Советская власть все более прочно обосновывалась в городе, занимая одну ключевую позицию за другой. Зайдя в любое учреждение, теперь можно было увидеть рядом со строгими, глухими сюртуками демократические косоворотки.
Старое причудливо переплеталось с новым. В газетах печатались объявления о национализации по требованию рабочих фабрик и заводов и о… новоизобретенной машинке «Глория» для оттачивания ножей «жиллет», сообщения о положении на Украине и об организации «артели безработных помещиков», о захвате «немедленными социалистами» особняка на Первой Мещанской и о том, что бывший царь Николай II в Тобольске систематически занимается зарядкой и по собственной инициативе сам счищает снег и рубит дрова.
Все менялось. Менялось на глазах. Неизменным оставалось только наше учреждение. Порой казалось, что новая власть в круговороте событий просто о нем забыла. Все так же на многочисленных совещаниях произносил часовые речи Миловский, клеймя позором мировой империализм и призывая сотрудников добиться стопроцентной раскрываемости преступлений. Точно так же, как и десять лет назад, ровно в восемь открывал дверь своего кабинета Горев и ровно в час закрывал, отправляясь на обед.
Нельзя сказать, что люди, занимавшие многочисленные комнаты уголовно-розыскной милиции, ничего не делали. Задерживались преступники, допрашивались пострадавшие, инспектора и агенты выезжали на место происшествий. Но это была не та работа, которая требовалась в то бурное время.
За прошедшие несколько недель я уже немного освоился со своим новым положением. Теперь мне уже не льстило, как раньше, внимание жильцов дома, исчез металл в голосе, я уже не поднимал воротника пальто и не смотрел исподлобья на всех встречных. Вообще, кажется, я стал взрослей. Миловский зачислил меня в группу, которая занималась расследованием квартирных краж, кстати говоря, самых многочисленных в то время.
– Я считаю, что Сухоруков оказывает на вас плохое влияние, – объяснил он свое решение. – Поработайте у Ерохина.
Почему Миловский увидел в Ерохине образцового воспитателя, не знаю. В восемнадцать лет легко делают себе кумира из личности, явно для этого не подходящей. Но Ерохин был настолько не похож на идеального героя, что уже при первом знакомстве ничего, кроме гадливого чувства, у меня не вызвал. Суетливый, низколобый, прыщавый, постоянно облизывающий острым язычком толстые губы, он был антипатичен и, кажется сам это понимая, тщательно следил за своей внешностью. Волосы он смазывал бриллиантином, ногти полировал замшей и всегда носил с собой маленькое зеркальце, которое вынимал при каждом удобном случае.
Ерохин был владельцем единственной в уголовном розыске немецкой овчарки по кличке Треф. Треф ленью и чистоплотностью очень походил на своего хозяина. Уговаривать его в непогоду выйти на улицу было сущим мучением, а в ограбленной квартире он интересовался абсолютно всем, кроме следов преступника. Но Ерохин относился к его слабостям снисходительно: за пользование ищейкой была установлена такса – пятьдесят рублей, и хотя деньги падали в цене, количество краж стремительно увеличивалось, так что гонорар Ерохина был сравнительно стабилен. Самодовольство хозяина передавалось псу. Треф ходил с высоко поднятой головой и, беря след, словно делал личное одолжение обокраденному. Его красивые наглые глаза так и говорили: «Только попрошу без назойливости. Сами понимаете, пятьдесят рублей не такие деньги, чтобы из кожи лезть».
Потеряв след – а с Трефом это случалось частенько, – пес лениво вякал, зевал и преспокойно усаживался у ног хозяина. А когда клиент начинал волноваться, вмешивался Ерохин. «Постыдились бы, – говорил он осуждающе. – Старый мир гибнет, а вы за побитый молью салоп держитесь. Пошли, Треф!»
Иногда все-таки украденное находили, и тогда гордости моего шефа не было предела.
– Революция начисто смела родословную аристократов, но никто не уничтожит родословную собак, – глубокомысленно морщил он лоб. – У собак родословная – это все: нюх, красота, понятливость, благородство. Я предков Трефа до пятого колена знаю – чистейшей воды аристократы! – И в порыве любви к своему помощнику Ерохин просил: – Дай, дружище, лапу!
