Помолчал дед, подумал: «А куда деваться-то?» – и со слезой на щеке выдавил из себя:
– По рукам!
– Завтра первая машина придет – не теряй времени, начинай собираться.
– И вас, женщина, чтобы через месяц здесь не было, вы на этой земле незаконно проживаете, – сказал мордастый, повернувшись к Нюре и не обращая внимания на служивого.
Затем посмотрел на Валентина и уже опять нахраписто и грубо, как умеют только начальники, добавил:
– А тебя, господин бомж, чтоб завтра же в деревне не было, все понял?
– Чего же тут не понять, гражданин начальник, – огрызнулся Валентин, демонстративно перекинув папиросу из одного угла рта в другой.
Машина укатила восвояси, а Нюра с Иваном, подождав, когда дед немножко успокоился, подошли к нему, встали рядом и стоят молча.
– Дед, а дед, – робко подергала Нюра за рукав Василия.
– Тебе чего, – спросил тот, уже догадываясь, о чем речь будет.
– Ивану на днях демобилизоваться, ехать ему не к кому, да и меня никто не ждет. Пожениться мы решили. Дед, давай вместе жить: Иван по мужскому делу поможет, я птицу всякую разведу, поросят. Может, и корову заведем, смотри, луга-то вокруг какие. Яйца на своей кухне жарить будем. А? Дед?
Помолчал старик, только с хитрым прищуром на молодых поглядывал, а затем и говорит:
– Согласен! Вот и семья у нас будет; все как у людей! Дом у меня уже на примете есть, и даже скотный двор при нем. Вдвоем с Иваном быстро все подправим. И шоссе там совсем рядом, удобнее вам на работу до райцентра добираться. Я вас в новом доме пропишу, а помру, на том самом погосте меня и положите. А сейчас быстро собирайте все, что нужно: завтра машина первая будет, коль начальник не шутил. Инструмент и посуду в первую очередь собирайте: без работы да еды не проживем.
Через месяц последней машиной окончательно уезжали они обживать новое место. Дед сидел в кузове и смотрел на удаляющийся родной дом.
Вскоре подъехали к березовому перелеску; деревня Василия вот-вот за деревьями скроется. Стучит старик водителю в кабину: стой, мол. Шофер на ходу выглянул из кабины и с удивлением посмотрел на деда:
– Чего тебе, дед?
– А присесть на дорожку?
Машина остановилась, водитель вышел из кабины, присел на корточки и закурил. Молодые тоже отошли в сторону, о чем-то тихо разговаривая, а Василий присел у старой березы, что постарше его была, да так и сидел некоторое время, закрыв глаза.
Наконец сказал:
– Много в жизни я пережил, дай Бог пережить и это! Все – поехали!
Наступила осень. Серое небо частенько хмурилось, а то и моросило. По вечерам, как солнце заходило, быстро холодало.
В тот день с утра тоже было пасмурно, не слышалось пение птиц, сыпал мелкий дождик. Неожиданно все в доме услышали приближающийся гул машин.
«Строительная техника, – сразу понял Василий. – Началось!»
Нюра с Иваном выбежали на улицу посмотреть, что там. Когда вернулись в дом, хватились деда, а того нигде нет. Побежали в дедову деревню к его родному дому. Там его и нашли: насквозь мокрый, сидел он на ступеньке крыльца и держал старый самовар, крепко прижав его к себе, и поглаживал тот по тусклому боку. Вид у него был такой, что в пору бы ему плакать, да, видать, уж не было у старика слез: все за свою долгую жизнь выплакал. Молодые в растерянности стояли молча и смотрели на деда.
Вдруг Василий улыбнулся:
– Самовар-то, самовар, забыли! – сказал он и добавил: – Вот кто настоящий старожил. Дед мой, а может, еще и прадед из него чай пили. Наши с ним корни все здесь. Эх, родина ты моя!»
Неожиданно небо разъЯснилось, выглянуло солнышко, и мир, пусть ненадолго, но снова стал разноцветным.
