Вспоминая сейчас о своем знакомстве с Кошельковым, я улыбаюсь, но в те дни мне было не до смеха.
Тушнов не давал мне покоя.
– Извините, Александр Семенович, – говорил он, останавливая меня в коридоре, – но я был в МЧК и не нашел вашего приятеля. Если вас не затруднит, наведите, пожалуйста, справки. Мне сказали, что ордер на обыск моей квартиры вообще не выдавался… Неразбериха какая-то!
Что я ему мог ответить? Что то были не чекисты, а бандиты и я им помогал грабить?
Докладывая о происшедшем Мартынову, я ожидал всего: выговора, отчисления из уголовного розыска. Но Мефодий Николаевич выслушал меня молча.
– Что стоишь? – спросил он, когда я закончил свою исповедь.
– Но…
– Что «но»? Хвалить не за что, а ругать не к чему. От ругани дураки не умнеют. Это уж от бога.
Пожалуй, никто бы не смог больней ударить по моему самолюбию. Из кабинета Мартынова я выскочил в таком состоянии, как будто меня высекли на самой многолюдной улице. А ведь Мартынов наверняка расскажет обо всем Медведеву. Как я ему буду смотреть в глаза?
Я мечтал о новой встрече с Кошельковым и Сережкой Барином, строил фантастические планы того, как я их задержу и доставлю в уголовный розыск. А пока я с ужасом думал о предстоящей беседе с Александром Максимовичем. К счастью, последние дни его в розыске почти не было: он все время находился в МЧК. Но всему приходит конец…
После ранения Савельев в вяземской больнице пролежал недолго, недели через две его перевезли в Москву. Медведев, высоко ценивший старого, опытного работника, довольно часто навещал его, и однажды он взял с собой меня… «Вот оно, от судьбы не уйдешь».
При уголовном розыске в то время была только одна машина, старенький «даймлер». Сколько ему было лет, ни кто не знал. Сеня Булаев вполне серьезно утверждал, что наш старик был создан Богом вместе с Адамом и Евой. Именно на этой машине Адам круглосуточно катал Еву по раю. Но Еве надоела тряская езда, и яблоко она съела не из любопытства, а чтобы избавиться от «даймлера». Первая женщина по своей наивности рассчитывала, что Всевышний в наказание заберет автомобиль, но оставит их в раю. А он поступил как раз наоборот: отправил их вместе с автомобилем на землю, а на прощание сказал: «Зарабатывайте отныне хлеб свой в поте лица своего, а по земной поверхности передвигайтесь только на этой керосинке».
– Бог не дурак, он знал, что к чему, – обычно заключал Саня свое повествование.
Сенина трактовка происхождения нашего «даймлера» пользовалась успехом. И даже Медведев, интересуясь машиной, теперь говорил:
– Как адамовская керосинка? Скоро из ремонта выйдет?
С «даймлером» случались всегда самые необычайные происшествия: то внезапно отказывали тормоза, и машина на полном ходу врезалась в каменную трубу, то что-то нарушалось в системе управления, и «даймлер» начинал делать заячьи петли, то шофер, к своему ужасу, вдруг замечал, что одно из колес почему-то мчится впереди машины.
Если ко всему этому добавить, что бензин отсутствовал и машина работала на дрянном керосине, то легко можно понять, почему сотрудники предпочитали извозчиков.
Но в тот день все дежурные лихачи были в разъезде, а своей лошади уголовный розыск не имел еще с мая, когда перед праздниками наш ленивый, добродушный мерин Пашка по указанию Медведева был зарезан и пущен на колбасу. Эту колбасу как величайший деликатес наш управделами вручал каждому под расписку, а семейным выдавалась двойная порция… До сих пор об этой колба се у меня остались самые приятные воспоминания. Мне кажется, что никогда такой вкусной колбасы я потом не ел.
Медведев сел рядом с шофером, бывшим солдатом автомобильной роты Васей Кусковым, единственным человеком, который отзывался о «даймлере» с нежностью, а я, сжимая в руках бутыль постного масла для раненого, устроился на заднем сиденье. Рассказал Мартынов Медведеву о визите Кошелькова или нет? По лицу Александра Максимовича трудно было что-либо определить.