Треф смотрел на шефа и нехотя протягивал лапу. Честное слово, в этом жесте действительно было что-то благородное!
Учиться у такого специалиста, как Ерохин, было нечему. Я пробовал читать книги, на которых стояли штампы сыскного отделения департамента полиции, орлы на обложках и надпись: «Для внутрислужебного употребления».
Но большая часть сведений, сообщавшихся в них, касалась преступлений, никем в те годы не совершаемых: «Расследование дел о подлогах векселей…», «Мошенничество путем объявления себя банкротом…», «Убийство с целью завладения наследством…».
А мне приходилось отыскивать следы украденного комода, который – как наверняка знали и я, и потерпевший – уже горел в чьей-нибудь буржуйке; утешать женщину, оплакивающую пропавшее пальто, – его сняли с вешалки в передней; определять, кто из соседей мог бы стащить и продать редкую по своей ценности в те времена вещь – водопроводный кран.
Как-то в переулке у Пречистенки, куда я прибыл по вызову, маленькая худенькая старушка объяснила мне, что украден самовар.
Я составил подробный протокол осмотра места происшествия, говорил с соседями. А старушка все ходила за мной и вспоминала, как с этим самоваром она ездила с покойным мужем по воскресеньям на Воробьевы горы и там они всей семьей пили чай прямо на травке.
Надоела она мне весьма основательно. В конце концов я не выдержал и заговорил словами своего шефа:
– Постыдились бы о самоваре голосить! Люди на фронте жизнь отдают.
– Не твой… – ехидно выдохнула старушка. – Не твой, так тебе и дела нет. А был бы твой, небось пол-улицы в участок поволок бы.
Я разозлился и, на свою беду, вспомнил папиного любимца – пузатый тульский самовар с толстыми медными медалями вокруг трубы, который пылился в чулане.
– Не нужно лишних разговоров, гражданка. Если желаете, можете взять мой самовар. Не жалко.
Так и было сделано.
Старушка придирчиво осмотрела подарок со всех сторон, и он ей понравился. Меня это вполне устраивало, и я даже помог ей довезти самовар до дому. Мы расстались довольные друг другом: она приобрела самовар, а я избавился от кляузного и неинтересного дела.
К сожалению, кто-то надоумил старушку, что о моем благородном поведении необходимо довести до сведения начальства, и она недолго думая отправилась в розыск. И вот на очередном совещании Миловский, который, как никто другой, умел совмещать несовместимое, проанализировав международную обстановку и положение дел в розыске, вдруг заговорил обо мне и злосчастном самоваре.
– Многим этот поступок может показаться странным, – говорил он. – Но я вижу в нем прообраз будущих отношений между людьми. Мне не нужен самовар – тебе нужен. Возьми! Белецкий формально не выполнил служебное задание, но сделал он это во имя высшей цели – доброты и любви к ближнему.
Признаться, меня покоробило утверждение начальника, что все сделано из любви к этой мерзкой старушонке. Но все-таки приятно, когда тебя хвалят. И я никак не думал, что стану мишенью для насмешек. А это, увы, произошло. Теперь, здороваясь со мной, Груздь обязательно добавлял:
– Слышал? На Мещанской шубу украли. У тебя, случаем, лишней нет?
От Груздя не отставал Арцыгов. Даже флегматичный, ни на что не обращающий внимания Савельев и тот, встречаясь со мной, не мог удержаться от улыбки.
– Не понимаю, что они смешного нашли? – жаловался я Виктору.
– А ты еще много чего не понимаешь, птенец желторотый.
– Но что плохого, если я отдал самовар, который мне не нужен?
– А то, что тебя послали к ней на расследование. Это ты хоть понимаешь? Добряк нашелся! Что о тебе теперь народ говорить будет?
– Уверен, что ничего плохого.
– Ошибаешься. Ну и власть, скажут, прислали мальчонку ворованное отыскать, а он, сердешный, ничего-то не знает, ничего не понимает. Попотел-попотел да и говорит: «Бери уж, мамаша, мой самовар».
Спорить с Виктором было бесполезно. И уж как-то само собой оказалось, что история с самоваром начала казаться мне глупой, а сам я последним дураком.
Но вскоре иные события заставили меня совсем забыть о ней.
