Мы не видим наших следователей. – Как их объяснить? – Дивнич сравнивает Гестапо и МГБ. – Следователи формулируют свои принципы. – Их мотивы. – Упоительность власти для молодого геби ста. – Верность Органам! – Оживляющие забавы. – Не сдерживать бешенства. – Сексуальное любопытство. – Возможности наживы. – Месть прокурора. – Жадность следователей. – Разгул. – Гебисты арестованные. – Потоки самих гебистов. – Абакумов и Рюмин в тюрьме.
А кем бы стал каждый я? – Почему противились училищам НКВД. – Что делают с человеком погоны. – Мой первый этап. – Офицерский чемодан. – Гнев обоза. – Я офицер! – Линия добра и зла. – Хорошие гебисты. – Лейтенант Овсянников. – Лекция Веры Корнеевой в гебистской канцелярии. – Д. П. Терехов, верховный судья. – Выводная Большого Дома. – Не всё добро, что на добро похоже. – Цвет небес. – Ягода и иконы. – Природа злодейства. – Роль идеологии. – Порог злодейства.
Осужденье злодеев в Западной Германии и милость им у нас. – Как же России очиститься?
Во всей этой протяжке между шестерёнок великого Ночного Заведения, где перемалывается наша душа, а уж мясо свисает, как лохмотья оборванца, – мы слишком страдаем, углублены в свою боль слишком, чтобы взглядом просвечивающим и пророческим посмотреть на бледных ночных катов, терзающих нас. Внутреннее переполнение горя затопляет нам глаза – а то какие бы мы были историки для наших мучителей! – сами-то себя они во плоти не опишут. Но увы: всякий бывший арестант подробно вспомнит о своём следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, – а следователя часто он и фамилии не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против которого я немало высидел в кабинете вдвоём.
Одно остаётся у нас общее и верное воспоминание: гниловища – пространства, сплошь поражённого гнилью. Уже десятилетия спустя, безо всяких приступов злости или обиды, мы отстоявшимся сердцем сохраняем это уверенное впечатление: низкие, злорадные, злочестивые и – может быть, запутавшиеся люди.
Известен случай, что Александр II, тот самый, обложенный революционерами, семижды искавшими его смерти, как-то посетил дом предварительного заключения на Шпалерной (дядю Большого Дома) и в одиночке 227 велел себя запереть, просидел больше часа – хотел вникнуть в состояние тех, кого он там держал.
Не отказать, что для монарха – движение нравственное, потребность и попытка взглянуть на дело духовно.
Но невозможно представить себе никого из наших следователей до Абакумова и Берии вплоть, чтоб они хоть и на час захотели влезть в арестантскую шкуру, посидеть и поразмыслить в одиночке.
Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой культуры и взглядов – и они не таковы. Они по службе не имеют потребности мыслить логически – и они не таковы. Им по службе нужно только чёткое исполнение директив и безсердечность к страданиям – и вот это их, это есть. Мы, прошедшие через их руки, душно ощущаем их корпус, донага лишённый общечеловеческих представлений.
Кому-кому, но следователям-то было ясно видно, что дела – дуты! Они-то, исключая совещания, не могли же друг другу и себе серьёзно говорить, что разоблачают преступников? И всё-таки протоколы на наше сгноение писали за лис том лист? Так это уж получается блатной принцип: «Умри ты сегодня, а я завтра!»
Они понимали, что дела – дуты, и всё же трудились за годом год. Как это?.. Либо заставляли себя не думать (а это уже разрушение человека), приняли просто: так надо! тот, кто пишет для них инструкции, ошибаться не может.
Но, помнится, и нацисты аргументировали так же?
От сравнения Гестапо – МГБ уклониться никому не дано: слишком совпадают и годы, и методы. Ещё естественнее сравнивали те, кто сам прошёл и Гестапо, и МГБ, как Евгений Иванович Дивнич, эмигрант. Гестапо обвиняло его в коммунистической деятельности среди русских рабочих в Германии, МГБ – в связи с мировой буржуазией. Дивнич делал вывод не в пользу МГБ: истязали и там и здесь, но Гестапо всё же добивалось истины, и когда обвинение отпало – Дивнича выпустили. МГБ же не искало истины и не имело намерения кого-либо взятого выпускать из когтей.
