– Бабушку зачем за собой потащил? Для моральной поддержки, что ли? А я ведь тебя сразу узнал: рот твой перекошенный да ужас в глазах через лобовое стекло – последнее, что и помню. Что же ты… (еле сдержался от крепкого словца, а про себя все ж подумал) бросил меня одного на дороге без сознания?
– Если бы бросил, так меня, может, и не нашли бы, а так – вокруг никого, трогать вас нельзя: вдруг позвоночник поранен. Позвонил со своего телефона в скорую и уехал. Не в себе был, ничего не соображал: вторую смену подряд работал, уже заканчивал, потому и наехал на вас – зазевался, – тихо объяснил Сергей.
– Понятно, понятно. Приезжий? – спросил я его.
– На заработки приехал. У нас в городишке работы мало, да и за ту, что есть, платят копейки. А мне семью кормить надо.
– Семью? Женат? Дети есть? – удивился я. – Да тебе лет то сколько?
– Девятнадцать, от армии освобожден. А семья моя – вот бабушка, да еще сестра младшая, Любой звать, – ответил Сергей.
– А родители? – тихо спросил я.
– Живы, только пьют, вот и живем мы с сестрой у бабки. Насилу уговорил, чтобы Любу в детский дом не определили, – тихо проговорил Сергей и добавил: – Нельзя мне в тюрьму, отец, никак нельзя.
Помолчали. В палате тишина: все отвернулись и вроде как спят.
– Федор Емельянович, следователь приходила? – спросил Сергей.
– Раиса Леонидовна? Как же, приходила. – Сказала, что дело раскрыто, только мои показания нужны.
– И вы показания уже дали? – с надеждой спросил Сергей.
– Нет, Сергей! Только увидел ее, расфуфыренную – одета с иголочки, маникюр и все такое, а взгляд-то холодный – такой только галочку в графе поставить, а человека за этими галочками она не видит, да и не хочет видеть, – так сразу и сказал, что голова очень болит, ничего не соображаю. Обещала прийти послезавтра к вечеру.
– Отец, помоги, не сажай! На колени с бабкой встанем, только не губи! – Сергей стал опускаться на колени, а глаза – полные слез. Тут и бабка, ухватившись за мою кровать, стала со стула слезать да колени подгибать.
Я и про гипс забыл, хотел вскочить, да опомнился. Кричу:
– Прекратите! Завтра приходи, подумаю.
– Приду, – выдавил из себя Сергей, и они с бабкой пошли к двери палаты.
– Стой, Серега! Возьми апельсины свои: сестре, Любе, отвезешь, да и бабушку не забудь угостить. Сами фруктов, поди, давно и в руках не держали!
Посетители ушли. Какое-то время в палате была полная тишина. Первым отозвался таджик:
– Не губи парня, Федорыч, – не выговорить ему ни в жизнь – Емельянович. – Он хороший парень, и сестренку растит. А? Федорыч?
– Не трави душу, Алимат, самому тошно.
– Не-е-е, Емельяныч, он же тебе алименты должен платить. Ты ведь работать пока не можешь. А может, и потом не сможешь: кисть правая у тебя отнялась. На пенсию по инвалидности, думаешь, проживешь? – отозвался со своей койки Николай.
– Эх, Николай, правильно в Библии сказано: «…Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».
– Да ладно тебе, не горячись. А хочешь, Емельяныч, прямо сейчас договорюсь с Катюхой, и она у нас еще раз уборочку в палате сделает? – весело сказал Николай и добавил:
– Настроение-то и поднимется!
Я и отвечать не стал: не до того мне было.
– Ты кем при прошлой власти-то работал, Федор Емельянович? – не мог угомониться Николай.
– В советское время – инженером. Ну, а как та страна исчезла, кем только не приходилось: даже пробовал, как и почти все бывшие, что с высшим образованием, заняться мелким бизнесом. Но не мое это оказалось – ты уж не обижайся, Николай, – жадности в характере не было, а без нее – какой уж там бизнес. Работал, на жизнь семье хватало. Да и что сказать? – Работы я не боялся. Все равно жизнь трудная была… Может, потому, и семья распалась. Но дети-то, двое, они как были, так и остались. Переехал жить к маме и работал дальше. Так ли иначе, а боль и обида притупились, ушли куда-то вглубь, в сердце – жить бы и жить…
– И больше не женился? Так с матерью и жил? – спросил Николай.