Одиннадцатого марта мы узнали о переезде из Петрограда в Москву правительства. Члены СНК разместились в гостинице «Националь», возле которой теперь стояло несколько потрепанных автомашин. А в первых числах апреля на стенах домов и театральных тумбах забелели листки бумаги – обращение ВЧК к населению Москвы: «…Лицам, занимающимся грабежами, убийствами, захватами, налетами и прочими тому подобными совершенно нетерпимыми преступными деяниями, предлагается в 24 часа покинуть город Москву или совершенно отрешиться от своей преступной деятельности, зная впредь, что через 24 часа после опубликования этого заявления все застигнутые на месте преступления немедленно будут расстреливаться».
ВЧК призывала трудовое население Москвы к активному содействию всем мероприятиям Чрезвычайной комиссии.
Вскоре отрядами ВЧК и латышскими стрелками кремлевской охраны была разгромлена анархистская «Черная гвардия».
– Ну, – потирал руки Виктор, – кажется, теперь по-настоящему взялись и за отечественных бандитов.
Как-то вечером Ерохин затащил меня в небольшое кафе у Покровских ворот. Тогда еще с продовольствием в Москве было сравнительно терпимо. Так называемый классовый паек ввели, если не ошибаюсь, к концу 1918 года, в августе или сентябре. А продажа спиртных напитков уже была запрещена. Но Ерохин пошептался с юрким официантом, и тот поставил на наш столик маленький самовар.
– Крепкий чаек! – подмигнул Ерохин и, перегнувшись через столик, шепотом сказал: – Смирновка, настоящая.
Я удовлетворенно кивнул, хотя водки мне пробовать не приходилось. За всю свою предыдущую жизнь я выпил всего две или три рюмки вина на свадьбе Веры, но не хотелось показывать своей неопытности.
– Ну, поехали, – приподнял стопку Ерохин. – За что выпьем? Папаша жив? Нет? Вот мой тоже скончался, царство ему небесное. Понимал покойный толк в водочке и яствах. Мы, говорил, Митя, только последний обед и последнюю рюмку с собой уносим. Хороший был старик, мудрый. А вот мамаша не то, суетливая старушонка. У тебя-то кто в живых? Сестра? В Ростове, говоришь? Эх, Ростов, Ростов! Дамочки там, скажу тебе, пальчики оближешь! Как Николай Алексеевич Некрасов высказывался? «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» Но теперь, конечно, не то. Война, революция. Каледины там всякие, Корниловы… А теперь как там? Кубано-Черноморская республика, что ли? Ну, давай, давай, за сестру и ее муженька. Чтобы все там у них в порядке было.
Я выпил стопку залпом.
– Молодец, ох молодец! – восхитился Ерохин. – Только закусывай. Закуска – мечта. Под такую закуску не только самоварчик – Черное море выпить можно. Не бывал на Черном-то море? А я бывал. И на песочке лежал, и на солнышке грелся. Кое-что в своей жизни я все-таки видел. А вам, молодым, не повезло. Невеселое время. Как говорится, красивой жизни не жди, свою бы некрасивую сохранить. Так-то. А ты чего не пьешь? Захмелел?
– С чего?
В ту минуту мне действительно казалось, что водка на меня совершенно не подействовала. Мне было просто весело, тепло и уютно. Мне нравилось все: доброжелательный, услужливый официант, плакатик на стене: «Здесь на чай не берут», фикус в углу, разноголосый шум сидящих за столиками, папиросный дым, маленькая певица в длинном серебристом платье, похожая на русалку, и мой собеседник. Видимо, я все-таки напрасно так относился к Ерохину. Подумаешь, некрасивый. Разве человек обязательно должен быть красивым? Паганини, например, был просто уродливым, а Паганини – гений, и Бальзак – гений, и Толстой – гений. И у Толстого была большая борода. Большая и широкая. Интересно, почему Ерохин не носит бороду?
– Митя, ты чего бороду не носишь?
– Что? Бороду? Чу-дак! – Ерохин засмеялся. – Придумал тоже, бороду! На кой ляд мне борода?
«Действительно, зачем ему борода? – поразился я. – Чего это вдруг мне в голову пришло? Нет, кажется, я все-таки пьян. Больше пить нельзя. Хватит. Больше ты не выпьешь ни одной стопки, – убеждал я сам себя, – ни одной. Понял?»
