А Трибунал в своём приговоре проявил дерзость: он изрёк расстрел действительно не «всем до одного», а только двенадцати человекам. Остальным – тюрьмы, лагеря, да ещё на дополнительную сотню человек выделил дело производством.
И – помните, помните, читатель: на Верховный Трибунал «смотрят все остальные суды Республики, [он] даёт им руководящие указания» (с. 407), приговор Верхтриба используется «в качестве указующей директивы» (с. 409). Скольких ещё по провинции закатают – это уж вы смекайте сами.
А пожалуй, всего этого процесса стоит кассация Президиума ВЦИК. Сперва приговор Трибунала поступил на конференцию РКП(б). Там было предложение заменить расстрел высылкой за границу. Но Троцкий, Сталин и Бухарин (такая тройка, и заодно!): дать 24 часа на отречение и тогда 5 лет ссылки, иначе немедленный расстрел. Прошло предложение Каменева, которое и стало решением ВЦИК: расстрельный приговор утвердить, но исполнением приостановить. И дальнейшая судьба осуждённых будет зависеть от поведения эсеров, оставшихся на свободе (очевидно – и заграничных). Если будет продолжаться хотя бы подпольно-заговорщицкая работа, а тем более – вооружённая борьба эсеров, – эти 12 будут расстреляны.
Так их подвергли пытке смертью: любой день мог быть днём расстрела. Из доступных Бутырок скрыли в Лубянку, лишили свиданий, писем и передач – впрочем, и некоторых жён тут же арестовали и выслали из Москвы.
На полях России уже жали второй мирный урожай. Ни где, кроме дворов ЧК, уже не стреляли (в Ярославле – Перхурова, в Петрограде – митрополита Вениамина; и присно, и присно, и присно). Под лазурным небом синими водами плыли за границу наши первые дипломаты и журналисты. Цент ральный Исполнительный Комитет Рабочих и Крестьянских депутатов оставлял за пазухой пожизненных заложников.
Члены правящей партии прочли тогда шестьдесят номеров «Правды» о процессе (они все читали газеты) – и все говорили – да, да, да. Никто не вымолвил – нет.
И чему они потом удивлялись в 37-м? На что жаловались?.. Разве не были заложены все основы безсудия – сперва внесудебной расправой ЧК, судебной расправой Реввоентрибуналов, потом вот этими ранними процессами и этим юным Кодексом? Разве 1937 не был тоже целесообразен (сообразен целям Сталина, а может быть и Истории)?
Пророчески же сорвалось у Крыленки, что не прошлое они судят, а будущее.
Лихо косою только первый взмах сделать.
Около 20 августа 1924 перешёл советскую границу Борис Викторович Савинков. Он тут же был арестован и отвезен на Лубянку.
Об этом возвращении много плелось догадок. Но вот недавно и советский журнал «Нева» (1967, № 11) подтвердил объяснение, данное в 1933 Бурцевым («Былое», Париж, Новая серия – II, Б-ка «Иллюстрированной России», кн. 47): склонив к предательству одних агентов Савинкова и одурачив других, ГПУ через них закинуло верный крючок: здесь, в России, томится большая подпольная организация, но нет достойного руководителя! Не придумать было крючка зацепистей! Да и не могла смятенная жизнь Савинкова тихо окончиться в Ницце.
Следствие состояло из одного допроса – только добровольные показания и оценка деятельности. 23 августа уже было вручено обвинительное заключение. (Скорость невероятная, но это произвело эффект. Кто-то верно рассчитал: вымучивать из Савинкова жалкие ложные показания – только бы разрушило картину достоверности.)
В обвинительном заключении, уже отработанною выворотной терминологией, в чём только Савинков не обвинялся: и «последовательный враг беднейшего крестьянства»; и «помогал российской буржуазии осуществлять империалистические стремления» (то есть в 1918 был за продолжение войны с Германией); и «сносился с представителями союзного командования» (это когда был управляющим военного министерства!); и «провокационно входил в солдатские комитеты» (то есть избирался солдатскими депутатами); и уж вовсе курам на смех – имел «монархические симпатии». Но это всё старое. А были и новые, дежурные обвинения всех будущих процессов: деньги от империалистов; шпионаж для Польши (Японию пропустили!..) и – цианистым калием хотел перетравить Красную армию (но ни одного красноармейца не отравил).