Либо – Передовое Учение, гранитная идеология. Следователь в зловещем Оротукане (штрафной колымской командировке 1938 года), размягчась от лёгкого согласия М. Лурье, директора Криворожского комбината, подписать на себя второй лагерный срок, в освободившееся время сказал ему: «Ты думаешь, нам доставляет удовольствие применять воздействие? – (Это по-ласковому – пытки.) – Но мы должны делать то, что от нас требует партия. Ты старый член партии – скажи, что́ б ты делал на нашем месте?» И кажется, Лурье с ним почти согласился (он, может, потому и подписал так легко, что уже сам так думал?). Ведь убедительно.
Но чаще того – цинизм. Голубые канты понимали ход мясорубки и любили его. Следователь Мироненко в Джидин ских лагерях (1944) говорил обречённому Бабичу, даже гордясь рациональностью построения: «Следствие и суд – только юридическое оформление, они уже не могут изменить вашей участи, предначертанной заранее. Если вас нужно расстрелять, то будь вы абсолютно невинны – вас всё равно расстреляют. Если же вас нужно оправдать (это, очевидно, относится к своим. – А. С.), то будь вы как угодно виноваты – вы будете обелены и оправданы». – Начальник 1-го следственного отдела Западно-Казахстанского облГБ Кушнарёв так и отлил Адольфу Цивилько: «Да не выпускать же тебя, если ты ленинградец!» (то есть со старым партийным стажем).
«Был бы человек – а дело создадим!» – это многие из них так шутили, это была их пословица. По-нашему – истязание, по их – хорошая работа. Жена следователя Николая Грабищенко (Волгоканал) умилённо говорила соседям: «Коля – очень хороший работник. Один долго не сознавался – поручили его Коле. Коля с ним ночь поговорил – и тот сознался».
Отчего они все такою рьяной упряжкой включились в эту гонку не за истиной, а за цифрами обработанных и осуждённых? Потому что так им было всего удобнее, не выбиваться из общей струи. Потому что цифры эти были – их спокойная жизнь, их дополнительная оплата, награды, повышение в чинах, расширение и благосостояние самих Органов. При хороших цифрах можно было и побездельничать, и похалтурить, и ночь погулять (как они и поступали). Низкие же цифры вели бы к разгону и разжалованию, к потере этой кормушки, – ибо Сталин не мог бы поверить, что в каком-то районе, городе или воинской части вдруг не оказалось у него врагов.
Так не чувство милосердия, а чувство задетости и озлобления вспыхивало в них по отношению к тем злоупорным арестантам, которые не хотели складываться в цифры, которые не поддавались ни безсоннице, ни карцеру, ни голоду! Отказываясь сознаваться, они повреждали личное положение следователя! они как бы его самого хотели сшибить с ног! – и уж тут всякие меры были хороши! В борьбе как в борьбе! Шланг тебе в глотку, получай солёную воду!
По роду деятельности и по сделанному жизненному выбору лишённые верхней сферы человеческого бытия, служители Голубого Заведения с тем большей полнотой и жадностью жили в сфере нижней. А там владели ими и направляли их сильнейшие (кроме голода и пола) инстинкты нижней сферы: инстинкт власти и инстинкт наживы. (Особенно – власти. В наши десятилетия она оказалась важнее денег.)
Власть – это яд, известно тысячелетия. Да не приобрёл бы никто и никогда материальной власти над другими! Но для человека с верою в нечто высшее надо всеми нами, и потому с сознанием своей ограниченности, власть ещё не смертельна. Для людей без верхней сферы власть – это трупный яд. Им от этого заражения – нет спасенья.