– Ты чего на певицу пялишься? Нравится? – допытывался Ерохин, упершись грудью в край стола. – Хороша девица? Хочешь познакомлю?
– Зачем?
– Ха-ха-ха! Ну, право слово, чудак! Не знает, зачем с девицами знакомятся! Не бойсь, научу! С Ерохиным не пропадешь. Думаешь, дурак Ерохин? Нет, Ерохин не дурак. Ерохин придуривается. Ерохин знает, что с дураков спрос меньше. Ерохин жить хочет! Понимаешь, жить! Дурак Горев, что лбом паровоз остановить пытается. Дурак Савельев. Сколько лет он в полиции? А что имеет? Кукиш с маслом да коллекцию тараканов. Не-ет, жить надо уметь. Война, революция – это все проходит. Побьют красные белых, белые красных, похоронят друг друга, а умные останутся. И жить будут, и водочку пить будут, и баб любить будут! Осознал?
– Подожди, подожди.
Со мной творилось что-то странное. Я слышал слова Ерохина, но смысл их как-то ускользал от меня, мысли терялись, растворялись в разгоряченной алкоголем голове.
– Подожди, подожди, – бормотал я, пытаясь сосредоточиться и взять себя в руки, – что-то непонятно…
Ерохин поддел вилкой несколько маринованных маслят, засунул их в рот, проглотил. Провел по толстым губам остреньким язычком и пригладил без того гладкие, блестящие от бриллиантина волосы.
– А непонятно тебе, потому что ты еще сосунок, молочко на губах. Хлопаешь ушами да веришь всему, что тебе Миловский и Сухоруков говорят. А толк из тебя будет. Ты уж мне поверь, я в людях разбираюсь. Вот из-за истории с самоваром над тобой твои дружки смеялись, а я – нет. Потому что понимаю: широкая натура у парня. На, бери, не жалко. Так и нужно. Но и свою выгоду забывать не следует. Отдал сотню – заработал тыщу. Понял? А на нашем деле только дурак не озолотится. У нас при Николае начальником сыскной Mapшалк был. Три доходных дома имел, свой выезд, подвал всяких иноземных вин. Понял?
– Подожди, подожди, – повторял я с пьяной настойчивостью. – Давай разберемся.
– А мы и разбираемся. Сам живешь и другим давай. Верно?
– Верно, – подтвердил я, еще не понимая, куда Ерохин клонит.
– Вот, к примеру, то дело в гостинице «Гренада»… Ну, помнишь, актерку в номере обворовали? Ну, там кулон, сережки… Помнишь? Ты это дело швейцару клеишь…
– То есть как это «клею»? – Я почувствовал, что трезвею. – Я никому никаких дел не клею. Против него три показания…
– Два показания, три показания… – перебил меня Ерохин. – Что мы, на уроке арифметики, что ли? Ты же умный парень. При чем тут показания? Старика-то жалко? Две дочки у него, бедняги, на выданье, сам голышом ходит… По-человечески-то жалко его?
– Ну, на бедного он не похож. Валюты у него будь здоров!
– Да пойми, дурья голова, зачем тебе его сажать? Выслужиться, что ли, хочешь?
Я молчал. Конферансье, перекрывая гул голосов, объявил:
– Выступает известный еврейский комик-аристократ Павел Самарин!
На эстраду вышел полный мужчина во фраке и летней шляпе из кокосовой мочалки – «здравствуйте-прощайте». Поклонился, потер руки.
– С разрешения достопочтенной публики я прочту маленький, совсем маленький, – он показал руками, какой именно маленький, – отрывок из популярной революционной пьесы «Ванька на престоле».
– Давай лучше «Центрофлирт»! – закричал кто-то из зала.
«Интересно, певица еще будет выступать?»
– Выпьем? – предложил Ерохин и положил свою руку с выхоленными ногтями на мою.
Ладонь у него была потная, горячая. Я выдернул руку и брезгливо вытер ее салфеткой. Но он не обиделся.
– Выпьем?
– Нет, пить я не буду.
Ерохин выпил сам. Поморщился, словно у него болели зубы.
