Сухоруков хотел ехать в Вязьму, но Мартынов почему-то заупрямился.
– Мефодий Николаевич! Ведь мне это сподручней, – убеждал его Виктор. – Я Кошельковым и Сережкой Барином еще когда занимался!
– Нет, не поедешь.
– Почему? Все-таки я раскопал эту штуку.
– Все одно не поедешь. Везде хочешь успеть – нигде не успеешь. Организуй лучше все, как положено, на Хитровке. Нащупаем или нет Кошелькова в Вязьме – бабушка надвое сказала. А на Хитровке – дело верное.
Мартынов командировал в Вязьму Савельева и Горева, к которым затем присоединился Арцыгов.
Против включения в оперативную группу Арцыгова Савельев возражал.
– Горяч больно, – доказывал он Мартынову, – на такое люди потоньше да поспокойней нужны. Дельце-то деликатное. И с Петром Петровичем он не в ладах. Только мешать друг другу будут.
Может, Мартынов и согласился бы с Савельевым, если бы не упоминание о Гореве, которого он терпел только в силу необходимости.
– А я их целоваться не прошу, – резко ответил он. – Им вместе не детей крестить, а работать.
– Все-таки, – начал было Савельев, но Борода его перебил:
– Приказ читали?
– Какой?
– О моем смещении с должности начальника особой группы. Нет такого приказа? Значит, и разговор будем кончать. Поедут те, кого я пошлю.
Около двух недель никаких сообщений от оперативной группы мы не получали. Мартынов несколько раз пытался связаться с Вязьмой по телефону, но безрезультатно. Наконец в розыск поступила телеграмма: «Бандит Кузнецов, по прозвищу Кошельков, арестован. Будет днями конвоирован Москву Вяземской ЧК. Точка. При задержании преступника Савельев ранен. Точка. Находится излечении больнице. Точка. Горев. Точка».
Мартынов огласил телеграмму на оперативке. Казалось, с Кошельковым покончено, но радость была преждевременной… Позднее я узнал все подробности вяземской истории.
Оперативная группа, прибыв в Вязьму, первое время никак не могла напасть на след Кошелькова. Бандит словно сквозь землю провалился. Горев даже высказывал предположение, что Кошельков в Москве, а его записка предназначалась только для отвода глаз. Наконец Савельеву удалось восстановить старые агентурные связи, и он узнал, что Кошельков действительно в Вязьме. Через некоторое время выяснилось даже, с кем он встречался. Это была бывшая «хитровская принцесса» Натка Сибирячка, старая знакомая Савельева, которая покинула Хитровку в 1915 году. По сведениям, полученным Савельевым, Кошельков должен был быть у Натки вечером в субботу. К его встрече подготовились, но он не пришел. Не появился он и на следующий день, и в понедельник. Создалось впечатление, что бандит или почувствовал что-то неладное, или уехал из Вязьмы. Решено было арестовать Натку. Но это ничего не дало.
– Только и знаете, что людей понапрасну тревожить! Вам бы только и сажать безвинных! – кричала Натка истошным голосом, когда ее вели по улицам. – До революции душу выматывали, теперь мотаете! Бога на вас нет, легаши проклятые!
На допросе Натка все начисто отрицала. Кошелькова она, дескать, действительно знает, но никаких отношений с ним не поддерживала и не поддерживает. И чего ей только жить не дают спокойно! Кому она мешает? Что от нее, несчастной, хотят? Она такого беззакония не потерпит и будет писать жалобу самому Дзержинскому.
Пришлось Натку выпустить. А на следующий день был убит купец Бондарев и его приживалка Кислюкова. В квартире ничего тронуто не было. Только на кухне, под мусорным ведром, сорвано две половицы, под которыми зиял провал, там находился тайник, до него-то и добирались убийцы.
– Работа Кошелькова, его почерк, – заключил Савельев, тотчас приехавший на место происшествия. – Для того и Вязьму навестил, и наводчицей была Натка.
Действительно, дальнейшее расследование показало, что Натка часто бывала у Кислюковой, засиживалась допоздна, гадала ей на картах. При вторичном обыске у нее обнаружили несколько золотых вещиц, которые опознала дальняя родственница Бондарева, жившая во дворе во флигеле. Она же описала мужчину, который на рассвете выходил из дома Бондарева с узелком в руках. Приметы неизвестного полностью совпадали с приметами Кошелькова.