26 августа начался процесс. Председателем был Ульрих (впервые его встречаем), а обвинителя не было вовсе, как и защиты. Савинков мало и лениво защищался, почти не спорил об уликах. И кажется, очень сюда пришлась, смущала подсудимого эта мелодия: ведь мы же с вами – русские!.. вы и мы – это мы! Вы любите Россию, несомненно, мы уважаем вашу любовь, – а разве не любим мы? Да разве мы сейчас и не есть крепость и слава России? А вы хотели против нас бороться? Покайтесь!..
Но чуднее всего был приговор: «применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и, полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс», – заменить расстрел десятью годами лишения свободы.
Это – сенсационно было, это много тогда смутило умов: помягчение власти? перерождение? Ульрих в «Правде» даже объяснялся и извинялся, почему Савинкова помиловали. Ну да ведь за 7 лет какая ж и крепкая стала Советская власть! – неужели она боится какого-то Савинкова! (Вот на 20-м году послабеет, уж там не взыщите, будем сотнями тысяч стрелять.)
Так после первой загадки возвращения стал второю загадкою несмертный этот приговор. (Бурцев объясняет тем, что Савинкова отчасти обманули наличием каких-то оппозиционных комбинаций в ГПУ, готовых на союз с социалистами, и он сам ещё будет освобождён и привлечён к деятельности – и так он пошёл на сговор со следствием.) После суда Савинкову разрешили… послать открытые письма за границу, в том числе и Бурцеву, где он убеждал эмигрантов-революционеров, что власть большевиков зиждется на народной поддержке и недопустимо бороться против неё.
А в мае 1925 две загадки были покрыты третьею: Савинков в мрачном настроении выбросился из неограждённого окна во внутренний двор Лубянки, и гепеушники, ангелы-хранители, просто не управились подхватить и спасти его. Однако оправдательный документ на всякий случай (чтобы не было неприятностей по службе) Савинков им оставил, разумно и связно объяснил, зачем покончил с собой, – и так верно, и так в духе и слоге Савинкова письмо было составлено, что вполне верили: никто не мог написать этого письма, кроме Савинкова, что он кончил с собою в сознании политического банкротства. (Так и Бурцев многопроходливый свёл всё происшедшее к ренегатству Савинкова, так и не усумнясь ни в подлинности его писем, ни в самоубийстве. И у всякой проницательности есть свои пределы.)
И мы-то, мы, дурачьё, лубянские поздние арестанты, доверчиво попугайничали, что железные сетки над лубянскими лестничными пролётами натянуты с тех пор, как бросился тут Савинков. Так покоряемся красивой легенде, что забываем: ведь опыт же тюремщиков международен! Ведь сетки такие в американских тюрьмах были уже в начале века – а как же советской технике отставать?
В 1937 году, умирая в колымском лагере, бывший чекист Артур Шрюбель рассказал кому-то из окружающих, что он был в числе тех четырёх, кто выбросили Савинкова из окна пятого этажа в лубянский двор! (И это не противоречит нынешнему повествованию в журнале «Нева»: этот низкий подоконник, почти как у двери балконной, – выбрали комнату! Только у советского писателя ангелы зазевались, а по Шрюбелю – кинулись дружно.)
Так вторая загадка – необычайно милостивого приговора – развязывается грубой третьей.