Помните, что пишет о власти Толстой? Иван Ильич занял такое служебное положение, при котором имел возможность погубить всякого человека, которого хотел погубить! Все без исключения люди были у него в руках, любого самого важного можно было привести к нему в качестве обвиняемого. (Да ведь это про наших голубых! Тут и добавлять нечего!) Сознание этой власти («и возможность смягчать её», – оговаривает Толстой, но к нашим парням это уж никак не относится) составляло для него «главный интерес и привлекательность службы».
Что там привлекательность! – упоительность! Ведь это же упоение – ты ещё молод, ты, в скобках скажем, сопляк, совсем недавно горевали с тобой родители, не знали, куда тебя пристроить, такой дурак и учиться не хочешь, но прошёл ты три годика того училища – и как же ты взлетел! как изменилось твоё положение в жизни! как движенья твои изменились, и взгляд, и поворот головы! Заседает учёный совет института – ты входишь, и все замечают, все вздрагивают даже; ты не лезешь на председательское место, там пусть ректор распинается, ты сядешь сбоку, но все понимают, что главный тут – ты, спецчасть. Ты можешь пять минут посидеть и уйти, в этом твоё преимущество перед профессорами, тебя могут звать более важные дела, – но потом над их решением ты поведёшь бровями (или даже лучше губами) и скажешь ректору: «Нельзя. Есть соображения…» И всё! И не будет! – Или ты особист, смершевец, всего лейтенант, но старый дородный полковник, командир части, при твоём входе встаёт, он старается льстить тебе, угождать, он с начальником штаба не выпьет, не пригласив тебя. Это ничего, что у тебя две малых звёздочки, это даже забавно: ведь твои звёздочки имеют совсем другой вес, измеряются совсем по другой шкале, чем у офицеров обыкновенных (и иногда, в спецпоручениях, вам разрешается нацепить например и майорские, это как псевдоним, как условность). Над всеми людьми этой воинской части, или этого завода, или этого района ты имеешь власть, идущую несравненно глубже, чем у командира, у директора, у секретаря райкома. Те распоряжаются их службой, заработками, добрым именем, а ты – их свободой. И никто не посмеет сказать о тебе на собрании, никто не посмеет написать о тебе в газете – да не только плохо! и хорошо – не посмеют!! Тебя, как сокровенное божество, и упоминать даже нельзя! Ты – есть, все чувствуют тебя! – но тебя как бы и нет! И поэтому – ты выше открытой власти с тех пор, как прикрылся этой небесной фуражкой. Что ты де лаешь – никто не смеет проверить, но всякий человек подлежит твоей проверке. Оттого перед простыми так называемыми гражданами (а для тебя – просто чурками) достойнее всего иметь загадочное глубокомысленное выражение. Ведь один ты знаешь спецсоображения, больше никто. И поэтому ты всегда прав.
В одном только никогда не забывайся: и ты был бы такой же чуркой, если б не посчастливилось тебе стать звёнышком Органов – этого гибкого, цельного, живого существа, обитающего в государстве, как солитер в человеке, – и всё твоё теперь! всё для тебя! – но только будь верен Органам! За тебя всегда заступятся! И всякого обидчика тебе помогут проглотить! И всякую помеху упразднить с дороги! Но – будь верен Органам! Делай всё, что велят! Обдумают за тебя и твоё место: сегодня ты спецчасть, а завтра займёшь кресло следователя, а потом, может быть, поедешь краеведом на озеро Селигер (1931, Ильин), отчасти, может быть, чтобы подлечить нервы. А потом, может быть, из города, где ты уж слишком прославишься, ты поедешь в другой конец страны уполномоченным по делам Церкви (лютый ярославский следователь Волкопялов – уполномоченный по делам Церкви в Молдавии). Или станешь ответственным секретарём Союза писателей (другой Ильин, Виктор Николаевич, бывший генерал-лейтенант госбезопасности). Ничему не удивляйся: истинное назначение людей и истинные ранги людям знают только Органы, остальным просто дают поиграть: какой-нибудь там заслуженный деятель искусства или герой социалистических полей, а – дунь, и нет его. («Ты – кто?» – спросил генерал Серов в Берлине всемирно известного биолога Тимофеева-Ресовского. «А ты – кто?» – не растерялся Тимофеев-Ресовский со своей наследственной казацкой удалью. «Вы – учёный?» – поправился Серов.)