Под тяжестью улик Натка во всем призналась. Узнав от Кислюковой, что старик хранит золото, она хотела «дать это дело» своему дружку Беспалову, но того как раз арестовали. Тогда она послала «ксиву» Кошелькову, который вскоре и приехал в Вязьму. Разрабатывая план ограбления, Кошельков бывал у нее ежедневно. Но потом он сказал, что за ним из Москвы прихряли легавые: «Думают взять у тебя, только меня один корешок упредил. Не дамся». После этого разговора Кошелькова она больше не видела, а золотые вещи, долю в деле, ей передал барыга по кличке Шелудивый.
К тому времени Горев установил круглосуточное наблюдение за вокзалом. Сделано это было просто на всякий случай, потому что каждому было ясно, что Кошельков туда не сунется, по крайней мере в ближайшие дни.
И вдруг совершенно неожиданно Савельев наткнулся на бандита в трактире Кухмистрова, который был расположен на центральной улице города. Кошельков спокойно сидел за столиком и о чем-то разговаривал с опилочником Ахмедом.
Увидев Савельева, он дважды выстрелил.
Одна пуля оцарапала Савельеву плечо, вторая застряла в левом легком. Савельев упал, а Кошельков, выбив плечом оконную раму, выскочил на улицу. Он бы наверняка ушел, если бы не наткнулся на группу красноармейцев, которые как раз проходили мимо трактира и обратили внимание на выстрелы. На него навалились, обезоружили, скрутили руки и доставили в ЧК.
Через два дня Кошелькова в сопровождении Арцыгова (Горев остался возле раненого) и конвоя Вяземской ЧК отправили в Москву. Два молоденьких красноармейца, опасаясь побега, не спускали с него глаз. Но Кошельков вел себя настолько спокойно, что решили даже развязать ему руки. В Москву прибыли без всяких происшествий. На перроне к Арцыгову подошла молодая женщина, закутанная в серый платок, и попросила разрешения передать заключенному буханку хлеба: «В тюрьме-то небось несладко!»
– Ну что ж, давай, коли такая сердобольная, – согласился Арцыгов. – Дорога в рай длинная, на сытый желудок сподручней добираться.
Но Кошельков в рай не собирался…
В переданной буханке находился браунинг.
Один из красноармейцев был убит наповал, а другой умер не приходя в сознание. Арцыгова Кошельков сбил с ног ударом в подбородок.
Так закончилась вяземская операция, за которую Арцыгов две недели находился под арестом, а Мартынов получил выговор в приказе.
Арцыгов, отсидев положенное, ходил мрачнее тучи. Он и раньше не отличался осторожностью и зачастую во время операций шел на ненужный риск, а теперь с ним просто творилось что-то невообразимое.
При разоружении шайки фальшивомонетчиков в Марьиной Роще его спасла чистая случайность. Ребята под тем или иным предлогом старались избежать участия в тех операциях, которыми он руководил: и себя и других угро бит. Дело дошло до того, что Мартынов как-то однажды ему сказал:
– Ты эти штуки брось, Аника-воин. Это не храбрость, а дурость. Железного креста не заработаешь, а деревянный запросто. Официально предупреждаю: не прекратишь своих фокусов – с работы к чертовой матери выгоню.
Арцыгов огрызнулся, но это предупреждение на него, кажется, подействовало.
Мне его было жаль, хотя я и не питал к нему особых симпатий.
В конце концов, от подобных случайностей никто не гарантирован. Такое могло случиться и с Виктором, и с Се ней Булаевым, и с Горевым.
Виктор опять пропадал на Хитровке, и теперь мы с Арцыговым часто играли в шахматы.
– Да плюнь ты на эту историю! – сказал я ему в один из таких вечеров.
Арцыгов поднял глаза от шахматной доски, посмотрел на меня, словно увидел впервые, прищурился.
– Жалеешь?
– Чего мне тебя жалеть…
Арцыгов зло усмехнулся.