Слух этот глух, но меня достиг, а я передал его в 1967 М. П. Якубовичу, и тот с сохранившейся ещё молодой оживлённостью, с заблескивающими глазами воскликнул: «Верю! Сходится! А я-то Блюмкину не верил, думал, что хвастает». Разъяснилось: в конце 20-х годов под глубоким секретом рассказывал Якубовичу Блюмкин, что это он написал так называемое предсмертное письмо Савинкова, по заданию ГПУ. Оказывается, когда Савинков был в заключении, Блюмкин был постоянно допущенное к нему в камеру лицо – он «развлекал» его вечерами. (Почуял ли Савинков, что это смерть к нему зачастила – вкрадчивая, дружественная смерть, в которой никак не угадаешь явления гибели?) Это и помогло Блюмкину войти в манеру речи и мысли Савинкова, в круг его последних мыслей.
Спросят: а зачем – из окна? А не проще ли было отравить? Наверно, кому-нибудь останки показывали или предполагали показать.
Где, как не здесь, досказать и судьбу Блюмкина, в его чекистском всемогуществе когда-то безстрашно осаженного Мандельштамом. Эренбург начал о Блюмкине – и вдруг застыдился и покинул. А рассказать есть что. После разгрома левых эсеров в 1918 убийца Мирбаха не только не был наказан, не только не разделил участи всех левых эсеров, но был Дзержинским прибережён (как хотел он и Косырева приберечь), внешне обращён в большевизм. Его держали, видимо, для ответственных мокрых дел. Как-то, на рубеже 30-х годов, он ездил за границу для тайного убийства. Однако дух авантюризма или восхищение Троцким завели Блюмкина на Принцевы острова: спросить у законоучителя, не будет ли поручения в СССР? Троцкий дал пакет для Радека. Блюмкин привёз, передал, и вся его поездка к Троцкому осталась бы в тайне, если бы сверкающий Радек уже тогда не был бы стукачом. Радек завалил Блюмкина, и тот поглощён был пастью чудовища, которое сам выкармливал из рук ещё первым кровавым молочком.
А все главные и знаменитые процессы – всё равно впереди…
Новая мысль Ленина: высылка интеллигенции за границу в 1922. – Рождение понятия «вредительство». – Шахтинское дело. – Срыв с Пальчинским, фон Мекком, Величко. – Процесс «Промпартии». – Есть ли загадка у московских показательных процессов? – Процесс «Союзного бюро меньшевиков» и как он был инсценирован. – М. П. Якубович.
Процессы 1937–38 годов. – Загадка? – Уж такие ли они были революционеры? – Отбор кандидатов на роли. – Скрытая история последних месяцев Бухарина.
Кадыйское дело, районный процесс. – Почему не было по стране открытых судов.
Но где же эти толпы, в безумии лезущие на нашу пограничную колючую проволоку с Запада, а мы бы их расстреливали по статье 71 УК за самовольное возвращение в РСФСР? Вопреки научному предвидению не было этих толп, и втуне осталась статья, продиктованная Лениным. Единственный на всю Россию такой чудак нашёлся Савинков, но и к нему не извернулись применить ту статью. Зато противоположная кара – высылка за границу вместо расстрела, была испробована густо и незамедлительно.
Ещё в тех же днях, вгорячах, когда сочинялся Кодекс, Владимир Ильич, не оставляя блеснувшего замысла, написал 19 мая 1922:
«Тов. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим… Надо поставить дело так, чтобы этих “военных шпионов” изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу. Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро»[112].
Естественная в этом случае секретность вызвалась важностью и поучительностью меры. Прорезающе-ясная расстановка классовых сил в Советской России только и нарушалась этим студенистым безконтурным пятном старой буржуазной интеллигенции, которая в идеологической области играла подлинную роль военных шпионов, – и ничего нельзя было придумать лучше, как этот застойник мысли поскорей соскоблить и вышвырнуть за границу.
Сам товарищ Ленин уже слёг в своём недуге, но члены Политбюро, очевидно, одобрили, и товарищ Дзержинский провёл излавливание, и в конце 1922 около трёхсот виднейших русских гуманитариев были посажены на… баржу?.. нет, на пароход, и отправлены на европейскую свалку. (Из имён утвердившихся и прославившихся там были философы Н. О. Лосский, С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, Ф. А. Степун, Б. П. Вы шеславцев, Л. П. Карсавин, И. А. Ильин; затем историки С. П. Мельгунов, В. А. Мякотин, А. А. Кизеветтер, И. И. Лапшин; литераторы и публицисты Ю. И. Айхенвальд, А. С. Изгоев, М. А. Осоргин, A. В. Пешехонов. Малыми группами досылали ещё и в начале 1923, например секретаря Льва Толстого В. Ф. Булгакова. По худым знакомствам туда попадали и математики – Д. Ф. Селиванов.)