Работа следователя требует, конечно, труда: надо приходить днём, приходить ночью, высиживать часы и часы, – но не ломай себе голову над «доказательствами» (об этом пусть у подследственного голова болит), не задумывайся – виноват, не виноват, – делай так, как нужно Органам, и всё будет хорошо. От тебя самого уже будет зависеть провести следствие поприятнее, не очень утомиться, хорошо бы чем-нибудь поживиться, а то – хоть развлечься. Сидел-сидел, вдруг выдумал новое воздействие! – эврика! – звони по телефону друзьям, ходи по кабинетам, рассказывай – смеху-то сколько! давайте попробуем, ребята, на ком? Ведь скучно всё время одно и то же, скучны эти трясущиеся руки, умоляющие глаза, трусливая покорность – ну хоть посопротивлялся бы кто-нибудь! «Люблю сильных противников! Приятно переламывать им хребет!» (Сказал Г. Г-ву ленинградский следователь Шитов.)
А если такой сильный, что никак не сдаётся, все твои приёмы не дают результата? Ты взбешён? – и не сдерживай бешенства! Это огромное удовольствие, это полёт! – распустить своё бешенство, не знать ему преград! Вот в таком состоянии и плюют проклятому подследственному в раскрытый рот! и втискивают его лицом в полную плевательницу! (Случай с Васильевым у Иванова-Разумника.) Вот в таком состоянии и таскают священников за косы! и мочатся в лицо поставленному на колени! После бешенства чувствуешь себя настоящим мужчиной!
Или допрашиваешь «девушку за иностранца» (Эсфирь Р., 1947). Ну, поматюгаешь её, ну спросишь: «А что, у американца – … гранёный, что ли? Чего тебе, русских было мало?» И вдруг идея: она у этих иностранцев нахваталась кое-чего. Не упускай случай, это вроде заграничной командировки! И с пристрастием начинаешь её допрашивать: как? в каких положениях?.. а ещё в каких?.. подробно! каждую мелочь! (И себе пригодится, и ребятам расскажу!) Девка и в краске, и в слезах, мол, это к делу не относится – «нет, относится! говори!» И вот что такое твоя власть! – она всё тебе подробно рассказывает, хочешь нарисует, хочешь и телом покажет, у неё выхода нет, в твоих руках её карцер и её срок.
Заказал ты (следователь Похилько, Кемеровское ГБ) стенографистку записывать допрос – прислали хорошенькую, тут же и лезь ей за пазуху при подследственном пацане (школьник Миша Бакст) – его, как не человека, и стесняться нечего.
Да кого тебе вообще стесняться? Да если ты любишь баб (а кто их не любит?) – дурак будешь, не используешь своего положения. Одни потянутся к твоей силе, другие уступят по страху. Встретил где-нибудь девку, наметил – будет твоя, никуда не денется. Чужую жену любую отметил – твоя! – потому что мужа убрать ничего не составляет.
Давно у меня есть сюжет рассказа «Испорченная жена». Но, видно, не соберусь написать, вот он. В одной авиационной дальневосточной части перед Корейской войной некий подполковник, вернувшись из командировки, узнал, что жена его в больнице. Случилось так, что врачи не скрыли от него: её половая область повреждена от патологического обращения. Подполковник кинулся к жене и добился признания, что это – особист их части, старший лейтенант (впрочем, кажется, не без склонности с её стороны). В ярости подполковник побежал к особисту в кабинет, выхватил пистолет и угрожал убить. Но очень скоро старший лейтенант заставил его согнуться и выйти побитым и жалким: угрозил, что сгноит его в самом ужасном лагере, что тот будет молиться о смерти без мучений. Он приказал ему принять жену какая она есть (что-то было нарушено безповоротно), жить с ней, не сметь разводиться и не сметь жаловаться – и это цена того, что он останется на воле! И подполковник всё выполнил. (Рассказано мне шофёром этого особиста.)