После нескольких неудачных попыток «даймлер» затрясся, зачихал, и мы, окутавшись густым облаком бледно-голубого дыма, стремительно сорвались с места. «Даймлер» проделывал чудеса акробатики: скакал на колдобинах, подпрыгивал, словно хотел оторваться от бренной земли. Опасаясь разбить бутыль, я основательно ободрал себе локти и колени. Но, когда выехали на Тверскую, «даймлер» немного присмирел.
Стояла золотая осень. На мостовой желтели опавшие листья. Но листьев еще много было и на деревьях. Кое-где белели одинокие каменные тумбы. Не так давно они были густо заклеены объявлениями биржи труда, обязательными постановлениями Комиссариата продовольствия, информацией о завозе продуктов в Москву, оповещениями Сибирского торгового дома Михайлова о холодильниках для сбережения меховых вещей от моли… А теперь на них ни одного клочка бумаги. С бумагой в республике плохо. Навстречу нам попалась группа хорошо одетых людей, которых конвоировали два красноармейца. Один из красноармейцев махнул нам рукой. Много таких групп встречал я в тот месяц в Москве. Заложники… То были первые дни красного террора.
Убийство Володарского, Урицкого, покушение на Владимира Ильича… Враги пытались обезглавить революцию, потопить ее в крови, запугать террором. Но просчитались…
Первого сентября «Известия» опубликовали обращение бойцов 1-го московского продовольственного отряда: «Создадим твердое кольцо для охраны наших представителей и подавления контрреволюционных восстаний. Требуем от Совета Народных Комиссаров решительных мер по отношению к контрреволюционерам».
По заводам и фабрикам прокатилась волна митингов. «Хватит нянчиться с контрреволюцией! – требовали ораторы. – Ответить на белый террор красным террором!»
Газеты жирным шрифтом печатали решения ВЦИК: «Предписывается всем Советам немедленно произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии и офицерства и держать их в качестве заложников…»
У нас ВЧК арестовала Горева и заведующего питомником служебных собак Корпса, но через несколько дней по настоянию Медведева выпустила…
Мы подъехали к маленькому двухэтажному домику, верхний этаж которого снимала семья Савельева. «Даймлер» забренчал и остановился.
Встретила нас жена Савельева, Софья Михайловна, хлопотливая, многословная.
– Милости просим, милости просим, – приговаривала она, пропуская нас вперед. – Федор Алексеевич будут очень рады.
О своем супруге она всегда говорила в третьем лице, обращаясь к нему только по имени-отчеству и на «вы».
Я передал ей бутылку с маслом, и она рассыпалась в благодарностях:
– Благослови вас Бог! Профессор сказал: жиры, жиры и жиры. А где их взять в наше время? И хлеба-то не хватает. Забыли вкус пшеничного. Сын спрашивает: а что такое пшеничный хлеб?
– Ничего не поделаешь. У всех так, – сказал Медведев.
– Я знаю, но легче от этого не становится. Вы не подумайте, я не жалуюсь, – вдруг почему-то испугалась она. – Но понимаете, дети и вот Федор Алексеевич болеют…
– Что врачи говорят?
– Ну что говорят? Слабые они очень, им бы на пенсию…
– С пенсией подождет. На пенсию мы уже с ним на пару пойдем. Этак лет через тридцать…
– Вы все шутите, Александр Максимыч. Ишь вы какой богатырь, Илья Муромец, да и только, а Федор Алексеевич слабенький, болезненный, в чем лишь душа держится…
Пройдя через гостиную, увешанную многочисленны ми пожелтевшими фотографиями, среди которых почетное место занимал фотопортрет хозяина дома в полицейском мундире при погонах и орденах, мы вошли в маленькую комнатку. Мебели здесь почти не было: трельяж с мутными от времени зеркалами и кровать. На столике, придвинутом к кровати, – застекленные коробки с бабочками, склянки с лекарствами и исписанные листы бумаги – монография, над которой Савельев трудился несколько лет.
Воздух в комнате был тяжелый, спертый.
Савельев, подпираемый со всех сторон подушками и подушечками, полусидел в постели и что-то объяснял сыну, девятилетнему мальчику с такими же ласковыми, как у матери, глазами.