Однако излавливать постоянно и систематически – не вышло. От рёва ли эмиграции, что это ей «подарок», прояснилось, что и эта мера – не лучшая, что зря упускался хороший расстрельный материал, а на той свалке мог произрасти ядовитыми цветами. И – покинули эту меру. И всю дальнейшую очистку вели либо к Духонину, либо на Архипелаг.
Утверждённый в 1926 (и вплоть до хрущёвского времени) улучшенный Уголовный кодекс скрутил все прежние верви политических статей в единый прочный бредень 58-й – и заведен был на эту ловлю. Ловля быстро расширилась на интеллигенцию инженерно-техническую – тем более опасную, что она занимала сильное положение в народном хозяйстве и трудно было её контролировать при помощи одного только Передового Учения. Прояснялось теперь, что ошибкой был судебный процесс в защиту Ольденборгера (а хороший там Центр сколачивался!) и поспешным – отпускательное заявление Крыленки: «о саботаже инженеров уже не было речи в 1920–21 годах»[113]. Не саботаж, так хуже – вредительство (это слово открыто было, кажется, шахтинским рядовым следователем).
Едва было понято, что искать: вредительство, – и тут же, несмотря на небывалость этого понятия в истории человечества, его без труда стали обнаруживать во всех отраслях промышленности и на всех отдельных производствах. Однако в этих дробных находках не было цельности замысла, не было совершенства исполнения, а натура Сталина, да и вся ищущая часть нашей юстиции очевидно стремились к ним. Да наконец же созрел наш Закон и мог явить миру нечто действительно совершенное! – единый, крупный, хорошо согласованный процесс, на этот раз над инженерами. Так состоялось
Шахтинское дело (18 мая – 15 июля 1928). Спецприсутствие Верховного Суда СССР, председатель А. Я. Вышинский (ещё ректор 1-го МГУ), главный обвинитель Н. В. Крыленко (знаменательная встреча! как бы передача юридической эстафеты)[114], 53 подсудимых, 56 свидетелей. Грандиозно!!!
Увы, в грандиозности была и слабость этого процесса: если на каждого подсудимого тянуть только по три нитки, то уже их 159, а у Крыленки лишь десять пальцев, и у Вышинского десять. Конечно, «подсудимые стремились раскрыть обществу свои тяжёлые преступления», но – не все, только – шестнадцать. А тринадцать «извивались». А двадцать четыре вообще себя виновными не признали[115]. Это вносило недопустимый разнобой, массы вообще не могли этого понять. Наряду с достоинствами (впрочем, достигнутыми уже в предыдущих процессах) – безпомощностью подсудимых и защитников, их неспособностью сместить или отклонить глыбу приговора, – недостатки нового процесса били в глаза, и кому-кому, а опытному Крыленке были непростительны.
На пороге безклассового общества мы в силах были наконец осуществить и безконфликтный судебный процесс (отражающий внутреннюю безконфликтность нашего строя), где к единой цели стремились бы дружно и суд, и прокурор, и защита, и подсудимые.
Да и масштабы Шахтинского дела – одна угольная промышленность и только Донбасс, были несоразмерны эпохе.