Подобных случаев должно быть немало: это – та область, где особенно заманчиво употребить власть. Один гебист заставил (1944) дочь армейского генерала выйти за себя замуж угрозой, что иначе посадит отца. У девушки был жених, но, спасая отца, она вышла замуж за гебиста. В коротком замужестве вела дневник, отдала его возлюбленному и кончила с собой.
Нет, это надо пережить – что́ значит быть голубою фуражкой! Любая вещь, какую увидел, – твоя! Любая квартира, какую высмотрел, – твоя! Любая баба – твоя! Любого врага – с дороги! Земля под ногою – твоя! Небо над тобой – твоё, голубое!!
А уж страсть нажиться – их всеобщая страсть. Как же не использовать такую власть и такую безконтрольность для обогащения? Да это святым надо быть!..
Если бы дано нам было узнавать скрытую движущую силу отдельных арестов – мы бы с удивлением увидели, что, при общей закономерности сажать, частный выбор, кого сажать, личный жребий в трёх четвертях случаев зависел от людской корысти и мстительности, и половина тех случаев – от корыстных расчётов местного НКВД (и прокурора конечно, не будем их отделять).
Как началось, например, 19-летнее путешествие Василия Григорьевича Власова на Архипелаг? С того случая, что он, заведующий райпо, устроил продажу мануфактуры для партактива (что – не для народа, никого не смутило), а жена прокурора не смогла купить: не оказалось её тут же, сам же прокурор Русов подойти к прилавку постеснялся, и Власов не догадался – «я, мол, вам оставлю» (да он по характеру никогда б и не сказал так). И ещё: привёл прокурор Русов в закрытую партстоловую приятеля, не имевшего прикрепления туда (то есть чином пониже), а заведующий столовой не разрешил подать приятелю обед. Прокурор потребовал от Власова наказать его, а Власов не наказал. И ещё, так же горько, оскорбил он райНКВД. И присоединён был к правой оппозиции!..
Соображения и действия голубых кантов бывают такие мелочные, что диву даёшься. Оперуполномоченный Сенченко забрал у арестованного армейского офицера планшетку и полевую сумку и при нём же пользовался. У другого арестованного с помощью протокольной хитрости изъял заграничные перчатки. (При наступлении то их особенно травило, что не их трофеи – первые.) Контрразведчик 48-й армии, арестовавший меня, позарился на мой портсигар – да не портсигар даже, а какую-то немецкую служебную коробочку, но заманчивого алого цвета. И из-за этого дерьма он провёл целый служебный манёвр: сперва не внёс её в протокол («это можете оставить себе»), потом велел меня снова обыскать, заведомо зная, что ничего больше в карманах нет («ах, вот что? отобрать!»), – и чтоб я не протестовал: «в карцер его!» (Какой царский жандарм смел бы так поступить с защитником отечества?) – Каждому следователю выписывалось какое-то количество папирос для поощрения сознающихся и стукачей. Были такие, что все эти папиросы гребли себе. – Даже на часах следствия – на ночных часах, за которые им платят повышенно, они жульничают: мы замечали на ночных протоколах растянутый срок «от» и «до». – Следователь Фёдоров (станция Решёты, п/я 235) при обыске на квартире у вольного Корзухина сам украл наручные часы. – Следователь Николай Фёдорович Кружков во время Ленинградской блокады заявил Елене Викторовне Страхович, жене своего подследственного К. И. Страховича: «Мне нужно ватное одеяло. Принесите мне!» Она ответила: «Та комната опечатана, где у меня тёплые вещи». Тогда он поехал к ней домой; не нарушая гебистской пломбы, отвинтил всю дверную ручку («вот так работает НКГБ!» – весело пояснял ей) и оттуда стал брать у неё тёплые вещи, по пути ещё совал в карманы хрусталь (Е. В. в свою очередь тащила, что могла, своего же. «Довольно вам таскать!» – останавливал он, а сам тащил.)