– Ну почему же? Была женщина, несколько лет прожили, не расписываясь, в гражданском браке; двое детей у нее осталось от первого мужа – помер он. Да ты видел ее, в прошлую субботу приходила ко мне. Только больше не придет: сказал я ей, чтобы не приходила. Ей детей растить надо, а тут еще я – инвалид: рука-то правая не работает – какой из меня кормилец? Решил, что лучше сразу точку поставить, чем потом себя и ее мучить: она и так на двух работах уборщицей тянет.
– Крутой ты мужик, Федор Емельянович, а… правильный! – задумчиво, как бы про себя, произнес Николай и добавил:
– Оклемаешься – ко мне пойдешь работать. Рука если заработает, то водилой будешь работать, а нет – машины мыть, документацию вести; придумаю, что делать будешь!
– Вот за это спасибо, от работы не откажусь.
– А там, глядишь, жизнь-то, и наладится, Емельяныч, а? – весело сказал Николай.
Всю ночь я не спал, думал, что с этим Сергеем делать. Вспоминал то субботнее июньское утро – будь оно проклято.
В выходной, в субботу, решил я тогда в свой поселок съездить. Вышел из дома рано, еще пяти часов не было; за полчаса до электрички вышел, а идти было всего-то минут семь: не любил суетиться и опаздывать. Прошел двор, через арку к наземному переходу подошел, а сам задумался о чем-то и, по сторонам не посмотрев, пошел дорогу переходить. Вдруг ударило меня что-то сильно справа. Только и запомнил лицо парня с ужасом и удивлением в глазах, смотрящее через лобовое стекло машины. Взгляды наши встретились… а потом темно.
Очнулся на каталке – везли меня в операционную. Позже узнал, что подобрали, лежащего на дороге: кто-то «скорую» вызвал. Правая сторона тела – сплошной синяк или, как там говорят, гематома, два ребра сломано, сотрясение мозга. И все бы ничего – заживет! А только правая рука сильно раздроблена была: на части поломана.
Первыми же мыслями на операционном столе были: «А работать-то как?.. А жить?.. А дети?..» Предложили вколоть снотворное – отказался. Подумал: «А вдруг руку отрежут, пока спать буду?» Инструменты были все знакомые, слесарные: дрель, отвертки, пассатижи, клещи… Только – блестящее все. А уж когда хирург сказал: «Соберем руку твою, Федор Емельянович, пластинами да шурупами соберем», – успокоился.
Гипс от шеи да пояса и рука торчком, согнутая перед грудью. Кто бы из врачей не приходил в палату осмотр делать, первое, что я слышал: «Пальцами правой руки, – та, что в гипсе, – пошевелите». А они не шевелятся, и вся кисть не шевелится!
Через две недели вторая операция – все равно кисть правая не шевелится, а главное – не чувствую я ее, совсем не чувствую, как будто и нет ее вовсе.
Сергей, как и договорились, пришел на следующий день. Подошел к моей койке и молчит.
– Так, Сергей, слушай, что я решил. В показаниях напишу, что выпил водки с утра, на электричку опаздывал, выскочил из арки во дворе и прямо наискосок побежал через дорогу – напрямик, а не по «зебре».
– А алкоголь в крови? У тебя же, Емельяныч, анализы крови взяли, как в больницу привезли! – напомнил Николай.
– Так он и есть в крови: я ведь вечером, накануне-то, в пятницу, принял. А уж сколько его – это дело другое: алкоголь ведь на всех по-разному действует, да и выскочил я на дорогу неожиданно, из подворотни!
Николай еще немного подумал и уверенно сказал:
– Да, Емельяныч, похоже, отворотил ты беду от парня.
И, обращаясь к Сергею, сказал:
– Только ты, Серега, держись в своих показаниях твердо: мол, неожиданно он выскочил и под колеса, видел ты его, а затормозить уже не успел.
