– Нет, муженек ты мой дорогой, не открылся. И ты можешь забыть про него: даже если откроется, то платить будут гроши, так везде происходит, когда предприятие открывают новые хозяева.
– А ты знаешь, Зина, я бы и не хотел туда возвращаться: передо мной открывается такой мир, как будто я только что родился и смотрю на все вокруг детскими удивленными глазами и вижу все впервые.
– Ты в монастырь в монахи-то не уйдешь, надеюсь?
– Нет, что ты, я ведь неверующий, – смеясь, ответил супруг, потом задумался на минуту и, снова рассмеявшись, добавил: – Пока что.
– Ген, а если я снова забеременею?
– Вернусь домой и буду искать работу здесь, вместе будем растить ребенка, – ответил супруг, став сразу серьезным.
Неожиданная мысль о возможном ребенке захватила его, и всю обратную дорогу в монастырь он только и думал о нем. «Рождение нового человека – это как обновление всей нашей жизни. Новая волна любви захватит нас в свой круговорот!» – подумал Геннадий.
Попутчики с интересом и удивлением разглядывали молодого мужчину, смотревшего в окно автобуса и глупо улыбающегося чему-то, что знал только он.
Вернувшись в мастерскую, он сразу же принялся писать, и жизнь быстро вновь вошла в привычное русло.
Однажды он задремал за работой. Снилось ему бесконечное поле цветов. Неожиданно над горизонтом во всю ширь, которую только взгляд может охватить, появились глаза. Это не были глаза человека. Их взгляд охватывал любовью весь мир и всех живущих сейчас и когда-либо раньше живших на Земле. Это был взгляд бесконечной любви – взгляд Бога. Очнувшись от дремы, Геннадий почувствовал, что в душе его происходят большие перемены и он уже становится другим человеком. Об этом событии он рассказал только Феофану. Тот улыбнулся и ничего не ответил, но ходил весь день в приподнятом настроении, шутил и хвалил всех своих учеников.
Феофан радовался успехам своего любимого ученика, и не без его помощи нет-нет да стали поступать заказы для Геннадия от монастырей и церквей. За год его ученик стал настолько известен, что выбирал, какие заказы в первую очередь выполнять, а какие и подождать могут.
Прошло уже два года, как Геннадий оказался в монастыре. Заказов у него было много, и, выполняя правила, установленные для иконописцев, когда они, получив благословение пишут икону: посты, молитвы, воздержание… домой стал ездить реже, но писал письма семье чуть ли не каждый день. Вера все больше захватывала его душу: в нем боролись любовь к Богу и любовь к жене и детям. Весь образ жизни в монастыре вел к тому, чтобы вытеснить родных из его души. Феофан тоже стал замечать эту борьбу в душе ученика. Он видел, что душа Геннадия тянется к Богу и в то же время любовь к семье осталась самым сильным чувством в его душе, и тот никогда не уйдет из семьи.
Еще через полгода, боясь, что такое состояние его любимого ученика приведет к психическому расстройству или к религиозному фанатизму, Феофан неожиданно заявил Геннадию:
– Съездишь в дальний монастырь, договоришься о росписи алтаря и об иконе Богородицы и домой поедешь. Работать здесь, в мастерской, ты больше не будешь – дома работай. Сейчас в миру разрешили предприятия регистрировать, вот и будешь работать в собственной официальной мастерской. Комната, сам говорил, у тебя большая; после предварительных работ выезжай к заказчику в монастырь или церковь согласовывать вопросы, если таковые накопились. Если посоветоваться надо – заезжай ко мне, поговорим. Извини ты меня, старика, но большему я тебя научить ничему не могу, и так, все с тобой изучили, да и сам ты работал как подневольный эти два с половиной года. Теперь учись работать самостоятельно и жить продолжай по-христиански, а то там, в мирской жизни, соблазнов много. Спросят меня об иконописце – тебя рекомендовать буду. Только ты поступай по-христиански: монастыри и церкви, сколько смогут, сами заплатят – много их еще бедных, а восстановление их ой как разворачивается, большая потребность в иконах и в росписях ощущается. Можешь работать с частным лицом-посредником, а уж тот пусть, где надо, обо всем договаривается: так прибыльней будет, да и хлопот меньше, но незаконно это. Нужна будет рекомендация приезжай – дам. Решать тебе – выбирай свой жизненный путь. Верю, у тебя все получится, и я еще не раз услышу о тебе и порадуюсь твоим работам. И помни о глазах у святых на иконах, не забывай мои слова.