Старик оторвал взгляд от листа бумаги и взглянул в окно. Поздняя осень. Ветер срывал с деревьев последние листья, отяжелевшие от моросящего дождя; они не перекатывались по земле, а тяжело ложились на те, что упали ранее, слой за слоем, становясь прошлым и памятью того, кто в этот миг, случайно оказался рядом с ними в этом забытом уголке и обратил на них свой взгляд.
В его жизни тоже была осень – не поздняя, но уже и не золотая. И так же, как листья, уходили в прошлое годы, оставляя лишь память о себе. «Сколько же раз я видел осень?» – подумал он и вспомнил, сколько ему лет и что осень – его любимое время года. Он старался не думать о возрасте; день, когда он родился, старик уже давно перестал выделять из повседневности.
Он снова склонился над листом бумаги и продолжил писать письмо.
«… ты много раз просила меня написать тебе хоть одно письмо, а ведь тогда, до расставания, мы виделись почти каждый день. Я знал, что ты просила всех своих любовников писать тебе письма, чтобы когда-нибудь потом, когда тебе уже некуда будет торопиться, перечитывать их, заполняя воспоминаниями одиночество и пустоту. Сейчас, спустя годы, я наконец пишу тебе это единственное письмо. Не обижайся, что пишу столь откровенно…»
Он отложил письмо и снова стал смотреть в окно, размышляя, есть ли у любви предел, можно ли исчерпать запас любви, отпущенный человеку, и почему, прожив целую жизнь, он так и остался одинок, недолюбил и так и не истратил душевные силы.
«Может, потому, что для меня главным было, чтобы я любил, и не имело значения, любят ли меня?»
Старик склонил голову, перечитал написанное, затем скомкал лист и бросил его в корзину для бумаг, которая была уже полна такими же скомканными письмами.
«Нет, совсем не то пишу. И зачем я пишу это письмо? Эпистолярный жанр никогда не был моим», – подумал старик, вышел на улицу и вытряхнул мусор из корзины.
Он постоял еще немного на улице, наедине с осенью, наслаждаясь тишиной. В поселке стали зажигаться огни. Домов, где люди остались на зиму, было совсем мало. В основном народ перебрался в город. Засветились окна в одном доме, во втором, в третьем. И эти редкие огни отодвигали одиночество дальше и дальше, наполняя душу покоем. Все уже было готово к длинной зиме. Впереди были долгие-долгие размышления, новые рассказы и книги, книги, книги…
Стемнело. Он почувствовал, что продрог, и вернулся в дом, снова сел за стол, взял уже исписанный наполовину лист бумаги и продолжил писать рассказ, начатый с неделю назад.
Неожиданно мелькнула какая-то тень на кухонном столе в углу комнаты. «Может, показалось?» – подумал он и продолжил работать. Тень мелькнула еще раз, и еще. Старик замер. Через минуту маленькая серенькая мышка выглянула из-за стола, боязливо оглянулась и, не заметив ничего угрожающего, начала суетливо бегать по столу в поисках каких-нибудь крошек или других остатков еды. Старик не шевелился. Первое, о чем он подумал, была мышеловка. Мышеловкой снабдила его дочь, с которой он редко виделся из-за натянутых отношений с бывшей женой (был такой грех в его жизни). Для него встреча с дочерью была праздником. Но, к его сожалению, этот праздник был только раз, два в году. Больше о нем никто не вспоминал, разве что звонили из редакции, чтобы сообщить, принят его очередной рассказ или надо что-то отредактировать. Иногда, редко, он уезжал в город по делам и каждый раз проговаривал про себя присказку, которой с детства научила его мать: «Газ, свет, вода», – чтобы не забыть все выключить. Если была зима, то, когда старик возвращался, ему приходилось заново протапливать свой маленький домик.
Навещая его, дочь наставляла держать дом в чистоте и напоминала, что, если увидит хоть одну мышь, – ноги ее в этом доме не будет. Старик не обижался и, отвернувшись так, чтобы она не увидела, ухмылялся, не веря угрозам дочери.
Тем временем мышь продолжала бегать по столу. Он снова принялся за работу. Поначалу, с каждым его движением, она убегала и пряталась, но вскоре, видя, что никто ей не угрожает, стала деловито осваивать свое новое хозяйство и только тогда, когда он брал сигарету и закуривал, или вставал, чтобы налить воды в стакан, снова пряталась.