Вижу, что Сергей все сразу понял и без Николаевых слов, и сквозь слезу, заикаясь, выдавил из себя с трудом:
– Спасибо, отец, век не забуду.
– Вот и правильно – помни, чтобы впредь с тобой такого не случилось. И вот что: ты ко мне не приходи больше, чтобы не подумали чего.
Через день в больницу пришла следователь – Раиса Леонидовна. Записала показания и с удивлением спросила:
– Значит, пожалели Сергея?
Много чего я ночью надумал сказать ей: выговориться хотелось, но только и произнес:
– Православный я, хоть и некрещеный! И не Господь Бог я, чтобы судьбы человеческие решать!
Расписался в протоколе, как сумел, левой рукой. Следователь презрительно громко захлопнула папку и, не сказав больше ни слова, ушла.
На второй месяц вера в излечение у меня пропадать стала – стал я каждый день тренироваться писать левой рукой.
За три месяца в больнице ежедневных уколов вытерпел – и не сосчитать, процедур разных прошел – почитай, все, что в больнице были, – никакого результата. Разные люди в больнице работают – некоторые так прямо и заявляли, что не восстановится кисть, мол, нерв какой-то повредили при операции. И хоть левая кисть в кулак сжималась от таких слов, да так, что пальцы хрустели, но сдержался: так ни разу и не нагрубил никому. И только санитарка старенькая, лет и не сказать сколько, тихо, на ушко, сказала: «Ты, мил человек, не отчаивайся: время – оно все лечит. И рука твоя, дай срок, заработает. Ты, главное, поверь! Я ведь всю жизнь в этой больничке работаю – навидалась».
На четвертый месяц сил у меня терпеть эту больничную обстановку больше не было, да к тому же измучился я в гипсе от шеи до пояса: ни лечь удобно, ни выспаться невозможно – совсем на снотворное подсел. А ночью только и снится, что правой рукой что-то делаю: то стакан воды возьму со столика, то что-то пишу, а то и в затылке чешу. Начал просить, чтобы выписали. Заведующий отделением – он операцию и делал – ни в какую; каждый раз говорил, что еще надо другие уколы попробовать. И на следующее утро их начинали колоть, а я и сидеть уже не могу: живого места там, на чем сидят, совсем не осталось.
Четвертый месяц в больнице за середину перевалил. Привезла мама из поселка ножницы по металлу, заперлись в процедурной комнате да и срезали гипс. Обмылся, впервые за три с половиной месяца, надел чистую рубашку, вошел в кабинет к заведующему и заявил:
– Оформляйте выписку болезни, Рубен Арустамович, все равно сегодня уйду из больницы, сил больше моих нет в панцире, как черепаха, жить!
– Воля твоя, Федор Емельянович, выписываю, – сказал с грустью заведующий: видно, чувствовал за собой вину. – Только про массаж руки не забывай, обязательно продолжай – не бросай.
Выписался я в октябре. Осень. Вышел из больницы, смотрю вокруг и думаю: «Ненастье скоро, а затем долгая-долгая зима! А будет ли вообще в моей жизни весна когда-нибудь?» И так душе снова травки зелененькой увидеть захотелось, что хоть вой.
Из больницы домой ехали на автобусе.
Видя, как я с трудом вошел в автобус на остановке «Больница», сразу стали место уступать. Вот тут-то и не выдержали нервы: горло сжало, как комок застрял, слезы наружу рвутся, а плакать не могу: разучился с детства. Взялся здоровой рукой за поручень, отвернулся к окну и задумался: «Жить-то как дальше?»
Может, и запил бы, да удержался!
Мир – он, конечно, не без добрых людей. Деньги на массаж нужны были: все надежды с ним, с массажем, были связаны. Вот и устроился на работу, где, как говорится, надо было «бумажки с места на место перекладывать», – и одной рукой управлялся.
Наступил декабрь. Выпал снег и растаял, и снова выпал, и снова растаял… Такие уж зимы теперь. Никаких изменений в жизни моей не происходило. Мать все чаще говорила про инвалидность: «Хоть пенсию получать будешь». Я и слушать такое не хотел: не мог смириться, что в сорок восемь лет пенсионером стану, считал, что жизнь на этом и закончится.