– Тяжелый ты человек, Саша, и неумный человек. Думал, умный, а ты дурак, как есть дурак. Знаешь, сколько он дает? Десять тысяч. Да на эти деньги… Половина твоя, идет? Ну, три четверти?
Я встал.
– Сколько с меня за выпивку?
– Благородный? Взяток не берешь? – Физиономия Ерохина побагровела, на низеньком лбу поблескивал пот. Он теперь походил на разъяренного хорька. – Перед Советской властью не выслужишься. Дворянин небось? Ничего, недолго ждать: всех в ставку к Духонину отправят, к стеночке рядочком поставят. И тебя, и Горева, и Савельева… Всех, всех! Пролетарское происхождение не выслужишь, за столом трудовых мозолей не натрешь!
Я начал пробираться к выходу, обходя тесно поставленные столики. У гардеробной меня нагнал Ерохин, схватил за локоть, жарко зашептал в ухо:
– Обиделся, чудак? Ишь какой обидчивый. Раз-два, и обиделся. Шуток, что ли, не понимаешь?
– Хороши шуточки!
– А что, и пошутить нельзя? Контрреволюция? Ведь я тебя, чудака, испытывал. Миловский просил, ей-богу. Испытай, говорит, Белецкого. Узнай, чем дышит… Вот я и испытал. Не веришь? Хочешь, побожусь? Не хочешь? А что хочешь? Ты дружбу Ерохина не теряй, пригодится…
Я с трудом вырвался из его цепких рук и вышел из кафе. Было холодно, но уже пахло весной. На скамейках бульвара, как и несколько лет назад, сидели парочки. Мне почему-то вспомнилось, что вот на такой скамейке под многолетним тополем частенько проводили свои вечера и мы с Надей – моей первой любовью. На спинке скамейки я еще вырезал тогда наши инициалы. Нади теперь в Москве нет, уехала вместе с родителями куда-то на юг, а может быть, за границу, кто знает? Но если бы она и была здесь, это бы все равно ничего не изменило, потому что Наде последнее время нравился Пашка Нирулин из реального училища, и она ему еще подарила пенковую трубку. «Настоящая английская», – хвастался Пашка. Он вообще был хвастун. Тоже, наверно, уехал. А Вера пишет, что в Ростове неспокойно и ожидаются события. Но Нина Георгиевна все-таки отправилась к ней. В голове копошились отрывистые, несерьезные мысли. Меня сильно покачивало. Незаметно я прошел свой переулок и оказался у Мясницких ворот, для чего-то остановился у чайного магазина. Видимо, стоял я там долго, потому что сторож, лохматый старик с берданкой, не выдержал и крикнул:
– Чего вылупился? А ну, проходь!
Я опять вернулся на бульвар. Меня подташнивало, но чувствовал себя я значительно лучше. По лестнице своего дома я уже поднимался довольно твердо, по крайней мере мне так казалось. Но, открывая дверь, доктор Тушнов подозрительно на меня посмотрел и, не обращаясь ко мне лично, а куда-то в пространство, сказал:
– При алкогольном опьянении лучше всего помогает нашатырный спирт.
Последней моей мыслью, когда я засыпал, было, что Тушнов растрезвонит завтра о происшедшем по всему дому.
Проснулся я раньше обычного. Во рту было мерзко, к голове словно кто-то привязал кирпич: я никак не мог оторвать ее от подушки. Умываясь, я все вспоминал вчерашний вечер, гадкий, сумбурный. Обидней всего было, что Ерохин со своим предложением обратился не к кому-нибудь, а ко мне. Неужто я произвожу такое впечатление? Или он просто решил, что с мальчишкой легче договориться? Ну и дрянь! Я, говорит, не дурак, а умный. А вот Горев и Савельев дураки. Белые похоронят красных, а красные белых, а потом он и вылезет из щели и будет жить в свое удовольствие. Да, накопил он на таких делах, наверно, порядочно. Я вспомнил, что краденое Ерохин почему-то всегда обнаруживал не у воров, а уже у барыг. Ну, конечно, Виктор еще говорил, что это подозрительно. Наверное, получает мзду с воров да еще с клиентов. Клиентам-то главное вернуть обратно свои вещи, а у кого они окажутся, у воров или перекупщиков, им все равно. А ворам лишь бы продать. Вот он и мухлюет. А я тоже хорош: нашел с кем пить. Работник уголовного розыска, который пьет подпольную водку! И вообще, зачем мне пить? «Сегодня же доложу обо всем Миловскому, обязательно», – твердо решил я, выходя из дому.