«Пусть живет! Все не один. А так – живая душа, – подумал он. – Душа? – а есть ли вообще у них Душа?» Заинтересовался, стал просматривать книги. Получалось, что Душа-то есть, но не такая, как у людей, и «уходит» она вместе с «уходом» из жизни самого животного. «Ладно, пусть живет. Когда еще дочь приедет? А весной они уходят из домов…»
«Хозяйка!» – вспомнил он, как говорят о мыши в избе. – Ну, пусть и у меня будет «Хозяйка»; глазки-то у нее добрые».
Он заработался далеко за полночь, взглянул на часы – был уже третий час ночи. Сложил бумаги на столе и лег.
Перед сном он решил, как всегда, почитать из Евангелия. Нельзя сказать, что старик был набожным, но… возраст! – и его рука все чаще тянулась к этой Святой книге. Книга была еще и тем ему дорога, что подарена дочерью. Приобрела она ее в церкви. «Значит, освящена книга-то!» – не раз думал он.
Как всегда, раскрыл на первой попавшейся странице – «от Луки» – и углубился в чтение. Он так зачитался, что с усилием уже борол тягу ко сну. Вскоре услышал, как мышь что-то отчаянно грызет на газовой плите. «Видать, ничего не нашла на столе, вот и грызет что-то подгоревшее. Так ведь и не уснешь, – подумал он. – Что же для мыши купить? Они вроде крупы едят, а у меня осталось только полпакета риса». Продукты в доме заканчивались, и скоро надо было ехать в магазин на станцию железной дороги – ближе магазина не было.
Вдруг он услышал бумажный шорох. Быстро вскочил с кровати, бросился к ящику с продуктами, схватил пакет с остатками риса и заглянул внутрь. Белый рис был перемешан с черненькими следами присутствия мыши!
«Пропал рис! Завтра на станцию надо!» – мгновенно мелькнула мысль. В его планы это не входило: еще бы день, и тогда он поехал бы на станцию, чтобы отправить в редакцию заказное письмо с новым рассказом. Старик разозлился, схватил палку и стал высматривать мышь. Тут из-за стола выглянула мышь и удивленно спросила: «Дед, ты что?» Старик оторопело посмотрел на мышь, какое-то время так и смотрел на нее, не в силах сказать ни слова. Вдруг он почувствовал, что ноги его сильно мерзли, и увидел, что стоит посередине избы босой, с палкой в одной руке и с пакетом риса в другой. Заглянул в пакет – чисто.
– Тьфу ты! Задремал-таки! – проворчал он.
«Вот тебе и «Душа», и «Все не один», а чуть что – прибить готов был!» – подумал он и насыпал горстку риса на блюдечко.
Через день съездил на станцию, закупился продуктами – купил даже молока, коего он не употреблял.
Наступила зима. Так и жили они: днем старик занимался хозяйством, вечером садился за письменный стол. Под вечер (днем мышь редко появлялась) он насыпал ей какую-нибудь крупу, каждый раз чередуя их между собой, и наливал в малюсенькое блюдечко молоко, хотя ни разу не видел, чтобы она его пила. Однажды старик даже положил на блюдечко вареную крупу – кашу, но мышь ее есть не стала, да и старик, не слыша ночью, как она грызет что-нибудь, никак не смог бы уснуть: привык ощущать ее присутствие. Когда мышь пропадала день-другой, он начинал волноваться. «Заболела или, может, вообще ушла в другую избу?» – думал он, ворочаясь по ночам. Работать за письменным столом в таких случаях он не мог: мысли путались и были какие-то мрачные.
Лишь раз мышь проявила явное беспокойство и металась по всей комнате, недовольно попискивая и подергивая хвостиком.
Старик долго ломал голову: что не так? И ничего не смог придумать, кроме того, что накануне, когда он ездил на станцию, в магазине не оказалось его любимых сигарет, и он купил сигареты другой марки, которые никогда не курил прежде. Он съездил в дальний поселок, где тоже был магазин, и купил те, которые курил обычно. Приехав домой, первым делом проветрил избу и уж затем закурил.