Очевидно, тут же, в день окончания Шахтинского дела, Крыленко стал копать новую вместительную яму (в неё свалились даже два его сотоварища по Шахтинскому делу – общественные обвинители Осадчий и Шеин). Нечего и говорить, с какой охотой и умением ему помогал весь аппарат ОГПУ, уже переходящий в твёрдые руки Ягоды. Надо было создать и раскрыть инженерную организацию, объемлющую всю страну. Для этого нужно было несколько сильных вредительских фигур во главе. Такую безусловно сильную, нетерпимо-гордую фигуру кто ж в инженерии не знал? – Петра Акимовича Пальчинского. Крупный горный инженер ещё в начале века, он в Мировую войну уже был товарищем председателя Военно-Промышленного Комитета, то есть руководил военными усилиями всей частной русской промышленности. После Февраля он стал товарищем министра торговли и промышленности. За революционную деятельность он преследовался при царе; трижды сажался в тюрьму после Октября (1917, 1918, 1922), с 1920 – профессор Горного института и консультант Госплана. (Подробно о нём – Часть Третья, глава 10.)
Этого Пальчинского и наметили как главного подсудимого для нового грандиозного процесса. Однако легкомысленный Крыленко, вступая в новую для себя страну инженерии, не только не знал сопромата, но даже о возможном сопротивлении душ совсем ещё не имел понятия, несмотря на десятилетнюю уже громкую прокурорскую деятельность. Выбор Крыленко оказался ошибочным. Пальчинский выдержал все средства, какие знало ОГПУ, – и не сдался, и умер, не подписав никакой чуши. С ним вместе прошли испытание и тоже, видимо, не сдались – Н. К. фон Мекк и А. Ф. Величко. В пытках ли они погибли или расстреляны – этого мы пока не знаем, но они доказали, что можно сопротивляться и можно устоять, – и так оставили пламенный отблик упрёка всем последующим знаменитым подсудимым.
Скрывая своё поражение, Ягода опубликовал 24 мая 1929 года краткое коммюнике ОГПУ о расстреле их троих за крупное вредительство и осуждении ещё многих других непоименованных[116].
А сколько времени зря потрачено! – почти целый год! А сколько допросных ночей! а сколько следовательских фантазий! – и всё впустую. Приходилось Крыленке начинать всё с начала, искать фигуру и блестящую, и сильную – и вместе с тем совсем слабую, совсем податливую. Но настолько плохо он понимал эту проклятую инженерскую породу, что ещё год ушёл у него на неудачные пробы. С лета 1929 возился он с Хренниковым, но и Хренников умер, не согласившись на низкую роль. Согнули старого Федотова, но он текстильщик, невыигрышная отрасль! И ещё пропал год! Страна ждала всеобъемлющего вредительского процесса, ждал товарищ Сталин, – а у Крыленки никак не вытанцовывалось. И только летом 1930 года кто-то нашёл, предложил: директор Теплотехнического института Рамзин! – арестовали, и в три месяца был подготовлен и сыгран великолепный спектакль, подлинное совершенство нашей юстиции и недостижимый образец для юстиции мировой –
Процесс «Промпартии» (25 ноября – 7 декабря 1930), Спецприсутствие Верхсуда, тот же Вышинский, тот же Антонов-Саратовский, тот же любимец наш Крыленко.
Теперь уже не возникает «технических причин», мешающих предложить читателю полную стенограмму процесса, – вот она[117], или не допустить иностранных корреспондентов.
Величие замысла: на скамье подсудимых вся промышленность страны, все её отрасли и плановые органы. (Только глаз устроителя видит щели, куда провалилась горная промышленность и железнодорожный транспорт.) Вместе с тем – скупость в использовании материала: обвиняемых только 8 человек (учтены ошибки Шахтинского дела).
Вы воскликнете: и восемь человек могут представить всю промышленность? Да нам даже много! Трое из восьми – только по текстилю, как важнейшей оборонной отрасли. Но тогда, наверно, толпы свидетелей? Семь человек, таких же вредителей, тоже арестованных. Но кипы уличающих документов? чертежи? проекты? директивы? сводки? соображения? донесения? частные записки? Ни одного! То есть – ни одной бумажёнки! Да как же это ГПУ ушами прохлопало? – стольких арестовало и ни одной бумажки не цапнуло? «Много было», но «всё уничтожено». Потому что: «где держать архив?» Выносятся на процесс лишь несколько открытых газетных статеек – эмигрантских и наших. Но как же вести обвинение?!. Да ведь – Николай Васильевич Крыленко. Да ведь не первый день. «Лучшей уликой при всех обстоятельствах является всё же сознание подсудимых»[118].