Как-то, в том же году, в декабре, проходил я мимо маленькой церквушки, мимо которой уж ходил много лет, не замечая ее. Какая-то еще не ясная, но, как я чувствовал, очень важная для меня мысль остановила меня около нее. Снял шапку, вошел в церковь, постоял и стал рассматривать иконы, обходя все внутри. Новое чувство – чувство умиротворения – не покидало меня, однако одна икона особенно привлекла мое внимание. В это время подошла женщина и стала собирать огарки свечей. Она и объяснила:
– Икона великомученика Пантелеймона-целителя. Он у Господа нашего просит о здоровье людей: о твоем здоровье, моем, близких наших. Перед ней можно произносить молитву для исцеления даже самых страшных болезней души и тела.
– А можно ли молиться некрещеным? – спросил я и обернулся к ней, но она уже перешла к другим иконам.
Долго я думал: «Может, креститься мне? Может, поможет? А может, тоска из души уйдет?» Очнулся я только на улице – стою, сняв шапку, и смотрю на купола; мимо народ идет, а я и не замечаю.
Через несколько дней в свой день рождения в этой церкви и крестился; крестной была моя мама.
Ну, крестился и крестился… Да только дня через два-три проснулся от того, что в средний палец на правой руке вдруг как иголку воткнули. И началось: каждую ночь, как засну, что-то начинает происходить в моем теле: или в голове, или в ногах назревает как будто энергия какая-то. Копится, потом начинает по телу двигаться и, как дойдет до плеча, так молнией через всю руку прострельнет и в пальцы вопьется иголками, да так, что я даже зубы стискивал, чтобы не закричать.
С надеждой и удивлением смотрел я каждый раз на пальцы и вскорости заметил, что средний палец чуть-чуть, еле заметно вздрогнул. В церковь частенько стал захаживать, а массаж все-таки не бросил – продолжал делать.
Еще через полгода я уже и здороваться с людьми за руку мог.
После Нового года Сергей стал звонить, не забывал с праздниками поздравлять и все о здоровье справлялся. И каждый раз, вроде шутя, говорил:
– Ты, Федор Емельянович, в отпуске следующим летом в своем поселке в каком месяце будешь? Вот и подброшу тебе Любу на месяц, в каникулы – хоть сам куда съезжу, отдохну. Она хозяйственная, все умеет, а продуктов я подброшу…
Тут мой попутчик Фёдор Емельянович прервал рассказ, вскочил:
– Ох и разговорился я.
Подъезжали к полустанку, на котором ему выходить. Он засуетился, надел рюкзак, взял сумки – уж совсем было собрался бежать к тамбуру, как я его спросил:
– А как сейчас, один живете?
– Зачем один? Вон Серега Любочку на лето, на каникулы привез, – и помахал в окно.
На перроне стоял высокий парень и держал девочку лет двенадцати за руку – оба улыбались и махали в наше окно.
– Так это?.. – начал я.
– Да-да, тот самый Сергей! – с улыбкой ответил Федор.
Давно уже разлетелись у Федора Емельяновича дети по стране, и свои – кто в Перми, кто в Крыму; и не свои – Сергей теперь не шоферит – начальник колонны у Николая. А Любочка в Москве – институт закончила, да и работу нашла там же, в столице. В письме сообщила, что Николай замуж зовет.
«Вот жизнь закручивает, и судьба дорожки перепутывает – летят года!» – думал Федор.
Зима в этот год вроде как играла с жителями поселка: выпадет снег в один день, завалит дорожки на участках, главную улицу, ведущую сквозь поселок, со всеми ее проездами и проулками, да и перестанет снег падать. Но стоит расчистить завалы, как опять снег пойдет, да сильней прежнего, и снова покроет все своим мягким, пушистым и красивым ковром, да поболее прежнего – что махал лопатой накануне, а что и нет – все заново разгребать. Народ радуется этакой красоте необыкновенной, а про себя ворчит, не злобясь, на погоду.