Мышь, подождав, пока изба снова прогреется и наполнится новым запахом, выбежала на середину комнаты, повертела мордочкой, принюхалась и довольная разлеглась посередине комнаты лапками кверху, медленно вдыхая и выдыхая воздух. Старик успокоился, развалился на стуле и тихо курил одну сигарету за другой. «Угадал! Привыкла, значит, к этому дыму!» – думал он.
Были и ссоры – в какой семье без них?
Однажды он заметил, что мышь залезла в сковородку, и, разозлившись, вдруг быстро накрыл сковороду стеклянной крышкой. Мышь в панике металась внутри около часа, пока дед не выпустил ее. После этого случая мышь не показывалась несколько дней.
Старик очень скучал. «Сам виноват. Следить надо за своей посудой, а не наказывать неразумное дитя природы. Да, сам виноват!» – выговаривал он себе. Через некоторое время, когда лег спать, ворочаясь и не находя, как бы удобнее лечь, услышал звук, который сразу успокоил его: мышь что-то грызла на кухонном столе. Он улыбнулся, повернулся на бок и сразу же заснул, продолжая улыбаться во сне. Проснувшись, съездил на станцию и купил для мыши сыр, чтобы окончательно примириться.
Были и казусы. Как-то он нашел на табуретке рядом с кроватью обгрызенную таблетку снотворного и лежавшую рядом мышь, которая, как казалось старику, даже посапывала. Он соорудил из тряпок кроватку, положил туда мышь и накрыл ее тряпочкой, как одеяльцем. Только через три дня та очнулась и быстро убежала под стол.
В другой раз он купил корм для котят (другого корма для животных в продаже в тот день не было, да и не знал старик, взрослая у него мышь или нет; решил, что «для котят» и взрослой не навредит); уж очень ему понравилась фраза, написанная на коробке: «Шерсть у ваших питомцев будет шелковистая и пушистая». А тут еще и продавщица агитировала, что, мол, «с запахом мышей». «То, что надо», – решил он. Гордый и довольный – сюрприз, мол – приехал домой, насыпал корм в блюдечко и стал ждать. Вскоре появилась и мышь. Да-а-а! – шерсть и впрямь стала пушистой, но только потому, что встала дыбом. Мышь в панике бросилась бежать; так и не успел старик понять, стала ли шерсть шелковистой! Больше мышь к этому блюдцу не подходила, даже когда старик его прокипятил. Позже он так и не смог представить себе, как же выглядит мышь с шелковистой и пушистой шерстью.
Да мало ли что было – всего и не упомнишь.
Шло время. Раньше именно ночью он чувствовал себя старым и одиноким. Теперь же он спал днем, а работал по ночам; мышь на соседнем столе занималась своими делами. Настольная лампа освещала только небольшую часть письменного стола, оставляя комнату в полумраке.
В январе он попал в районную больницу – сердце; очень жалел, что не взял с собой Евангелие. Часто вспоминал и про мышь: «Как там она? Изба то промерзнет!»
Вернулся в поселок только в конце февраля. Он шел от трассы по проселочной дороге и с радостью вдыхал воздух, пропахший лесом, чистым снегом и дымком от изб. Он слышал родные звуки: щебетание птиц, лай собак, где-то кололи дрова. По всему чувствовалось: скоро весна. Вошел в свой дом, огляделся. Тарелочка, куда он насыпал перед отъездом крупу, была пуста; по всей комнате были видны следы от мыши. «Все обшарила, Хозяюшка! – подумал старик. – Видно, туго ей пришлось тут без меня!» Старик принялся за уборку, проклиная свою болезнь, а заодно и все болезни на свете.
Вечером (больница снова вернула его к дневному образу жизни), как и раньше, решил почитать из Евангелия, сунул руку под подушку и вытащил Святую книгу. Он оторопело смотрел на книгу несколько минут и не мог вымолвить ни слова, даже никакой мысли не появлялось в голове, только смешанное чувство удивления и… брезгливости, как будто кто-то обокрал или унизил его: книга была обгрызена по краям! Сердце снова дало о себе знать; рука потянулась к лекарству. Он вспомнил, что стопка газет, лежащая в сарае с давних времен, тоже вся давно обгрызена.