В 1956 эта энергичная и неумолимая женщина (муж всё простил, даже смертный приговор, и отговаривал: не надо!) выступала против Кружкова свидетелем на суде. Поскольку у Кружкова случай был не первый и нарушались интересы Органов, он получил 25 лет. Уж там надолго ли?..
Подобным случаям нет конца, можно издать тысячу «Белых книг» (и начиная с 1918 года), только систематически расспросить бывших арестантов и их жён. Может быть, и есть и были голубые канты, никогда не воровавшие, ничего не присвоившие, – но я себе такого канта решительно не представляю! Я просто не понимаю: при его системе взглядов что может его удержать, если вещь ему понравилась? Ещё в начале 30-х годов, когда мы ходили в юнгштурмах и строили первую пятилетку, а они проводили вечера в салонах на дворянски-западный манер вроде квартиры Конкордии Иоссе, их дамы уже щеголяли в заграничных туалетах – откуда же это бралось?
Вот их фамилии – как будто по фамилиям их на работу берут! Например в Кемеровском облГБ в начале 50-х годов: прокурор Трутнев, начальник следственного отдела майор Шкуркин, его заместитель подполковник Баландин, у них следователь Скорохватов. Ведь не придумаешь! Это сразу все вместе! (О Волкопялове и Грабищенке уж я не повторяю.) Совсем ли ничего не отражается в людских фамилиях и таком сгущении их?
Опять же арестантская память: забыл Иван Корнеев фамилию того полковника ГБ, друга Конкордии Иоссе (их общей знакомой, оказалось), с которым вместе сидел во Владимирском изоляторе. Этот полковник – слитное воплощение инстинкта власти и инстинкта наживы. В начале 1945 года, в самое дорогое «трофейное» время, он напросился в ту часть Органов, которая (во главе с самим Абакумовым) контролировала этот грабёж, то есть старалась побольше оттяпать не государству, а себе (и очень преуспела). Наш герой отметал целыми вагонами, построил несколько дач (одну в Клину). После войны у него был такой размах, что, прибыв на новосибирский вокзал, он велел выгнать всех сидевших в ресторане, а для себя и своих собутыльников – согнать девок и баб и голыми заставил их танцевать на столах. Но и это б ему обошлось, да нарушен был у него другой важный закон, как и у Кружкова: он пошёл против своих. Тот обманывал Органы, а этот, пожалуй, ещё хуже: заключал пари на соблазнение жён не чьих-нибудь, а своих товарищей по оперчекистской работе. И не простили! – посажен был в полит изолятор со статьёй 58-й! Сидел злой на то, как смели его посадить, и не сомневался, что ещё передумают. (Может, и передумали.)
Эта судьба роковая – сесть самим, не так уж редка для голубых кантов, настоящей страховки от неё нет, но почему-то они плохо ощущают уроки прошлого. Опять-таки, наверно, из-за отсутствия верхнего разума, а нижний ум говорит: редко когда, редко кого, меня минует, да и свои не оставят.
Свои действительно стараются в беде не оставлять, есть условие у них немое: своим устраивать хоть содержание льготное (полковнику И. Я. Воробьёву в Марфинской спецтюрьме, всё тому же В. Н. Ильину на Лубянке – более 8 лет). Тем, кто садится поодиночке, за свои личные просчёты, благодаря этой кастовой предусмотрительности бывает обычно неплохо, и так оправдывается их повседневное в службе ощущение безнаказанности. Известно, впрочем, несколько случаев, когда лагерные оперуполномоченные кинуты были отбывать срок в общие лагеря, даже встречались со своими бывшими подвластными зэками, и им приходилось худо (например, опер Муншин, люто ненавидевший Пятьдесят Восьмую и опиравшийся на блатарей, был этими же блатарями загнан под нары). Однако у нас нет средств узнать подробней об этих случаях, чтобы иметь возможность их объяснить.
Но всем рискуют те гебисты, кто попадают в поток (и у них свои потоки!..). Поток – это стихия, это даже сильнее самих Органов, и тут уж никто тебе не поможет, чтобы не быть и самому увлечённому в ту же пропасть.