– Жалеешь, – утвердительно сказал он. – Все вы жалостливые: и ты, и Сухоруков, и эта гнида Горев. А во мне так жалости не осталось, всю жалость жизнь каленым железом выжгла. Начисто. Видал? – Он показал два искривленных пальца на левой руке. – Память об исправительном рукавишниковском приюте. Пацаном был, когда меня там исправляли. Исправили. Ленька только мне малость пальцы изувечил. Шустрый паренек, веселый… Все забавлялся с нами, с мелкотой… Жратву отбирал. Сам шамал, а у нас отбирал, смеялся: хочешь шамать – давай сыграем. Очень веселую игру выдумал. Насыпет кашу горкой на полу. Мы – в круг, а он посредине, с палкой. «Кто ловкий? – кричит. – Кто жрать хочет? Налетай!» Боязно, а в брюхе бурчит с голодухи. Протянешь руку, а он по пальцам палкой. Когда горсть каши ухватишь, а когда благим матом взревешь. Только я ловкий был, не мог Ленька меня палкой достать. Очень обидно ему было: кашу я сожру, а удовольствия ему никакого. Вот разок и сжульничал, свои же правила нарушил: вместо палки каблуком мне на пальцы наступил…
Лежал я тогда ночью в постельке под казенным одеялом и все Леньке казнь придумывал пострашней… Мечтал я большим человеком стать: купцом или губернатором, что бы много денег иметь и все что ни на есть продовольствие в Российской империи скупить. Пришел бы ко мне тогда Ленька, а я ему – кукиш. Хочешь жрать – клади на стол руку. За каждый кусок по пальцу. Плачет он слезами горючими, а я сижу себе в кресле сафьяновом, да золотой цепочкой играю, да на часы золотые с репетиром гляжу, а кругом золото так и сверкает. – Арцыгов коротко хохотнул. Губы его подергивались. – Глупым пацаном, без соображения был. Малолеток, одним словом. А Леньку долго помнил…
Арцыгов замолчал, задумался. Молчал и я. Что я мог сказать этому человеку, жизнь которого совершенно не была похожа на мою?
– Вот так, гимназист. Нет во мне жалости. Я вроде полушубка, от крови и слез задубевшего. Меня не жалели, и я жалеть не научился. Ну как, сыграем?
– Что-то не хочется.
– Как знаешь, – равнодушно сказал Арцыгов, сгребая шахматные фигуры. Он как-то погас, обмяк. – Как знаешь. А Кошельков, что ж, мы еще с ним встретимся.
Но с Кошельковым в первую очередь пришлось встретиться мне.
Очередное занятие по политграмоте не состоялось. Вечер был свободен, и я отправился домой. Груздь дежурил по розыску, а Виктор был на Хитровке, поэтому гостей я не ждал. Но гость все-таки появился – это был Тузик.
– Здорово, Сашка! – крикнул он, влетая в комнату. – А где Груздь?
– Дежурит.
– А-а.
На лице Тузика мелькнуло разочарование, и меня это кольнуло: я ревновал его к Груздю. Ревновал сильно, как потом никогда не ревновал ни одну девушку.
– Ничего, проживешь один вечер и без Груздя. Книжку прочел?
– Прочел.
Тузик положил на стол томик Андерсена. Щедро растапливая отцовской библиотекой буржуйку, я все-таки почему-то пощадил книги детства. На нижней полке шкафа, как солдаты в строю, по-прежнему стояли зачитанные томики братьев Гримм и Андерсена, Фенимора Купера и Майна Рида. Ими-то я и снабжал Тузика, продолжая просветительную деятельность Груздя.
– Понравилась?
– Не особенно, – зевнул Тузик. – Если рассуждать диалектически, то ерунда на постном масле… Чего лыбишься? Точно тебе говорю: ерунда. Опять же, вот эта «Принцесса на горошине». Будь она трижды принцесса – все равно бы дрыхла без задних ног. Меня не обштопаешь. Я-то знаю!
– Есть хочешь?
– Вот это арифметический плюс, – оживился Тузик.
«Арифметический плюс и арифметический минус», Тузик пересыпал свою речь излюбленными выражения ми Груздя. Это меня раздражало, но я даже не показывал вида.
Я достал из шкафа аккуратно завернутые в холстину полбуханки настоящего ржаного хлеба и кусок сала. Все это богатство я выменял на Сухаревке на старый отцовский костюм. Тузик жадно набросился на еду, и мои трехдневные запасы были мгновенно уничтожены.
– Мировецкое сало, – сказал Тузик, облизывая пальцы. – Буржуйская шамовка. Здорово живешь!
– Вот и переходил бы ко мне. Чего на Хитровке болтаться?
– Не, нельзя.
– Почему?
– Убьют…
В его голосе была такая убежденность, что я вздрогнул. И тогда я впервые задумался: что я в конце концов знал о жизни этого мальчишки? Только то, что он сирота, живет на Хитровке у Севостьяновой, которая приютила его то ли из жалости, то ли из каких-то своих соображений, что… Нет, пожалуй, я больше ничего не знал. А знать нужно было, хотя бы для того, чтобы помочь ему выбраться с Хитровки, расстаться с уголовным миром. «Надо будет с Груздем и Виктором посоветоваться», – подумал я и спросил:
– Кто же тебя убьет?
– Паханы убьют.
– Какие паханы?
– Всякие, – неопределенно ответил Тузик. – Анна Кузьминична и так говорит, что я продался.