«Ну что же, ведь мог бы и вспомнить, что в голодные для мышей зимы те грызут все: мыло, свечи, клей, бумагу…» – рассуждал старик, но подавленность не оставляла его. Раздался звонок телефона – пришло сообщение: «Приеду завтра. Встречай. Дочь». Нитроглицерин выпал из руки на пол.
«Дочь! Евангелие!» – закрутилось у него в голове. Затем повернулся на бок и от бессилия тяжело заснул.
Проснувшись, он еще полежал немного с закрытыми глазами, затем решительно встал с кровати, нашел в шкафу мышеловку. Мышеловка была большая, раз в пять больше мышки. Он взвел мышеловку, положил в нее кусочек хлеба и пошел к столу: он хорошо знал основную дорожку, по которой бегала мышка. Но только он подошел к столу, чтобы установить мышеловку, как та вылезла на стол и встала на задние лапки. Так они стояли друг напротив друга и смотрели – глаза в глаза. Слов им было не надо, они все понимали. Казалось, оба осознавали безвыходность сложившейся ситуации и думали о судьбе, о несправедливости и об одиночестве, без которого никак не может существовать этот мир.
Вдруг старик почувствовал, как что-то обожгло его пальцы. Мгновение – и он понял, что захлопнулась мышеловка, которую он держал в опущенной вниз левой руке и сжал неосторожно. Он продолжал неподвижно стоять, преодолевая боль. Из глаз его текли слезы, и он не мог понять, от чего: от боли, от жалости к мыши или к самому себе. Он готов был поклясться, что видел, как и у мыши тоже потекли слезы. Старик освободил пальцы из мышеловки и со злостью швырнул ее в сторону.
Они еще постояли в тишине друг напротив друга некоторое время. Старик, вспоминая позже, уверял, что они мысленно перебросились парой слов:
– Ты за книгу-то прости. А что, скоро приезжает?
– Завтра!
Мышь медленно повернулась и уползла за стол, на прощание еще раз обернувшись.
«Может, хоть осенью, как похолодает, вернется?» – грустно подумал старик.
Когда на следующий день дочь вошла в дом, то сразу заметила на столе тарелку с горкой риса.
– Что, рис перебираешь?
– Да нет, мышей подкармливаю, – ответил старик.
– Шутник, – рассмеялась дочь.
– Пап, ты не обижайся, я проездом, всего на одну ночь: путевка у нас с мамой на курорт, – вдруг выпалила скороговоркой дочь – видать, долго думала, как отцу это сообщить. – Ты не обидишься?
– Ну что ты, дочка, конечно, поезжай; я и сам в свое время много по стране поездил – дело хорошее, – сказал убежденно старик, а с левого боку-то защемило, ой как защемило!
Весело и беззаботно отзвенела весна птичьими свадьбами; степенно и с достоинством отшумело лето разнотравьем; созрел и был убран урожай всего, что родить могло; снова настало межсезонье: нет-нет да и затянет морось на весь день, а то вдруг набежит промозглый ветерок, норовя залезть под одежду. Снова с грустью смотришь на последние падающие листья – поздняя осень. И думаешь, что прошел еще один год.
Серое небо. Старик стоял у крыльца. А вдруг раздастся столь родной писк и мелькнет знакомый серенький комочек?..
Рыжик лизнул в лицо еще раз, и Тимофей с трудом открыл глаза: сильнейшая простуда. Одно радовало: не дошло до воспаления легких. Хорошо, друг довез на машине до дома. «И это после бани! Далась она мне, эта баня, век ее не видать, – думал лежа Тимофей. – Но ведь хотелось прогуляться в выходной, да и приятное другу сделать, уж так тот гордился, что новая она у него, только что построенная». Рыжик вертелся по комнате, нетерпеливо повиливая хвостиком, и то и дело подбегал к окну и глядел на улицу. «Не было печали… Придется пока соседку просить выгуливать его».