Но признание какое – не вынужденное, а душевное, когда раскаяние вырывает из груди целые монологи, и хочется говорить, говорить, обличать, бичевать! Старику Федотову предлагают сесть, хватит, – нет, он навязывается давать ещё объяснения и трактовки! Пять судебных заседаний кряду даже не приходится задавать вопросов: подсудимые говорят, говорят, объясняют, и ещё потом просят слова, чтобы дополнить упущенное. Они дедуктивно излагают всё необходимое для обвинения безо всяких вопросов. Рамзин после пространных объяснений ещё даёт для ясности краткие резюме, как для сероватых студентов. Больше всего подсудимые боятся, чтоб что-нибудь осталось неразъяснённым, кто-нибудь не разоблачён, чья-нибудь фамилия не названа, чьё-нибудь вредительское намерение – не растолковано. И как честят сами себя! – «я – классовый враг», «я – подкуплен», «наша буржуазная идеология». Прокурор: «Это была ваша ошибка?» Чарновский: «И преступление!» Крыленке просто делать нечего, он пять заседаний пьет чай с печеньем или что там ему приносят.
Но как подсудимые выдерживают такой эмоциональный взрыв? Магнитофонной записи нет, а защитник Оцеп описывает: «Деловито текли слова обвиняемых, холодно и профессионально-спокойно». Вот те раз! – такая страсть к исповеди – и деловито? холодно? да больше того, видимо, свой раскаянный и очень гладкий текст они так вяло вымямливают, что часто просит их Вышинский говорить громче, ясней, ничего не слышно.
Стройность процесса нисколько не нарушает и защита: она согласна со всеми возникающими предложениями прокурора; обвинительную речь прокурора называет исторической, свои же доводы – узкими и произносимыми против сердца, ибо «советский защитник – прежде всего советский гражданин» и «вместе со всеми трудящимися переживает чувство возмущения» преступлениями подзащитных (Процесс «Промпартии», с. 488). В судебном следствии защита задаёт робкие скромные вопросы и тотчас же отшатывается от них, если прерывает Вышинский. Адвокаты и защищают-то лишь двух безобидных текстильщиков, и не спорят о составе преступления, ни – о квалификации действий, а только: нельзя ли подзащитному избежать расстрела? Полезнее ли, товарищи судьи, «его труп или его труд».
И каковы же зловонные преступления этих буржуазных инженеров? Вот они. Планировались уменьшенные темпы развития (например, годовой прирост продукции всего лишь 20–22 %, когда трудящиеся готовы дать 40 и 50 %). Замедлялись темпы добычи местных топлив. Недостаточно быстро развивали Кузбасс. Использовали теоретико-экономические споры (снабжать ли Донбасс электричеством ДнепроГЭСа? строить ли сверхмагистраль Москва – Донбасс?) для задержки решения важных проблем. (Пока инженеры спорят, а дело, мол, стоит.) Задерживали рассмотрение инженерных проектов (не утверждали мгновенно). В лекциях по сопромату проводили антисоветскую линию. Уста навливали устарелое оборудование. Омертвляли капиталы (вгоняли их в дорогостоящие и долгие постройки). Производили ненужные (!) ремонты. Дурно использовали металл (неполнота ассортимента железа). Создавали диспропорции между цехами, между сырьём и возможностью его обработать (и особенно это выявилось в текстильной отрасли, где построили на одну-две фабрики больше, чем собрали урожай хлопка). Затем делались прыжки от минималистских к максималистским планам. И началось явное вредительское ускоренное развитие всё той же злополучной текстильной промышленности. И самое главное: планировались (но ни разу нигде не были совершены) диверсии в энергетике. Таким образом, вредительство было не в виде поломок или порч, но – плановое и оперативное, и оно должно было привести ко всеобщему кризису и даже экономическому параличу в 1930 году! А не привело – только из-за встречных промфинпланов масс (удвоение цифр!).