– Окно бы открыли, – сказал Медведев. – Дышать нечем.
– Да я ей говорил, – безнадежно махнул рукой Савельев. – Сквозняка боится.
Он похлопал сына по руке.
– Иди к мамаше, Николай.
Мальчик неохотно поднялся.
Савельев сипло вздохнул, закашлялся. В комнату неслышно проскользнула Софья Михайловна, наклонилась над ним.
– Федор Алексеевич, вы бы водички испили…
– Какая там вода!.. Вода, вода, – сказал он, отдышавшись. – Только и знает, что водой поит, а водки не дает. Горев у меня сейчас. Медицинский спирт раздобыл где-то. Дай, говорю, хоть на донышке. Не дает…
– А где Горев? – спросил Медведев.
– Во дворе Петр Петрович. Не забывает. Честный человек. Зря его ВЧК арестовала…
– Арестовали – выпустили. А одной честности в наше время мало. Честный… И Деникин честный, и Корнилов был честным.
– Охо-хо, – вздохнул Савельев, – кровавое время.
– Крови хватает, – согласился Медведев. – И ручейками, и речками течет…
В комнату заглянула Софья Михайловна.
– Фельдшер пришел перевязку делать…
Мы вышли в гостиную. Медведев держался со мной так, будто ему ничего не известно. А может, действительно Мартынов ему ничего не говорил? Ведь Мартынов не любит выносить сор из избы…
Мы уже около часа провели у Савельева, когда вошел Горев. Никогда не думал, что человек может так сильно измениться за короткий срок. Темные мешки под воспаленными глазами, подергивающиеся углы рта, неряшливые клочья давно не подстригавшейся бороды, грязный воротничок белой сорочки…
Может, его так сломил арест?
Держался Горев тоже не так, как раньше. Не было прежней надменности, он почти не иронизировал и вообще был какой-то усталый, затравленный. К разговору он не прислушивался и смотрел на собеседников отсутствующи ми глазами. Заговорил только один раз, вне связи с общей беседой:
– Моего старого друга на днях взяли. Сын его тоже офицер, в военном комиссариате. Спрашиваю: «Что собираешься предпринять?» – «Ничего, – отвечает. – Получил, к чему стремился».
Наступило неловкое молчание. Медведев, как мне показалось, с любопытством в упор смотрел на Горева.
– Возмущаетесь?
– Да-с.
– Может быть, и зря. Революция, ведь она родственных уз не признает. Порой превращает во врагов и отца с сыном, и дочь с матерью.
– Чтобы так поступать, надо слишком верить в свою правоту.
– Иначе и нельзя. Боец должен верить в то, за что сражается.
– А если он все-таки не верит?
Медведев приподнял свои массивные плечи.
– Какой же он к черту боец, если не верит? Такой превратится во врага или сбежит с поля боя. Сейчас идет война за Россию. Если с нами, то верить нам, если с ними, то верить им.
– Но ведь есть люди, которые не могут решить, к кому присоединиться.
– Есть. Но выбор им сделать придется. И не завтра, а сегодня. Кто этого не сделает, окажется в положении зерна между двумя жерновами. Раздавят…
– Может, чаю попьем? – вмешался Савельев, которого тяготил этот разговор. – У Софьи Михайловны сохранилась пачка настоящего китайского…
Ни Медведев, ни Горев больше не вернулись к этой теме. За чаем говорили о здоровье Ленина, положении на фронте, потом, как обычно, разговор перекинулся на служебные дела.
– Спекулянты заели, – говорил Медведев. – Просто в блокаду Москву взяли.
Действительно, каждую неделю на Сухаревке проводились облавы, сопровождавшиеся истошными бабьими криками и визгом. Но рынок существовал по-прежнему, шумный, гомонящий, бесстыжий. У розовой Сухаревской башни вздымался к небу дым от тысяч самокруток, толкалась неугомонная разношерстная толпа – купеческие поддевки, картузы, мундиры со споротыми погонами, котелки, солдатские шинели, армяки, лапти.