Но в этом был и определенный плюс: Люся давно нравилась Тимофею, но как-то все не было случая зайти к ней, поговорить. Она тоже жила одна: муж уже несколько лет как в экспедиции пропал – только клочья рюкзака и нашли через месяц, как исчез. То ли с медведем на тропе не разошелся, то ли еще что случилось с ним, а уж затем зверье растащило все по косточкам – кто ж теперь знает? В общем, пропал мужик неведомо как, а жаль: знал его Тимофей, и семья их ему нравилась: они душа в душу жили. Может, оттого и не решался заговорить с Люсей после того, как она овдовела?
Тимофей с трудом натянул халат, вышел на лестничную клетку и позвонил в соседнюю дверь. Люся открыла не сразу, слышно было, что сначала посмотрела в глазок.
– Тимофей Алексеевич! Да на вас лица нет, заболели? – ахнула соседка.
Халатик на ней не был застегнут на две верхних и одну нижнюю пуговицы, и Тимофей сразу же обратил внимание на высокую красивую грудь и пухленькие стройные ножки.
– Да, приболел слегка, а тут собачкой обзавелся… – виновато произнес он.
– Да не волнуйтесь вы, схожу, погуляю с ней, и вечером схожу, а вы мне списочек напишите, что купить да приготовить, а нет… так лежите, сама соображу и вечером после работы все сделаю, – скороговоркой выпалила Люся. Видно, соскучилась женская душа по мужскому вниманию.
Тимофей вернулся в свою квартиру, лег в кровать, закрыл глаза, и вновь в памяти стала возникать картина, как обессиленный стоял он на дороге один, около единственного фонаря, посреди какой-то заснеженной и заброшенной деревни; его тряс сильный озноб. В избах не светилось ни одного окна. Он стоял и смотрел на схему, которую дал ему его друг Максим, и вспоминал его слова: «Идти всего-то километров шесть-семь от шоссе. Как из автобуса выйдешь, так сразу направо: по дороге, ведущей в лес. Дорога будет накатана машинами. За час с небольшим дойдешь, только сворачивай точно, как на схеме, а то уйдешь невесть куда, а здесь полно заброшенных поселков и деревень. Ну, если что – звони».
Собственно, приглашение было на завтра, на утро, но Тимофей сюрпризом решил прийти накануне вечером и поэтому не звонил до последнего, пока надежда дойти еще была у него. В свое время он много ездил по стране; нередко приходилось бывать в тайге, и он не сомневался, что найдет нужный поселок и дом, а потому самонадеянно поздно выехал из дома и даже не заволновался, когда, выйдя из автобуса, заметил, что уже смеркается.
Ему уже давно стало понятно, что он заблудился: наверное, свернул где-то неправильно, не на ту дорогу, а поворотов было несколько, и уже решительно замерзал, проплутав полночи: не чувствовал ни рук, ни ног. Дорога была наезжена машинами, и только поэтому Тимофей свернул на нее. Ни одной машины не проехало мимо него с тех пор, как он начал путь от шоссе, и сейчас, глубокой ночью, не стоило и надеяться, что кто-то проедет мимо.
Как-то неожиданно из-за печной трубы, стоявшей на крыше ближайшей избы, выглянула неполная луна, и Тимофей смог разглядеть все вокруг. Деревня была небольшая – изб десять-двенадцать, не больше. Видно было, что когда-то дорога огибала всю деревню вдоль околицы. Позже за ненадобностью дорога потеряла изгиб и напрямую уходила через поле. К самой дороге примыкало только три избы, остальные оказались в стороне, и дойти до них по нетоптаному снегу было трудно.
Мысли у Тимофея в голове путались: «В какую сторону идти дальше? Вперед? Но сколько километров, и где сворачивать? Назад? Но ночью, выйдя из этой деревни, не найду среди леса те самые повороты, чтобы выйти на шоссе, прежде замерзну совсем?»
Наконец-то он решил позвонить. Трясущимися в ознобе руками в рукавицах, он достал телефон и какое-то время смотрел на него – связи не было. Он успокоил себя тем, что даже если бы связь и была, он не смог бы замерзшими пальцами набрать номер, а вот рукавицу он вряд ли бы снова натянул на руку.
