне и наяву.
– Любят ли его взаимно? – сказал князь, едва переводя дыхание, между тем быстрые краски изменяли его лицо.
– Прошу извинить, пан Яромир, – голова у нее не хрустальная, пан Маевский, и я не мог видеть ее мыслей. Впрочем, Лев молод, знатен, богат и – что должно бы поставить в заглавие – хорош собою. Какое женское сердце не увлечется четверкою таких достоинств? Кроме этого, она обязана ему благодарностию: благодаря Льву она живет здесь не хуже принца Максимилиана в плену у Замойского в Красном Ставе. Если б не он, не таково бы было ей житье и от самого старика, который ненавидит русских за то, что они были храбры, и от наших дам, которые не прощают красоты.
Эти вести заставили князя повесить голову. Между тем беседа становилась шумнее и шумнее: молодые паны покинули свои места и, опершись на спинку стула, вполголоса говорили любезности своим дамам. Старики толковали о политике.
– А что, пан Маевский, жалеют ли русские нашего королевича: ведь они сами звали его на престол? – спросил староста у князя Серебряного, покашливая.
– Иногда люди желают неизвестного, но жалеть неизвестного невозможно, – отвечал князь скромно.
– А кто виноват, что они отказались от польской династии? Сам король наш. Когда бы не позавидовал сыну, так русская корона не ушла бы у него в лес, как заяц, – сказал хозяин.
– Сомневаюсь, чтобы русские потерпели над собой иноплеменного царя: татарское владычество увековечило в них ненависть ко всему, что не русское. Владислава звали только несколько честолюбцев.
– Просты же остальные бояре, право, просты: неужели не смыслят они, что чужеземного царя легче держать нашему брату в лапках?
– Московский царь властвует не для одних магнатов, а для всего народа; а народ хочет видеть в царе отца, и кровного, а не наемника чужеземца. Теперь всей землею они выбрали себе достойного государя.
– И мы, кажется, выбираем королей не при свечах. Не так ли, пан староста? Однако пусть лукавый утопит в бочке венгерского мою душу, если Жигмунт не рвет наши Pacta conventa на завивку шведских своих усов. Но дай только дождаться первого сейма – у меня найдется свой Зебржидовский – он грянет «непозволям», как вестовая пушка.
– Вспоминают ли москали наших удальцов? – спросил Солтык.
Лицо князя вспыхнуло гневом, но он укротил это движение.
– Поступки полков, бывших с Тушинским самозванцем, и наездники Лисовского были причиною сильной ненависти к нам, – отвечал он, потупив очи.
– Какое нам дело, любят ли нас рыбы, когда мы их едим, – возразил старик Колонтай. – Ай, спасибо Лисовскому!
– Кстати о нем, – прибавил староста, – Лисовскому велено опять собираться на Москву, и он прислал сюда Мациевского вербовать охотников, разумеется, таких удальцов, у которых neque res, neque spes bonum (ни добра, ни надежды). Завтра он будет в Режицу.
– Мациевский! – воскликнул князь невольно, вспомня, что они хорошо знакомы друг другу и в доме, и в поле.
– Он должен быть приятель панский, – сказал Лев Колонтай. – Вы оба служили под знаменем Жолкевского?
Князь отвечал склонением головы; он молчал, но зато сердце его говорило тем громче. «Безумец, безумец! – думал он, – не для того ли, чтобы побывать на свадьбе у врага и соперника, жертвуешь ты жизнию? Не ожидаешь ли ты любви от девушки, которая не дарит тебя даже воспоминанием? Беги, не ожидая новых уничижений и новых бед!»
Обед кончился, и женщины, подстрекаемые любопытством, окружили мнимого выходца из плена, а может быть, желали заманить в новый. Чтобы отплатить Варваре тою же монетою, он показывал, будто и не замечает ее. «Не ищи, и в тебе искать будут!» Правило очень верное, но только для особ, одаренных щедро от природы умом или красотою, – и, конечно, князь мог назваться одним из ее баловней. Польки очень были довольны его отрывистыми ответами, его дикою живостию. Кто понравится им, у того и самые недостатки им кажутся милыми, самые ошибки – остроумными. Впрочем, он довольно дорого платил за расположение к нему дам: они засыпали его расспросами, предложениями и приглашениями.
– Вы, верно, пан Маевский, – сказала одна черноглазая дама, – выучились петь по-русски – спойте нам что-нибудь, у вас такой прекрасный голос: это должно быть очень любопытно…
– Чему быть хорошему на холопском языке? – важно произнес пан староста, для которого язык его крестьян значил не более как мычанье быков.
– На Руси почти то же говорят о польском языке, – возразил князь, – хотя я ссылаюсь на моих прекрасных соотечественниц: он так мило звучит в слове «кохам», что его нельзя выговорить, не вздохнувши! Я уверен, однако же, что и перевод этого слова: «люблю тебя» – в устах русской красавицы для меня показался бы не менее сладостен и благозвучен.
Он с жаром произнес последние слова, устремив в припадке нежности очи свои на Варвару, которая одна не приближалась к нему, одна не заводила с ним речи. Казалось, она вздрогнула, услышав слова родные, румянец разлился по челу, уста раскрылись, как будто для ответа, – она подняла длинные ресницы свои – и снова опустила их молча. Князь был вне себя от досады. Несмотря на это, он нехотя должен был взять многострунную цитру, инструмент, уже знакомый ему по Москве, и так как он хорошо играл на гуслях, то в несколько переборов применился к ладам ее. Лев Колонтай взялся вторить ему на флейте, и после звучного аккорда князь Серебряный запел:
Что не ласточка, не касаточка
Вкруг тепла гнезда увивается,
– и проч.
– Очень мило, прекрасно! – Громкие рукоплескания раздались кругом – но ему лестно было одобрение только одной особы – и этой особы уж не было в комнате.