– Те-те-те… – что-то заводит скептический читатель.
Как? Вам этого мало? Но если на суде мы каждый пункт повторим и разжуём по пять, по восемь раз – то, может, получится уже немало?
– Те-те-те, – тянет своё читатель 60-х годов. – А не могло ли это всё происходить именно из-за встречных промфинпланов? Будет тебе диспропорция, если любое профсобрание, не спрося Госплана, может как угодно перекорёжить все пропорции.
О, горек прокурорский хлеб! Ведь каждое слово решили публиковать! Значит, инженеры тоже будут читать. Назвался груздем – полезай в кузов! И безстрашно бросается Крыленко рассуждать и допрашивать об инженерных подробностях! И развороты и вставные листы огромных газет наполняются петитом технических тонкостей. Расчёт, что одуреет любой читатель, не хватит ему ни вечеров, ни выходного, так не будет всего читать, а только заметит рефрены через каждые несколько абзацев: вредили! вредили! вредили!
А если всё-таки начнёт? Да каждую строку?
Он увидит тогда, через нудь самооговоров, составленных совсем неумно и неловко, что не за дело, не за свою работу взялась лубянская удавка. Что выпархивает из грубой петли сильнокрылая мысль XX века. Арестанты – вот они, взяты, покорны, подавлены, а мысль – выпархивает! Даже напуганные усталые языки подсудимых успевают нам всё назвать и сказать.
Вот в какой обстановке они работали. Калинников: «У нас ведь создано техническое недоверие». Ларичев: «Хотели бы мы этого или не хотели, а мы эти 42 миллиона тонн нефти должны добыть (то есть сверху так приказано)…потому что всё равно 42 млн тонн нефти нельзя добыть ни при каких условиях» (Процесс «Промпартии», с. 325).
Между такими двумя невозможностями и зажата была вся работа несчастного поколения наших инженеров. – Теплотехнический институт гордится главным своим исследованием – резко повышен коэффициент использования топлива; исходя из этого в перспективный план ставятся меньшие потребности в добыче топлива – значит, вредили, преуменьшая топливный баланс! – В транспортный план поставили переоборудование всех вагонов на автосцепку – значит, вредили, омертвляли капитал! (Ведь автосцепка внедрится и оправдает себя лишь в длительный срок, а нам дай завтра!) – Чтобы лучше использовать однопутные железные дороги, решили укрупнять паровозы и вагоны. Так это – модернизация? Нет, вредительство! – ибо придётся тратить средства на укрепление верхней части мостов и пути! – Из глубокого экономического рассуждения, что в Америке дёшев капитал и дороги рабочие руки, у нас же – наоборот, и потому нельзя нам перенимать по-мартышечьи, вывел Федотов: ни к чему нам сейчас покупать дорогие американские конвейерные машины, на ближайшие 10 лет нам выгоднее подешевле купить менее совершенные английские и поставить к ним больше рабочих, а через 10 лет всё равно неизбежно менять, какие б ни были, тогда купим подороже. Так вредительство! – под видом экономии он не хочет, чтоб в советской промышленности были передовые машины! – Стали строить новые фабрики из железобетона вместо более дешёвого бетона с объяснением, что за 100 лет они очень себя оправдают – так вредительство! омертвление капиталов! поглощение дефицитной арматуры! (На зубы, что ли, её сохранять?)
Со скамьи подсудимых охотно уступает Федотов:
– Конечно, если каждая копейка на счету сегодня, тогда считайте вредительством. Англичане говорят: я не так богат, чтобы покупать дешёвые вещи…
Он пытается мягко разъяснить твердолобому прокурору:
– Всякого рода теоретические подходы дают нормы, которые в конце концов являются (сочтены будут!) вредительскими… (с. 365).