Ерохин обычно приходил на работу с опозданием. Но сегодня он уже сидел за столом и одним пальцем перепечатывал на машинке протокол осмотра места происшествия.
– Опаздываешь?
Я молча кивнул на часы: было без двадцати восемь.
– А-а, – протянул он и, не поворачивая ко мне головы, спросил: – Побежишь капать?
– Не капать, а докладывать о происшедшем.
– До-кла-дывать? – пропел издевательски Ерохин. – Ишь какой, из молодых да ранний. Докладывать! Ну и докладывай. Только учти: веры мне побольше, чем тебе. Скажу: мальчишка мне предлагал взятку, а я отказался, вот он и полез в амбицию, решил провокацией заняться. Ну, тебя и того… за решеточку. Понял? «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно…» Сейчас как в приговорах пишут? «Определить в место заключения до полного торжества мировой революции». Вот и посидишь до полного торжества. А торжество, видать, не скоро будет…
Какая все-таки гадина! Какая гадина!
– О мировой революции хоть бы помолчали.
– А чего мне о ней молчать? – продолжал издеваться Ерохин. – Все говорят, а я молчать буду? Я, дорогой, полноправный гражданин республики, беспартийный большевик, так сказать…
Ударил я его, не замахиваясь, снизу, как бил во время драк с реалистами.
Ерохин замолчал, посмотрел на меня недоумевающими слезящимися глазами. Из носа его вяло побежала на подбородок струйка крови. Он достал платок, прижал его к носу, запрокинул голову и только тогда почти удовлетворенным тоном сказал:
– Драться? Я тебе покажу драться. Ты у меня, гнида, узнаешь, как честных работников избивать. Сейчас же иду к Миловскому. Понял?
Он встал и, не отнимая носового платка от носа, вышел из кабинета.
– Иди куда хочешь! – крикнул я вслед.
Но он уже меня, видимо, не слышал. Я схватил графин, выпил подряд два стакана застоявшейся, тепловатой воды и для чего-то повторил: «Иди куда хочешь!» Потом я свернул самокрутку и закурил.
Что-то теперь будет? Я знал, что Миловский не выносил ссор между сотрудниками, а всего ему объяснять не будешь. Да и не поверит он. Это Ерохин правильно сказал, что веры ему больше. Зачем мне надо было его бить? Ведь он специально меня провоцировал…
Скрипнула дверь. В комнату заглянул делопроизводитель Кудрин, тихий паренек, почему-то носивший полное полевое снаряжение офицера-артиллериста.
– Начальник кличет.
Я шагал по коридору впереди Кудрина. Я понимал, что уж теперь ничего не поделаешь. Все. Свидетелей у меня нет, а у Ерохина свидетель – окровавленный нос. Без стука – Миловский считал эту церемонию антидемократической – я распахнул дверь кабинета и переступил порог.
– Стучать нужно! – остановил меня резкий голос.
Я поднял глаза. За столом Миловского сидел плечистый и, видимо, высокий человек в черной кожанке и недружелюбно глядел на меня хмурыми, слегка косящими глазами. Я нерешительно остановился у двери.
– Сергея Арнольдовича нет? – неожиданно для самого себя робко спросил я.
– Он здесь больше не работает, – коротко объяснил человек в кожанке, по-прежнему разглядывая меня своим холодным, оценивающим взглядом.
Только тут я увидел Ерохина, сидящего на краешке стула у стола.
– Чего ждете? – повернулся к нему новый хозяин кабинета. – Разговор закончен.
Ерохин подскочил как подброшенный пружиной.
– Товарищ Медведев!
– Ну?
Ерохин скомкал носовой платок, сунул его в карман брюк и вытянулся, словно на смотру.
– Осмелюсь доложить, что увольнять меня никак нельзя.
– Это еще почему?
– Розыск останется без единственной служебной собаки, товарищ Медведев!
– Не останется. Собаку реквизируем.