За несколько дней до Крещения, да и еще день после, снег повалил уж всерьез, без перерывов, да такой, что и о лопатах позабыли: без толку разгребать снег, когда он валит и валит, да так, что и соседних домов не видно. Сразу за снегопадами ударили морозы – настоящие, крещенские, и наступила такая тишина, что аж в голове звенело. Забудь не то что о лопате, но и о том, чтобы из дома выйти. В эти снежные, а затем и морозные дни маленький районный поселок, и так-то тихий, совсем как обезлюдел; мглистая изморозь сковала воздух. Лай собак теперь если и слышался, то откуда-то издалека – вроде как из соседнего поселка. Не видать, чтобы кто-то вез на санках воду с колодца или дрова на прицепах машин.
Только вьющаяся тропинка чьих-то следов по засыпанной снегом главной поселковой дороге, петляя, уходила куда-то вдаль к околице, да и следы вели только в одну сторону. Вроде как шел человек по земле, прошел сквозь поселок и ушел дальше по своим далеким-далеким делам, неся через весь мир веру, надежду, любовь, не давая каждому думать, что он один на этом свете. Казалось, сама земля вместе со всеми, кто на ней живет, очищалась от грехов в делах и в мыслях, накопившихся за год.
«Жизнь прожить – не поле перейти», – вспоминал поговорку Федор в такие дни, и представлялся ему Мир, как огромное зимнее поле, где каждому суждено перейти его своей дорогой, оставляя свой единственный и неповторимый след. Следы всех людей уходили вдаль, сходились, расходились, пересекались с другими следами, но, возникнув раз, никогда не кончались.
Федор любил в крещенские дни, одевшись потеплее и натянув на толстые шерстяные носки редкие теперь валенки, дойти до околицы поселка, где был маленький прудик, спящий под толстым слоем льда. Шел по следам того, кто проложил эту дорожку. «Видать, нужда была большая у человека – в такой-то мороз!» – думал Федор. Шел, вдыхал морозный колючий воздух и не мог надышаться этой радостью обновления себя и всего вокруг – всего Мира, что иначе, как с большой буквы да с уважением, не произнесешь и не напишешь.
Полвека прошло, а помнил Федор, как углубили место для пруда на пути безымянного ручья, вдруг появившегося вдоль дороги, ведущей через лес к поселку от трассы, и берущего начало где-то в болотах ближайших лесов. Помнил он, как мальчишкой ходил с поселковыми ребятами на поиски его истока и как, поплутав по болотам, возвращались они ни с чем. Да и названия в то время у ручья не было. Ниже по течению на картах был обозначен исток реки Захаровки. Так и получилось, что до поселкового пруда местные жители дали ручью свое название – Раменка, а после прудика ручей вытекал уже как речка, имея название официальное, как на карте, – Захаровка. На пути реки Захаровки сельскохозяйственная испытательная база вырыла большой котлован, и туда, на большой пруд, иногда ходил Федор. Но сейчас следов туда не было, а тропить по глубокому снегу он не решился; следы, что привели его сюда, петляя, уходили в заснеженное поле, насколько глаз хватало.
После деревни Захарово речка впадала в реку Большую Вяземку, а далее туда же впадала и Малая Вяземка. И, уже с названием Вяземка, воды впадали в Москву-реку… – вот так и в жизни: все связано друг с другом и все связывает и переплетает судьбы людей, живущих здесь, на этой земле.
«Крещение! Крещенские морозы!» – подумал Федор, стоя за околицей на берегу замершего пруда и глубоко вдыхая этот святой воздух. Знал ведь, что морозы эти не что иное, как простое совпадение с Великим праздником, и никаких крещенских морозов на самом деле не существует, а душа все равно пела, когда мороз выходил на крещенские дни. Хотелось верить, что все неспроста в жизни и во всем есть своя связь – великая и тайная, которую нам пока не понять. И не то, чтобы шибко верующий был Федор, а спроси его, какой веры себя считает, – не задумываясь ответит, что православной.
Стемнело. Взошла луна. Зажглись придорожные фонари и засверкали снежинки вроде как мелкими крестиками. И не поймешь: то ли искрится весь Мир, а то ли крестится.