По карточкам давали только четверть фунта серого, наполовину с опилками хлеба, а на Сухаревке легко можно было выменять белую как снег муку, толстые розовые ломти сала, свежее сливочное масло.
– Надо бы на Сухаревке специальную группу создать, – сказал Савельев, отхлебывая чай из блюдца. – Что облавы? Пропололи, а они, как бурьян, вновь лезут. Может, пока туда из особой группы людей перебросить?
– Нет, ослаблять борьбу с бандитизмом нельзя. На Малой Дмитровке опять вооруженный налет. Мартынов совсем извелся.
Савельев расстегнул на груди нижнюю рубашку, обнажив толстый слой бинтов.
– Кстати, как мой старый знакомый Кошельков поживает?
Я обжегся чаем.
– Неплохо поживает, – прищурился Медведев, – за наше здоровье молится.
– Обидно, у меня ведь с ним личные счеты…
– Не только у вас, Федор Алексеевич. Еще кое у кого… Мне показалось, что Медведев искоса посмотрел на меня. Неужто знает?
На прощание Савельев предложил посмотреть коллекции бабочек. Это было соблазнительно, но Медведев отказался, поэтому отказался и я.
Провожала нас Софья Михайловна.
– А вы, Петр Петрович, не пойдете? – обернулся Медведев к Гореву.
– Как прикажете.
– Здесь приказываю не я, а Федор Алексеевич.
– Тогда я еще немного останусь.
– Что же, пожелаю вам всего доброго. А над моими словами подумайте. Только времени для раздумий маловато…
Автомашину окружили десяток замурзанных ребятишек. Кускова нигде поблизости не было.
– Где шофер?
– Там, видите, ноги торчат? – бойко ответила смуглая девочка с толстой косой.
Действительно, из-под машины виднелись ноги в обмотках.
– Опять мотор барахлит?
– Так точно! – жизнерадостно донеслось из-под машины.
– Починишь – прокати немного ребятишек. А мы пешком пойдем.
Медведев шел по улице крупным быстрым шагом, я еле поспевал за ним.
На город опускались сумерки. Ветер доносил лесной запах прелых листьев.
– Грибов-то сейчас в лесу – страсть! – вздохнул Медведев, раздувая ноздри. – Самое время… – И неожиданно спросил: – Ну, что не поделишься своими впечатлениями от визита Кошелькова?
Меня обдало жаром.
– Александр Максимович, я все сделаю, чтобы искупить кровью свою вину!
Медведев усмехнулся:
– Зачем же кровью? Будем надеяться, что обойдется без крови.
– Да я…
– Ну, ну, хватит, – сказал он, положив мне руку на плечо. – Я тебе верю. Надеюсь, что не ошибся.
Когда мы подходили к Трубной, Медведев задумчиво сказал:
– Все думаю о Гореве. Жаль его, в трех соснах заплутался…
Виктор критически меня осмотрел и сказал:
– Ничего, ничего.
В этот вечер мы с ним отправлялись на свидание. Собственно говоря, свидание Нюсе назначил Сеня Булаев, но его срочно вызвали по какому-то делу в МЧК, и он попросил нас сказать об этом Нюсе, с которой должен был встретиться на Дворцовой площади.
На улице было холодно, как часто бывает в первые дни зимы. Снег еще не появился, и все было черным: дома, заборы, деревья. Лишь на месте недавних луж поблескивали голубоватые проледи. Воздух морозный, пьянящий. Хотелось смеяться, дурачиться.
Когда мы подошли к площади, Нюси еще не было.
– Может, не придет?
– Чудак, – снисходительно сказал Виктор. – Когда ты видел, чтобы девушки приходили на свидание вовремя? Они рассуждают так: приходить вовремя – значит себя не уважать. Понял? Недаром в романах пишут: «Ноги его стыли, а сердце пламенело…»
Ноги у меня действительно стыли, и весьма основательно. Я начал выбивать чечетку.
– Давай, давай! – поощрял Виктор. – Что, как кляча, ногами перебираешь? Огонька не вижу, давай огонек!
– Ай да молодец!
Я обернулся: Нюся. Закутанная в платок, она казалась еще меньше ростом, чем обычно.
– Здравствуйте, ребята, а где Сеня?