– Чудак, ты же с нами все время будешь. Они и подойти к тебе побоятся!
Тузик упрямо мотал головой. Я так и не смог больше ничего от него добиться.
Часов в девять вечера мы начали укладываться спать. Собственно говоря, было не девять, а семь, но с начала лета действовало новое постановление Совета Народных Комиссаров. В целях экономии осветительных материалов предлагалось перевести часовую стрелку на летнее время по всей России на два часа вперед. Путаницы после его издания было вначале много, но потом ничего, привыкли.
Уснул я сразу. Проснулся от того, что Тузик тряс меня за плечо.
– Саша! Саша!
– Что такое?
– Не слышишь, что ли? В дверь-то как стучат…
Я присел на кровати. Кто-то изо всех сил грохотал, видимо, ногами в парадную дверь. В передней шептались доктор и его супруга.
– Что происходит? – крикнул я.
– Л-ломится кто-то, – заикаясь, ответил доктор.
– Кто?
– Понятия не имею.
– Почему же вы не спросите?
Я натянул брюки и пошел к дверям.
– Кто там?
– Из ЧК, открывайте!
По голосу я узнал председателя домового комитета инженера Глущенко. Путаясь в многочисленных запорах, замках и цепочках, я начал отпирать.
– Живей, живей! – подгоняли меня из-за двери.
В переднюю вошли трое: Глущенко, в очках и форменной шинели внакидку, перепоясанный ремнями бритый мужчина в кожанке и высокий, сутулый человек с очень густыми бровями.
– Кто такой? – резко спросил парень в куртке, кивнув в мою сторону.
Тон парня мне не понравился.
– А вы сами кто такой?
– Гражданин Белецкий у нас в уголовном розыске работает, – сказал доктор, дыша мне в затылок. – А вот ваши документики?!
Никогда не думал, что у него может быть такой ласковый и противный голос. Я обернулся и крикнул:
– Вас никто не спрашивает, гражданин Тушнов. Проходите, товарищи.
– Идем! – весело откликнулся бритоголовый и взял меня за плечо. – Понятым будешь.
Начался обыск.
Ночной визит меня не удивил. После того как Москва была объявлена на военном положении, обыски стали обычным делом. МЧК искала бывших офицеров, скрывающихся от регистрации, оружие, припрятанные спекулянтами запасы продовольствия, валюту.
Многие, у кого нечиста была совесть, вскакивали по ночам и чутко вслушивались в ночные шорохи: не подошел ли кто к дверям? не стучат ли?
Доктор Тушнов и его супруга не относились к людям, вызывающим симпатию. Тогда мы делили всех на пять точно разграниченных категорий: свои, сочувствующие, обыватели, враги, сочувствующие врагам.
Доктора я сразу же и безоговорочно отнес к последним. Встрепанный, суетливый, в засаленном халате, из-под которого болтались завязки кальсон, Тушнов, встречая меня на кухне или в коридоре, неизменно спрашивал: «Слыхали новость? Нет? Опять «товарищи» отличились!» – и, захлебываясь от истерического восторга, рассказывал очередную антисоветскую побасенку.
Каждый слух о кулацких выступлениях или успехах белых доставлял доктору какое-то болезненное удовольствие.
В больнице он проводил не больше трех-четырех часов в день, а остальное время бессмысленно бродил по квартире или чистил на кухне кастрюли, мясорубки, салатницы, серебряные бокалы и прочий инвентарь, которым давно никто не пользовался.
Мадам же Тушнова целыми днями лежала на тахте с романом Дюма в руках или что-то на что-то обменивала на Сухаревке, которая стала центром притяжения всех спекулянтов города.
Но, несмотря на мою неприязнь к соседям, мне все-таки очень неприятно было присутствовать при обыске. В самом слове «обыск» было что-то постыдное, в равной степени унижающее обыскиваемых и тех, кто обыскивал. За годы службы мне приходилось принимать участие в десятках, а может быть, и в сотнях обысков. Но всегда я испытывал все то же чувство неловкости.
Во время обыска доктор, сгорбившись, сидел на стуле и молчал, а его супруга беспрестанно всхлипывала и, театрально всплескивая пухлыми руками, спрашивала, ни к кому в отдельности не обращаясь: «Что же это такое, а? Что же это такое, а?»
Она вызывала жалость и какое-то гадливое чувство.
После обыска, который длился около часа, чекисты составили опись изъятых ценностей, а их, к моему удивлению, оказалось немало, и старший, обращаясь к Тушнову, сказал:
– Вы, доктор, особо не волнуйтесь. Думаю, все это по недоразумению и вам золотишко возвратят. Так что зайдите ко мне послезавтра в МЧК. К тому времени выяснится.