Посмотрел Федор Емельянович с удивлением на это чудо, постоял еще за околицей у пруда, снял шапку и…
«Крещ-е-е-е-ние! – раздался его сильный голос на всю округу. – Крещ-е-е-е-нские мор-о-о-зы!»
Посмотрел на бескрайнее белое поле за прудом, на чьи-то следы, ведущие мечты куда-то вдаль, за горизонт, и, подумав «да… не поле перейти», повернулся и пошел обратно, теперь уже по своим же следам, ведущим через его «поле»…
Костер догорал не спеша, и Тимофей задумчиво смотрел на огонь. Ему нравилось, как горит листвяг. Дрова из лиственницы горели нехотя, делая одолжение человеку. С небольшими и редкими языками пламени костер отдавал тепло углями и был похож скорее на топку маленького паровоза. Вскипятить воду на таком жаре – минутное дело. «Благородно горит, с достоинством», – каждый раз думал Тимофей, сидя на привале около костра. Шагая к своему зимовью, останавливался именно здесь, на границе лиственничного леса, перед подъемом на перевал, отделяющий его от избушки, где ему предстояло остаться надолго – на весь сезон охоты на соболя.
От поселка он прошел вверх по реке, покрытой льдом. Подъем почти незаметен, и тащить за собой сани не составляло труда. У русла маленького ручья, впадающего в реку, постоял, вспоминая с благодарностью Бориса, у которого когда-то квартировал, оказавшись в этих местах. Тот погиб несколько лет назад, попав под сель, сошедший именно здесь. Затем перетащил сани через камни и стволы деревьев, завалившие тропу, и часа через два там, где река делает резкий поворот на запад, таежник, зная, что впереди водопад, сошел со льда реки и, угадывая тропу между деревьев, резко набиравшую высоту, поднялся метров на триста. Немного постоял, любуясь видом замерзшей в падении воды, глядя в ущелье, прорезанное водой за тысячи лет. По поверью коренных жителей этих мест, здесь жили духи, и если стоять молча, то услышишь их зов. В тридцатых годах прошлого века для кочевников были рублены дома и власти определили им жить в поселке, пасти стада оленей, а зимой заниматься соболиным промыслом. Молча, вроде и подчинившись, коренное племя кочевников стало вести оседлый образ жизни, хотя на самом деле мужчины рода круглый год жили в тайге: кто-то пас оленей, кто-то охотился. Домой приходили, чтобы обеспечить родных мясом, да еще сдать пушнину. Тайгу вокруг поделили на участки и каждый закрепили за главой какой-нибудь семьи. Право охоты на таком куске тайги переходило от отца к старшему из сыновей. Изредка, если кото-то не оставлял после себя наследников, поселковый совет решал, кому передать охотничьи угодья, и, как правило, это были ближайшие родственники, а в крайнем случае друзья ушедшего. Аборигены, как и их предки, по-прежнему поклонялись своим божкам и приносили им жертвы, сжигая в печке кусочки оленьего мяса или маленькие кусочки ткани, отрезанные от их одежды, прося таким образом благосклонности богов и удачи в охоте. А удача очень нужна была, поскольку мясо в поселок вертолет не доставлял, сказано же: «Вокруг тайга, и зверя в ней много. Официально разрешать незаконную охоту не будем, но и штрафовать за нее не будем, закроем глаза!» Вот так и жили люди в этом глухом медвежьем и соболином крае.
Постояв немного у водопада, охотник пошел дальше к перевалу, минуя по пути маленькое покрытое льдом озерцо, на берегу которого стояло невысокое засохшее дерево, сплошь покрытое цветными тряпочками, привязанными к ветвям. Коренной народ верил, что если помыть глаза его водой, то у охотника никогда не будут болеть глаза, зрение останется острым до старости и удача не покинет его.