Виктор лихо щелкнул каблуками:
– Семен Иванович изволили передать, что в связи с избытком дел не имеет возможности осчастливить вас своим появлением. – И добавил: – Сеньку вызвали…
– Ну вот, опять работа, – недовольно надула губы Нюся. – А мы с ним в синематограф собирались… Я еще у мамы отпрашивалась…
Не знаю, что Нюсю больше расстроило, отсутствие Сени или то, что она сегодня не попадет в синематограф, но в глазах ее была глубокая скорбь.
Видимо, Виктору ее стало жалко.
– Знаешь что, – сказал он, – а если мы сейчас втроем в «электричку» пойдем? Хочешь?
– А Сеня не обидится?
– Чего ему обижаться? – горячо, даже слишком горячо сказал я. – Ведь мы его друзья!
Мне этот аргумент тогда показался убедительным, более того, я, кажется, всерьез верил, что развлечь Нюсю наш дружеский долг. Вообще так получилось, что мы отправились в электротеатр только ради Сени. А когда билетов в кассе не оказалось, Виктор, уже как само собой разумеющееся, предложил посидеть немного в «Червонном валете», небольшом литературном кафе. Таких кафе в 1918–1919 годах в Москве было много – «Бом», «Кафе футуристов», «Кафе имажинистов», «Сопатка» (кафе СОПО – Союза поэтов), «Стойло Пегаса». Каждое из них старалось щегольнуть своей эксцентричностью. В одном – оранжевые стены, украшенные непонятными изображениями, и выписанные аршинными буквами стихи Бурлюка: «Мне нравится беременный мужчина». В другом – полотнище со стихотворением Есенина: «Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты, хулиган».
Здесь читали стихи, спорили, курили, пили желудевый кофе с сахарином, устраивали различные диспуты. Публика в «Червонном валете» была самая разнообразная: окололитературная молодежь, непризнанные «великие» художники, бывшие присяжные поверенные, артисты, участники различных литературных кружков, кокаинисты, искусствоведы, шулера, театральные критики, налетчики и зубные врачи.
Мы забились в дальний угол. Виктор и Нюся сели на диванчик, а я на стул.
За соседним столиком спорили об импрессионизме.
– Искусство благонамеренных, – недовольно говорил кто-то. – Дега, Сезанн, Мане, Ренуар – все это дешевые французские духи. Их назначение – заглушать ароматы разложения общества.
– Даже Редон? – ужасался юноша в пенсне.
– А что такое Редон? Ха, Редон! Пиявка на жирный затылок ваш Редон. Бездарность.
За другим столиком подслеповатый мужчина убеждал шепотом пышнотелую даму:
– Держитесь за доллары, единственная стоящая валюта. Только доллары, я вам желаю добра…
А чуть поодаль махал руками толстяк с багровым лицом:
– Нет и еще раз нет! Вы меня не убедите! Спиридонова – это символ революции, ее кровавое знамя!
Виктор подмигнул мне:
– И этот о крови разглагольствует. Из эсеров, что ли? Нюся была Сениной девушкой, поэтому мы с Виктором старались как можно больше говорить о Сене. Если бы Сеня здесь незримо присутствовал, он бы поразился несметному числу своих добродетелей, о которых мы сообщали, перебивая друг друга. Он бы узнал, что Булаев – самый смелый и честный человек в уголовном розыске, что его уму и находчивости завидует сам Савельев, что лучшего товарища трудно себе представить, а его неиссякаемая веселость вдохновляет нас на подвиги…
Что греха таить, о подвигах упоминалось частенько, и прежде всего мной. Мне очень хотелось выглядеть в глазах Нюси если не героем, то, во всяком случае, незаурядной личностью, совсем не похожей на служащих Наркомата почт и телеграфов, которые только и знают, что марать бумагу. Но на первый план я выдвигал все-таки Сеню: дружба прежде всего. Однако чем больше мы говорили о Булаеве, тем скучнее становилась Нюся. Это было настолько явно, что у меня мелькнуло подозрение: не повторяем ли мы уже то, что ей неоднократно рассказывал о себе Сеня? Но я тотчас отгонял от себя эту недостойную мысль. Чтобы Сеня хвастал? Нет, ни в коем случае. «А почему бы и нет? – ехидно спрашивал внутренний голос. – Что он, лучше тебя, что ли? Тоже, наверно, не прочь покрасоваться». Но вдруг Нюся улыбнулась, и глаза ее заблестели: за соседний столик присел худощавый молодой человек с длинным унылым носом.