«Надо что-то предпринимать. Неужели вот так просто можно погибнуть всего-то в нескольких километрах от шоссе, а еще обиднее – от новой бани, где пар прогревал бы сейчас не молодые, но еще и не старые его косточки, – подумал и грустно усмехнулся Тимофей. – И ведь искать не пойдут: ждут только завтра. Да, надо было выезжать раньше! Простая безалаберность, расчет на авось вот так просто могут привести к беде, будь ты в глухой тайге или где-то рядом с городом. Да еще оделся хотя и тепло, но не для зимней ночи на открытом месте».
Одинокий фонарь казался ему большой удачей: все-таки свет поддержал его психологически – пусть чуть-чуть, но тоска отпустила, и он, взяв себя в руки, стал размышлять: «Придется походить по заброшенным избам и поискать, где бы пристроиться до утра».
Однако холод и усталость брали свое. Тимофей прислонился спиной к фонарному столбу и стал оседать на снег: ноги уже не держали его, мысли уходили куда-то прочь, и все закрывалось пеленой. Он видел, как в детстве, маленький, играет с котом и как тот смешно пытается поймать веревочку, как он ложится спать и мама поправляет на нем одеяло, чтобы он не замерз ночью и не простудился. А еще он увидел цветущее летнее поле, почувствовал в жарком воздухе пряный запах трав и цветов. Тимофей очнулся: показалось, что становится теплее. Мелькнула мысль: «Замерзаю?..» Он попытался открыть глаза. Так и не понимая, открыл их или нет, он увидел звездное небо, оно красиво и торжественно было перечеркнуто млечным путем, как наградной лентой, повязанной через плечо.
От холода трясло все тело; хотелось свернуться клубочком. «Точно, замерзаю. Вот под этим прекрасным небом, перечеркнутым млечным путем, и замерзаю. Красиво! Через день-два будет полнолуние. Как же хорошо жить!» – подумал Тимофей.
Неожиданно невдалеке раздался слабый и жалостливый собачий вой.
«Надо идти на вой, – встрепенулся Тимофей. – Вдруг, встречу людей». Он несколько раз пытался встать на ноги, но получалось лишь перекатиться с одного бока на другой. Наконец ему удалось сначала перевернуться на живот, затем подтянуть под себя ноги и, упершись руками, встать на четвереньки. Он понял, что это его предел: встать на ноги он не сможет. И он пошел на четвереньках туда, откуда раздавался вой.
Чем дальше Тимофей отползал от фонаря, тем вокруг становилось все темней: облака стали закрывать луну. В конце концов, Тимофей уже с трудом различал все вокруг. У третьего от фонаря дома, в открытой калитке стояла рыженькая собачка. «Жучка», – первое, что почему-то пришло Тимофею в голову. Порода собачонки была самая обычная для бездомных собак – дворняга. Он только не мог понять: то ли она так промерзла и трясется, что кажется, будто раздваивается, то ли двоилось оттого, что он сам дрожит так, что в глазах все двоится, то ли оттого, что трясутся оба. Иногда Жучка виделась четко, и Тимофей подумал: «В унисон дрожим, колебания совпали… Да что это я? Какой же бред в голову лезет». Изба оказалась, как и калитка, незапертой. В дальней комнате он заметил кучу тряпья, сваленную в углу. Тимофей лег на тряпки; до рассвета было еще часа четыре. «Может, дотяну?» – подумал он и зарылся поглубже в тряпье. Собачонка тут же зарылась рядом и прижалась к животу Тимофея. «Пусть, так теплее. Кто бы еще спину погрел…» – подумал он и закрыл глаза». Едва они согрелись, собака подняла морду и взвыла на всю округу. «Спи», – вяло, в полудреме проворчал Тимофей и тут же заснул.
Снилось ему, как бежит он, смеясь, по тому самому полю с пряным запахом, а отец с мамой стараются поймать его, тоже смеясь. Ловят и не могут поймать. Все они счастливы: впереди целая жизнь, и им хорошо. Потом он видит отца за письменным столом. «Доктор наук – шутка ли?!» Таким и запомнился отец Тимофею на всю жизнь – за письменным столом. Затем он увидел себя, сидящего на кровати сначала сестры, а потом и мамы, и держащего их руки в своей руке до последнего их вздоха. А потом ничего не снилось, все было наполнено только чувством жуткой боли в сердце и непрерывно возвращающейся мыслью: «Вот я и один, и остается только смириться с болью всех утрат и пронести эту боль в своей душе через всю оставшуюся жизнь».