Доктор встрепенулся.
– Спасибо, товарищ дорогой, спасибо. А не скажете номер вашего кабинета?
– Тридцать седьмой.
– Весьма благодарен, весьма, – забормотал доктор, запахивая халат.
Председатель домкома подписал протокол обыска и, зябко ежась, спросил у Тушнова:
– У вас, случайно, нет аспирина, Борис Семенович?
– Откуда же ему быть, милейший? – сказал доктор и даже протянул для чего-то руку ладонью вперед, как нищий на паперти. – Откуда?
Я знал, что Тушнов врет, что еще вчера он откуда-то принес несколько пакетов аспирина, который мадам Тушнова будет обменивать на Сухаревке, но уличать его во лжи не хотелось: в этой ситуации Глущенко обращаться с просьбой к доктору не следовало. Он, видимо, и сам это понял: извинился за беспокойство и ушел домой.
Чекисты прошли ко мне в комнату.
– Еще в одну квартиру надо успеть, – сказал бритый. – Ну, покурим перед дорогой, что ли? Э-э! Зажигалку забыл! – похлопал он себя по карману. – Дурная голова!
Я достал из ящика письменного стола зажигалку-пистолет. Виктор сделал мне точную копию своей.
– Хороша вещь! – тоном знатока сказал бровастый. – Сам сделал?
– Приятель.
– Ювелир?
– Нет. Наш сотрудник. Сухоруков.
– Виктор, что ли?
– Да. А вы его знаете?
– Как же. Только не знал, что он мастер на такие штуки. Надо будет, Сережа, попросить, чтобы он нам тоже этакие сделал. На Хитровке он еще долго собирается сидеть?
– Не знаю.
– Зря только время тратит. Кошельков не дурак, к Аннушке не пойдет теперь…
Оказывается, чекисты были в курсе всех наших дел. Меня это расположило к бровастому, и я неожиданно для себя предложил:
– Зажигалку возьмите, мне Виктор другую сделает.
– Спасибо, – сразу же согласился бровастый. – Только баш на баш: ты мне зажигалку презентуешь, а я тебе перстенек.
– Что вы!
– Нет, нет, не отказывайся, обидишь, – и, сразу же переменив тему, спросил: – Как Савельев, помер?
– Нет, жив. Врачи говорят, поправится.
Бровастый засмеялся.
– Живучий мужик! Собаку в своем деле съел, а здесь все-таки промашку дал. Упустил Кошелькова, а?
– Не он упустил, Арцыгов.
– Вот как? Ну теперь долго искать будете…
– Ничего, отыщем и возьмем.
– Вот это молодец, – засмеялся бровастый. – С такими ребятами Медведев не то что Кошелькова, а Сашку Семинариста с того света возьмет!
Поговорив еще о Кошелькове, чекисты распрощались и ушли. И тут только я вспомнил о Тузике. Во время обыска я его не видел. Ушел, что ли? У Тузика была привычка уходить не попрощавшись, неожиданно. Но было уже слишком поздно. Куда его понесло?
За книжным шкафом что-то зашевелилось, и показалась взлохмаченная голова Тузика.
– Ушли?
– Да. А ты чего там делаешь?
Тузик молчал. Лицо его было бледным.
– Испугался? – допытывался я. – Это же чекисты были, к Тушновым с обыском приходили.
Тузик вылез из-за шкафа, поежился и, все еще дрожа, сказал:
– Это Кошельков был… и Сережка Барин…
Серебряный перстень упал и покатился по полу.
Бежать, немедленно бежать следом! Но куда? Почему я не спросил документы? Из неприязни к доктору. А каждый человек, который мог причинить зло моему соседу, вызывал во мне симпатию.
Вспоминая сейчас об этом случае, я думаю, что, пожалуй, самым трудным для меня было научиться отделять работу от симпатий и антипатий.
Уже много лет спустя я чуть не упустил матерого бандита из-за того, что женщина, сообщившая о его местопребывании, вызвала во мне чувство острой неприязни. И, наоборот, был случай, когда, безоговорочно поверив молодому, обаятельному парню, заинтересованному в том, чтобы направить моих работников по ложному следу, я арестовал невинного человека, и только суд вернул ему доброе имя.
Конечно, с годами становишься опытнее. Учишься ловить фальшивые нотки в показаниях, чувствовать искренность и неискренность тона. Но старая поговорка «тон создает музыку» к нашей работе неприменима. Музыку в розыске создают только факты.