Часа через три охотник подошел к перевалу. Сидя у костра, он достал сигареты «Памир» с изображением путешественника в походной одежде, с рюкзаком и посохом, стоящего на вершине горы и смотрящего вдаль. Сунул ветку в угли, подождал, чтобы та вспыхнула. Прикурил. Глубоко и с блаженством затянулся табачным дымком. Пробовал Тимофей и другие, в том числе заграничные сигареты и твердо для себя решил, что лучше его любимого Памира ничего нет. Немного терпкие и не то чтобы очень крепкие сигареты зимой, казалось, помогали согреться, а летом, когда припечет солнце и лиственница вместе с мхом издают дурманящий запах самой первозданной природы, дым этих сигарет, пощипывающий глаза, помогает думать о себе и о своем маленьком месте в огромном мире тайги, сопок, перевалов…
Ему вспомнилось, как нанялся он проводником к заезжим туристам, решившим побродить по этим местам. Городские жители, сидя у костра и закуривая, только и щелкали своими зажигалками, а кое-кто, стараясь казаться бывалым путешественником, чиркал спичками. Тимофей наблюдал за ними и в душе подсмеивался: «Невдомек им, что настоящий таежник никогда не будет доставать зажигалку, сидя у костра, и не истратит спичку, а прикурит веточкой или щепкой от горящих дров».
Легкий морозец пощипывал щеки, и редкий пушистый снег создавал настроение покоя и уверенности в завтрашнем дне. В этом году снег лег уже в конце октября. И в начале ноября, когда горные речушки и ручьи схватило льдом и по ним можно было идти с санями за спиной, как по дорогам, значительно облегчающим путь, охотники из их таежного поселка потянулись к своим зимовьям, таща за собой сани с продуктами, лекарствами, куревом, спичками… Каждый из них еще поздней осенью побывал в своей избушке, проверив запасы в зимовье.
Тимофей решил выкурить еще одну сигарету перед подъемом на перевал, ведь там, наверху, передохнуть не удастся: ветер как в трубе продувал небольшую площадку, расположенную между гор, и пронизывал путника насквозь, заставляя того как можно быстрее пройти ровное место и спуститься с перевала. Закурив, охотник вспомнил сегодняшнее утро и расставание с женой Варей.
Еще задолго до рассвета Тимофей проснулся, чтобы отправиться в дальний путь и пройти по твердому насту: солнце припечет днем, снег станет мягким и идти будет трудно, а откладывать задуманное и менять свои планы он не любил. Жена уже была на ногах и суетилась у печки: и щи, и картошка были готовы, и Тима сразу же, не теряя зря времени, поел, оделся во все походное и ненадолго задержался в сенях. Варя обняла его, поцеловались, и, как всегда, по щекам жены потекли слезы.
– Вроде не впервой, – произнес Тимофей низким прокуренным голосом, обнимая жену и ласково гладя ее по волосам; он и сам каждый раз с трудом переносил разлуку.
– Ступай, – тихо сказала Варвара.
Все дальше уходил он от избы и уже чуть виднелся в свете луны, когда жена трижды перекрестила его вслед, повторяя про себя: «Бог тебя хранит!»
Тимофей докурил, затоптал остатки углей и, накинув веревку через голову и плечо, потянул за собой санки. Лес становился все реже и реже, и ему казалось, что лиственницы расступаются перед ним, пропуская к перевалу, и природа медленно пускает его в свое царство, начиная раскрывать перед ним свои таинства, и одновременно поглощает его всего, отрезая за ним его прошлую жизнь. Наконец он достиг границы леса, деревья больше не попадались, и тропа стала круче. Тимофей был еще не старый мужчина не крупного телосложения, но поджарый, жилистый, среднего роста и на редкость выносливый. Про таких говорят двужильный. Лицо его сплошь покрывали морщины от таежных ветров, обдувающих его летом и зимой не один год. Тянуть сани стало тяжелее, но, как всегда на этом подъеме, Тимофей запел одну из своих любимых песен, хотя и женскую: «Виновата ли я?..» Песня придавала ему какой-то лихости, бесшабашности, и все казалось вполне преодолимым и не таким уж тяжелым.