Ещё в последнюю минуту, если у тебя хорошая информация и острое чекистское сознание, можно уйти из-под лавины, доказав, что ты к ней не относишься. Так, капитан Саенко (не тот харьковский столяр-чекист 1918–19 года, знаменитый расстрелами, сверлением шашкой в теле, перебивкой голеней, плющением голов гирями и прижиганием[48], – но может быть родственник?) имел слабость жениться по любви на ка-вэ-жэ-динке Коханской. И вдруг ещё при рождении волны он узнаёт: будут сажать ка-вэ-жэ-динцев. Он в это время был начальником оперчекотдела в Архангельском ГПУ. Ни минуты не теряя, что сделал он? – посадил любимую жену! – и даже не как ка-вэ-жэ-динку, состряпал на неё дело. И не только уцелел – в гору пошёл, стал начальником Томского НКВД. (Тоже сюжет, сколько их тут! – может придутся кому-нибудь.)
Потоки рождались по какому-то таинственному закону обновления Органов – периодическому малому жертвоприношению, чтоб оставшимся принять вид очищенных. Органы должны были сменяться быстрее, чем идёт нормальный рост и старение людских поколений: какие-то косяки гебистов должны были класть головы с неуклонностью, с которой осётр идёт погибать на речных камнях, чтобы замениться мальками. Этот закон был хорошо виден верхнему разуму, но сами голубые никак не хотели этот закон признать и преду смотреть. И короли Органов, и тузы Органов, и сами министры в звёздный назначенный час клали голову под свою же гильотину.
Один косяк увёл за собой Ягода. Вероятно, много тех славных имён, которыми мы ещё будем восхищаться на Беломорканале, попали в этот косяк, а фамилии их потом вычёркивались из поэтических строчек.
Второй косяк очень вскоре потянул недолговечный Ежов. Кое-кто из лучших рыцарей 37-го года погиб в той струе (но не надо преувеличивать, далеко-далеко не все лучшие). Самого Ежова под следствием били, выглядел он жалким. Осиротел при таких посадках и ГУЛАГ. Например, одновременно с Ежовым сели и начальник ФинУпра ГУЛАГа, и начальник СанУпра ГУЛАГа, и начальник ВОХРы[49] ГУЛАГа, и даже начальник ОперЧекОтдела ГУЛАГа – начальник всех лагерных кумовьёв!
И потом был косяк Берии.
А грузный самоуверенный Абакумов споткнулся раньше того, отдельно.
Историки Органов когда-нибудь (если архивы не сгорят) расскажут нам это шаг за шагом – и в цифрах, и в блеске имён.
А я здесь лишь немного – об истории Рюмина – Абакумова, ставшей мне известной случайно. (Не буду повторять того, что удалось сказать о них в другом месте[50].)
Возвышенный Абакумовым и приближенный Абакумовым, Рюмин пришёл к нему в конце 1950 с сенсационным сообщением, что профессор-врач Этингер сознался в неправильном лечении (с целью умерщвления) Жданова и Щербакова. Абакумов отказался поверить, просто знал он эту кухню и решил, что Рюмин забирает слишком. (А Рюмин-то лучше чувствовал, чего хочет Сталин!) Для проверки устроили перекрестный допрос Этингеру и вынесли из него разный вывод: Абакумов – что никакого «дела врачей» нет, Рюмин – что есть. Утром бы проверить ещё раз, но по чудесным особен ностям Ночного Заведения Этингер той же ночью умер! Тем же утром Рюмин, минуя Абакумова и без его ведома, позвонил в ЦК и попросил приёма у Сталина! (Я думаю, не это был его самый решительный шаг. Решительный, после которого уже голова стояла на кону, был – накануне не согласиться с Абакумовым, а может быть, ночью убить Этингера. Но кто знает тайны этих Дворов! – а может быть, контакт со Сталиным был и ещё раньше?) Сталин принял Рюмина, дал ход делу врачей, а Абакумова арестовал. Дальше Рюмин вёл дело врачей как бы самостоятельно и вопреки даже Берии! (Есть признаки, что перед смертью Сталина Берия был в угрожаемом