Проснулся он оттого, что кто-то лизнул его в лицо; было тепло и уютно, только жутко пахло псиной, и невозможно было пошевелить ни рукой, ни ногой. Он открыл глаза и увидел, что лежит в своре собак – штук двенадцать-пятнадцать; они прижались к нему со всех сторон, а он – посередине, и вся стая смотрит в окно. Занимался рассвет. «Похоже, меня приняли в стаю! Что принесет нам новый день? Что ждет нас впереди? – думал Тимофей, тоже глядя в окно и уже не отделяя свою судьбу от собачьих судеб. – Тепло, уют и конец собачьей жизни или еще – и не один – день лишений, заброшенности, голода, стужи и борьбы за выживание?»
Придя окончательно в себя, Тимофей сел на пол и гладил каждую собаку; они в свою очередь старались лизнуть его руки, лицо; слезы неумолимо текли из глаз Тимофея, но он не успевал смахивать их рукой.
Когда окончательно рассвело, он встал, отряхнулся и пошел дальше искать деревню своего друга. Теперь, по свету, нужный ему дом отыскался быстро: в соседней деревне, что километрах в двух от места его ночевки. За ним семенила целая свора собак, весело повиливая хвостиками.
Здесь дорожки их судеб разошлись. Тимофея увели в теплую избу, а перед сворой калитку закрыли – огромный кобель на цепи тихо и угрожающе зарычал.
Собак снова ждал холод, бескормица и тряпье в углу одной из комнат заброшенной избы.
Свора повернула назад; не раздалось ни единого звука: они уже смирились с тем, что у них нет и не будет дома, поняли, что хозяина и на этот раз не будет. Поначалу они шли медленно, постоянно оглядываясь назад, но вскоре вся свора побежала быстрее и больше не оглядывалась. Жизнь принималась такой, какая она есть… – сермяжной и суровой в своем безразличии к чужой судьбе.
Позже Максим, сидя на верхней полке парилки и выслушивая уж в который раз рассказ Тимофея о той ночи, рассказал: «Эту стаю боится вся округа, и никто не решается ходить через ту заброшенную деревню, разве что на машинах проезжают. В той деревне как-то заглох мотор у машины нашего председателя; выйти, чтобы мотор посмотреть, он испугался: свора расселась вокруг машины, злобно рыча. Так он три часа в машине сидел, пока мужики с ружьями не подъехали. Хорошо, что лето было, не зима, а то замерз бы насмерть. Все эту стаю собак так и называют – Свора».
Тимофей лежал на нижней полке: на верхнюю ему было нельзя. Ему вообще баня была противопоказана: давление с некоторых пор начало шалить. А шел сюда, чтобы просто повидать друга. Не заметил как, задремал. Снилось ему, что он на четвереньках бредет со всей стаей собак куда-то по бесконечному заснеженному полю, куда глаза глядят, да и те мешает широко открыть леденящий и пронизывающий ветер навстречу, а впереди, кроме белого снега, – ни-ч-е-го, как ничего хорошего в их судьбе – никаких надежд…
«Так получается, что они тебе жизнь спасли? А я ведь их даже не покормил. А как покормишь? – потом ведь не уйдут, так и будут около калитки сидеть!» – задумчиво сказал Максим.
Тимофей очнулся, как только Максим умолк, посмотрел в маленькое окошко баньки: вечер, день клонился к ночи. «Наверное, начало холодать», – подумал он и задумчиво сказал:
– Да!.. Собачья доля!..
На следующий день Тимофей сильно заболел после всех приключений, и баня не помогла. Максим решил отвезти его домой на своей машине. Ехали через ту самую – заброшенную – деревню. Тимофей попросил остановить машину. «Не выходи, ни за что не выходи», – закричал Максим. Но было поздно: Тимофей решительно открыл дверь, вышел и, шатаясь от болезни, стоял в трех шагах от машины. Свора неслась прямо на него – Максим, сидя за рулем, зажмурил глаза.