На перевале, как он и ожидал, дул сильный ветер-сквозняк, и приходилось напрягаться, чтобы удержаться на ногах, к тому же мелкий колючий снег щипал лицо. Под ногами снега почти не было: не ложился он на ветру, и тропа угадывалась легко. Сразу стало ясно, какие огрехи допустил он в своей экипировке: левый рукав продувало так, что мерзло плечо. Подтянув веревочку вокруг запястья, охотник торопливо пересек равнинное место и начал спускаться. Только сейчас Тимофей опомнился, что на перевале он шел по слегка подернутым снежком медвежьим следам.
«Шатун!» – не останавливаясь подумал охотник. – Вот подфартило так подфартило!»
Как опытный таежник он знал, что по тайге можно идти только тропами – дорогами, как их называют коренные жители. И звери, и люди передвигаются по ним, но ни одна из троп не протоптана людьми, все протоптали звери, найдя за тысячи лет самый лучший, а порой и единственно возможный путь, минуя буреломы, гари, пропасти и другие непроходимые места. По молодости Тимофей, глядя на карту, удивлялся причудливой извилистости троп и пытался укоротить свой путь, идя напрямую, а не по тропе. И каждый раз, порядком натрудив ноги, натыкаясь то на непреодолимый каньон, прорезанный, казалось бы, малюсеньким и слабеньким ручейком, то на крутой навал камней – курумник, на который смотреть-то было страшно, а не то чтобы полезть по зыбким камням вверх, то еще на какое препятствие, возвращался весь мокрый от пота на тропу, потеряв много сил и времени: тайга выталкивала.
Так было и с теми туристами. Остановившись на короткий привал, чтобы дать время растянувшимся по тропе туристам собраться вместе, обнаружили, что одного человека не хватает. Командира похода, высокого крупного парня, охватила паника, и он стал делить всю группу на мелкие группки для поиска пропавшего. Разделенные по три-четыре человека, они должны были идти в разных направлениях.
– Не суетись, начальник! – спокойно сказал Тимофей, присевший на камень и закуривающий сигарету. – Еще больше народа потом искать придется. Знаю, где ваш товарищ сбился с пути. Метрах в трехстах отсюда тропа раздваивалась. Мы пошли правой тропой, а он, сильно отстав и не видя впереди себя, куда пошла группа, свернул на левую, от усталости не обратив внимания на то, что она еле натоптана: звериная тропа, однако. Три зверя пробежало – вот вроде и тропа, но ведет она в бурелом. Намается парень, ноги собьет, а тайга все равно вытолкнет его на основную дорогу. Посмотри вокруг, тут потеряться нельзя: мы идем вдоль русла реки, а с двух сторон ее ограждают горы – не пройдешь! Однако, ждать надо! А чтобы время попусту не терять, костер надо сообразить да чаю напиться. Для таежника чай – первое дело. Ты же, начальник, говорил, что у тебя «Краснодарский», а такого у нас в поселковом магазине не бывает. Наслышаны про него много, давай пробовать, угощай! И лучше на ночевку здесь остановиться: вечереет уже, и дальше хорошие места для палаток будет трудно найти.
Туристы разложили костер и дуют на него со всех сторон, а дрова никак не разгораются, только угольки тлеют.
– Зря стараетесь, – тихо и уверенно произнес Тимофей. – Это же листвяг! Температуру набирает. Сядьте, покурите.
Так и произошло, как он говорил: и потерявшийся почти без сил пришел сам по тропе, и костер разгорелся.
Ребята стали расспрашивать проводника:
– А вы много примет знаете? – спросил кто-то.
– Знаю кое-какие, – скромно ответил Тимофей.
– А какая погода завтра будет? – не унимался тот же парень.
Тимофей мельком посмотрел на реку, на горы и сказал:
– Не будет завтра погоды!
– Как так «не будет»? Погода всегда есть!
– «Погоды не будет» – так местные говорят, и имеют в виду ненастье: дождь, метель… – разъяснил Тимофей. – Видите, туман с гор сползает к реке?
Перед тем как готовить ужин, стали чаевничать. Таежнику предложили сахар, он отказался. Достал из своего рюкзака дешевую карамель, с ней и пил чай вприкуску, как и местные охотники. Сахар может отсыреть в ненастье и пропасть, а карамель слипнется, но карамелью и останется, да и вкусней с ней.