– Саша Бакман, – объяснила Нюся, залившись краской. – Со мной работает. Так на скрипке играет, что даже Мациевский восхищается.
Кто такой Мациевский, мы не имели представления. Но зато мы теперь знали, что Нюсю не интересуют смелость и находчивость Сени, что ее не покорить нашими подвигами, а Саша с унылым носом, тот самый Саша, который в своей жизни не задержал даже самого мелкого карманника, ей намного интересней, чем сам Савельев. Что поделаешь, Нюся жила в том отделенном от нас невидимой стеной мире, где звучала музыка Шопена, а людей ценили не за смелость и находчивость, а за какие-то другие, неизвестные нам качества. Я немножко завидовал Саше, который никогда не увидит Хитровки, убитого Арцыговым Лесли, грязного дна жизни. И в то же время я его слегка за это презирал, как презирают слабого те, кто выполняет за него тяжелую и грязную работу, от которой зависят его благополучие, покой и сама жизнь.
Виктор понимающе на меня посмотрел и перевел взгляд на Нюсю.
– Пригласим его сюда.
– Зачем?
– Пусть посидит.
Саша оказался милым, добродушным парнем. Узнав, что мы из уголовного розыска, он сразу же проникся к нам уважением. Но его почтительность нам не льстила. Чего было перед ним рисоваться? После нескольких маловразумительных ответов на свои вопросы он, видимо почувствовав наше нежелание говорить о работе, начал рассказывать о музыкальном вечере, на котором недавно побывал. Он говорил и смущенно поглядывал на нас. Судя по всему, он не был уверен, что нам интересно. Но Виктор поощрительно кивал. Нам действительно было интересно. И, может быть, именно тогда я впервые понял, почему Савельев увлекается энтомологией, а Виктор читает техническую литературу. Почти у каждого человека есть увлечения, обычно не связанные с его профессией, но чаще всего я их замечал у работников уголовного розыска. Я уверен, что это закономерно: человек, профессией которого является борьба со злом, который очищает своими руками гниль и слизь жизни, повседневно сталкиваясь с тем, что принято называть оборотной стороной медали, особенно тянется ко всему чистому и прекрасному, видя в нем обоснование своей деятельности – то, во имя чего он вынужден копаться в грязи. Пародисты любят подсмеиваться над тем, что в произведениях из жизни работников милиции герои обычно увлекаются театром и музыкой, живописью и скульптурой. А между тем это естественно, иначе их жизнь была бы слишком тяжелой. И не зря Конан Дойл снабдил Шерлока Холмса скрипкой…
Я хорошо помню вечер в «Червонном валете», наш жаркий спор о Шопене и Вагнере, Бахе и Чайковском. В тот вечер к моим многочисленным увлечениям прибавилось еще одно – музыка. Тогда, зимой 1919 года, я заинтересовался Листом, который впоследствии стал моим любимым композитором. И я до сих пор благодарен Нюсе и Саше, что они открыли мне новый солнечный мир – мир звуков.
Саше предстояло ночное дежурство, и мы провожали Нюсю домой вдвоем. И опять говорили о Сене, о том, как жаль, что он сейчас не с нами. Нюся молчала, она думала о чем-то своем, что, наверное, не имело никакого отношения ни к нам, ни к борьбе на внутреннем фронте, ни к нашему другу…
Махнув рукой в варежке, она исчезла в парадном, а мы еще долго стояли у дома, где жила девушка, которую не интересовали кражи и налеты, засады и перестрелки, которая не подозревала, что где-то сейчас готовится к очередному преступлению знаменитый бандит Яков Кошельков, тот самый Кошельков, на поимку которого через две недели будут брошены все силы уголовного розыска. Мы шли по пустынным улицам, в лицо нам бил снежной крупой холодный ветер, а с неба светили звезды.