Ну как ещё ясней может сказать запуганный подсудимый?.. То, что для нас – теория, то для вас – вредительство! Ведь вам надо хватать сегодня, нисколько не думая о завтрашнем…
Старый Федотов пытается разъяснить, где гибнут сотни тысяч и миллионы рублей из-за дикой спешки пятилетки: хлопок не сортируется на местах, чтоб каждой фабрике слался тот сорт, который соответствует её назначению, а шлют безалаберно, вперемешку. Но не слушает прокурор! С упорством каменного тупицы он десять раз за процесс возвращается, и возвращается, и возвращается к более наглядному, из кубиков сложенному вопросу: почему стали строить «фабрики-дворцы» – с высокими этажами, широкими коридорами и слишком хорошей вентиляцией? Разве это не явное вредительство? Ведь это – омертвление капитала, безвозвратное!! Разъясняют ему буржуазные вредители, что Наркомтруд хотел в стране пролетариата строить для рабочих просторно и с хорошим воздухом (значит, в Наркомтруде вредители тоже, запишите!), врачи хотели высоту этажа девять метров, Федотов снизил до шести метров – так почему не до пяти?? вот вредительство! (А снизил бы до четырёх с половиной – уже наглое вредительство: хотел бы создать свободным советским рабочим кошмарные условия капиталистической фабрики.) Толкуют Крыленке, что по общей стоимости всей фабрики с оборудованием тут речь идёт о трёх процентах суммы – нет, опять, опять, опять об этой высоте этажа! И: как смели ставить такие мощные вентиляторы? Их рассчитывали на самые жаркие дни лета… Зачем же на самые жаркие дни? В самые жаркие дни пусть рабочие немного и попарятся!
А между тем: «Диспропорции были прирождённые… Головотяпская организация выполнила это до “Инженерного центра”» (с. 204). «Никакие вредительские действия и не нужны… Достаточны надлежащие действия, и тогда всё придёт само собой» (с. 202). Чарновский не может выразиться ясней! ведь это после многих месяцев Лубянки и со скамьи подсудимых. Достаточны надлежащие (то есть указанные надстоящими головотяпами) действия – и немыслимый план сам же себя подточит. – Вот их вредительство: «Мы имели возможность выпустить, скажем, 1 000 тонн, а должны были – (то есть по дурацкому плану) – 3 000, и мы не приняли мер к этому выпуску».
Для официальной, просмотренной и прочищенной, стенограммы тех лет – согласитесь, это немало.
Много раз доводит Крыленко своих артистов до усталых интонаций – от чуши, которую заставляют молоть и молоть, когда стыдно за драматурга, но приходится играть ради куска жизни.
Крыленко – Вы согласны?
Федотов – Я согласен… хотя, в общем, не думаю… (с. 425).
Крыленко – Вы подтверждаете?
Федотов – Собственно говоря… в некоторых частях… как будто, в общем… да (с. 356).
У инженеров (ещё тех, на воле, ещё не посаженных, кому предстоит бодро работать после судебного поношения всего сословия) – у них выхода нет. Плохо – всё. Плохо да и плохо нет. Плохо вперёд и плохо назад. Торопились – вредительская спешка, не торопились – вредительский срыв темпов. Развивали отрасль осторожно – умышленная задержка, саботаж; подчинились прыжкам прихоти – вредительская диспропорция. Ремонт, улучшение, капитальная подготовка – омертвление капиталов; работа до износа оборудования – диверсия! (Причём всё это следователи будут узнавать у них самих так: безсонница – карцер – а теперь сами приведите убедительные примеры, где вы могли вредить.)
– Дайте яркий пример! Дайте яркий пример вашего вредительства! – понукает нетерпеливый Крыленко.
(Дадут, дадут вам яркие примеры! Будет же кто-нибудь скоро писать и историю техники этих лет! Он даст вам все примеры и непримеры. Оценит он вам все судороги вашей припадочной пятилетки в четыре года. Узнаем мы тогда, сколько народного богатства и сил погибло впустую. Узнаем, как все лучшие проекты были загублены, а исполнены худшие и худшим способом. Ну да если хунвейбины руководят алмазными инженерами – что из того может доброго выйти? Дилетанты-энтузиасты – они-то наворочали ещё больше тупых начальников.)