– Невозможно, товарищ Медведев, она никого, кроме меня, слушать не станет! Она…
– Вся Россия слушается, – без улыбки сказал новый начальник, – как-нибудь и с собакой управимся. Что еще?
Ерохин открыл рот, потом снова его закрыл. В таком жалком состоянии своего шефа я еще ни разу не видел.
– Разрешите идти, товарищ Медведев?
– Идите.
Ерохин неслышно вышел из кабинета. На столе лежал его разобранный пистолет. Медведев постучал длинными сильными пальцами по стволу пистолета, подбросил его на ладони и буркнул:
– Больше ржавчины, чем стали. Вот так и все ваше учрежденьице…
Позже я узнал, что, когда Ерохин влетел в кабинет к новому начальнику с жалобой на меня, тот первым делом попросил его показать оружие и, увидев, в каком оно состоянии, тут же распорядился о его увольнении.
– Ноги не устали? Садитесь.
Я сел на тот самый стул, на котором несколько минут назад сидел Ерохин. Сел так же, как и он, на краешек. Потом это мне показалось унизительным, я передвинулся, облокотился на спинку и даже положил ногу на ногу. Медведев молча наблюдал эти манипуляции, и под его упорным взглядом я чувствовал себя очень неуютно.
– Анархист? – резко спросил он.
– Нет, беспартийный.
– С какого работаете в розыске?
– С декабря прошлого года.
– Все время у Ерохина?
– Нет, вначале у Савельева.
– В операциях по ликвидации бандитских групп участвовали?
– Нет.
Вопросы следовали один за другим. И ответы на них невольно свидетельствовали о моей ничтожности. Разве я мог объяснить Медведеву, что я не отлынивал от настоящих дел, а просто меня к ним не подпускали.
– Ваше оружие.
Я достал пистолет и положил его на стол рядом с револьвером Ерохина.
– Удостоверение.
Медведев просмотрел удостоверение и спрятал его в ящик.
– Все.
– Что все? – не понял я.
Этот вопрос, наверно, прозвучал глупо, потому что Медведев ухмыльнулся и, прищурившись, пояснил:
– «Все» означает, что вы свободны, драться будете на фронте.
Вот и закончилась моя недолгая работа в уголовном розыске. Да, «все» означает, что я свободен: свободен от дежурства, от участия в патрулировании, в облавах, в засадах, от совместной работы с Савельевым, с Виктором, Горевым. Впрочем, может быть, это и к лучшему? В конце концов, какой я к черту сыщик?! А вот на фронте дело другое. Там не надо разыскивать чей-то самовар или шубу…
Придя домой, я сел за длинное письмо Вере. Не жалея красок, я расписывал ей, какое я ничтожество, но пусть она не думает, что я потерянный человек; на фронте я смогу доказать, на что я способен. Письмо получилось длинное и несвязное. И как раз, когда я думал, отправлять его или не отправлять, ко мне вошел Виктор.
– Пошли.
– Куда?
– В розыск, разумеется. Медведев вызывает.
– Не пойду.
– То есть как не пойдешь?
– Не пойду, и все.
– Ну, знаешь… – Виктор развел руками.
– Я никому не позволю над собой издеваться, – сказал я дрожащим голосом.
– Истерику ты мне прекрати. – Виктор начинал злиться. – Обиделся, видите ли. Оскорбили мальчика. Ты что, считаешь, что он должен был тебя по головке гладить? Сначала пьянствовал с Ерохиным, потом драку с ним затеял, а теперь нюни распустил. Ты действительно не понимаешь, что натворил? А ну, быстро одевайся. Только морду ополосни.
Честно говоря, я ждал, что Медведев встретит меня по-другому. Но разговор был ненамного приятней первого.
– За вас ручается Сухоруков. Сухорукову я верю. Мне приходилось с ним встречаться во время моей работы в ВЧК. – Он помолчал, словно взвешивая слова. – Но учтите, за его спиной вам спрятаться не удастся…
Я довольно резко заявил, что ни за чьей спиной прятаться не собираюсь, что я могу полностью отвечать за свои поступки.
– И будете за них отвечать, – сказал Медведев, – полной мерой. А теперь возьмите свое имущество. – Он показал глазами на пистолет и удостоверение. – В следующий раз увольнять не стану. Передам в трибунал.