положении – и может, через него-то Сталин и был убран.) Одним из первых шагов нового правительства был отказ от дела врачей. Тогда был арестован Рюмин (ещё при власти Берии), но Абакумов не освобождён! На Лубянке вводились новые порядки, и впервые за всё время её существования порог её переступил прокурор (Д. П. Терехов). Рюмин вёл себя суетливо, угодливо, «я не виноват, зря сижу», просился на допрос. По своей манере сосал леденец и на замечание Терехова выплюнул на ладонь: «Извините». Абакумов, как мы уже упомянули, расхохотался: «Мистификация!» Терехов показал своё удостоверение на проверку Внутренней тюрьмы МГБ. «Таких можно сделать пятьсот!» – отмахнулся Абакумов. Его как «патриота ведомства» больше всего оскорб ляло даже не то, что он – сидит, а что покушаются ущемить Органы, которые ничему на свете не могут быть подчинены! В июле 1954 Рюмин был судим (в Москве) и расстрелян. А Абакумов продолжал сидеть! На допросе он говорил Терехову: «У тебя слишком красивые глаза, мне будет жаль тебя расстреливать! Уйди от моего дела, уйди по-хорошему»[51]. Однажды Терехов вызвал его и дал прочесть газету с сообщением о разоблачении Берии. Это была тогда сенсация почти космическая. Абакумов же прочёл не дрогнув бровью, перевернул лист и стал читать о спорте! В другой раз, когда при допросе присутствовал крупный гебист, подчинённый Абакумова в недавнем прошлом, Абакумов его спросил: «Как вы могли допустить, что следствие по делу Берии вело не МГБ, а прокуратура?! – (Его гвоздило всё своё!) – И ты веришь, что меня, министра госбезопасности, будут судить?!» – «Да». – «Тогда надевай цилиндр, Органов больше нет!..» (Он, конечно, слишком мрачно смотрел на вещи, необразованный фельдъегерь.) Не суда боялся Абакумов, сидя на Лубянке, он боялся отравления (опять-таки достойный сын Органов!). Он стал нацело отказываться от тюремной пищи и ел только яйца, которые покупал из ларька. (Здесь у него не хватало технического соображения, он думал, что яйца нельзя отравить.) Из богатейшей лубянской тюремной библиотеки он брал книги… только Сталина (посадившего его)! Ну, это скорей была демонстрация или расчёт, что сторонники Сталина не могут не взять верха. Просидеть ему пришлось два года. Почему его не выпускали? Вопрос не наивный. Если мерить по преступлениям против человечности, он был в крови выше головы, но не он же один! А те все остались благополучны. Тайна и тут: есть слух глухой, что в своё время он лично избивал Любу Сизых, невест ку Хрущёва, жену его старшего сына, осуждённого при Сталине к штрафбату и погибшего там. Оттого-то, посаженный Сталиным, он был при Хрущёве судим (в Ленинграде) и 18 декабря 1954 года расстрелян[52].
А тосковал он зря: Органы ещё от того не погибли.
Но, как советует народная мудрость: говори на волка, говори и по волку.
Это волчье племя – откуда оно в нашем народе взялось? Не нашего оно корня? не нашей крови?
Чтобы белыми мантиями праведников не шибко переполаскивать, спросим себя каждый: а повернись моя жизнь иначе – палачом таким не стал бы и я?
Это – страшный вопрос, если отвечать на него честно.
Я вспоминаю третий курс университета, осень 1938 го да. Нас, мальчиков-комсомольцев, вызывают в райком комсомола раз, и второй раз и, почти не спрашивая о согласии, суют нам заполнять анкеты: дескать, довольно с вас физматов, химфаков, Родине нужней, чтобы шли вы в училища НКВД. (Ведь это всегда так, что не кому-то там нужно, а самой Родине, за неё же всё знает и говорит какой-нибудь чин.)
Годом раньше тот же райком вербовал нас в авиационные училища. И мы тоже отбивались (жалко было университет бросать), но не так стойко, как сейчас.