Домой Геннадий решил не сообщать, что совсем возвращается: пусть будет сюрприз. Накануне он и сам решил уехать из монастыря, но разговор с Феофаном избавил иконописца от трудных объяснений с учителем, почему он решил покинуть монастырь. Слово сказано не было – инициатива была мастера.
Дописав иконы (частенько работал и ночами), на что ушло еще недели три, Геннадий уехал из монастыря. Домой летел как на крыльях. Шутка ли, полгода дома не был, а три недели и писем не писал: заработался, выполняя сложный заказ. Поднимаясь на свой этаж, заранее достал ключи от квартиры. Вышел из лифта, глядит, а у его квартиры дверь входная новая: металлическая, с покрытием, видно, что дорогая, не то, что было раньше – простая деревянная дверь, которая служила еще с момента постройки дома. Сел на ступеньку лестницы и стал ждать своих. Как всегда, все пришли вместе часа через два. Дети бросились обнимать и целовать отца. Зина коротко сказала: «Привет», – и стала открывать входную дверь, не глядя на мужа.
– Пап, а ты теперь всегда будешь ходить с бородой и усами? – спросила Вика.
– Нет, дети, сбрею: я ведь из монастыря совсем уехал, закончил учебу на иконописца.
Войдя в свою комнату, он первым делом перекрестился на Николая Чудотворца, трижды поклонился иконе и поцеловал ее. Затем нежно и аккуратно погладил святой лик и вышел из комнаты.
– А откуда дверь-то новая? – спросил Геннадий.
Зина что-то собиралась сказать, но дочь опередила ее и скороговоркой сообщила:
– Дядя Коля подарил, он часто у нас бывает. Он хороший, он нам игрушки часто дарит.
Геннадий уже собрался было что-то сказать, как вдруг Зина повернулась к нему боком, и он заметил, что жена беременна: месяце на пятом-шестом. Как молнией поразило это Геннадия, и он, упав на колени в сторону иконы и непрерывно наклоняясь лбом до пола, стал благодарить Бога:
– Спасибо тебе, Господи, что услышал молитвы мои, и возблагодарил раба твоего Геннадия за иконописание во славу тебя…
Он хотел еще благодарить и восхвалять Господа за подаренное счастье, но вдруг услышал слова жены:
– Дети, идите в свою комнату и поиграйте там во что-нибудь, мне с папой поговорить надо.
Когда дети ушли Зина сказала:
– Не твой это ребенок, развожусь я с тобой. Хотела в письме тебе обо всем написать, но не решилась.
Геннадий выслушал молча, все также стоя на коленях. Затем он снова склонился до пола и замер в таком положении. Через несколько мгновений плечи его, а вскоре и все тело начали содрогаться то ли от рыданий, то ли в конвульсиях. Все происходило при полной тишине. Единственное, что с трудом удалось расслышать Зинаиде, было: «За что, Господи, за что?» Через некоторое время он затих и встал на ноги. Глаза его были красные от слез и, как на иконах, неживые будто смотрел он сквозь собеседника куда-то вдаль – куда вскоре может забросить его судьба.
– Дядя Коля?
– Да, – ответила Зина.
– Кто он? – спросил Геннадий.
– Директор наш, – решительно произнесла жена. – Он жить и зарабатывать умеет, не чета тебе. Только за счет него и продержались эти годы. Хоть и выучился ты на иконописца, а все равно много не заработаешь: ведь и бедным церквям, и монастырям помогать будешь.
– Буду. Бедность не порок. Порок – тело свое продать за земные блага, даже ради детей.
Оба замолчали.
Он смотрел на жену и видел перед собой уверенную в себе женщину, как будто только ей дано право решать, с кем детям лучше жить.
– Бог тебе судья, – произнес Геннадий и прошептал для себя: «И воздаст за твои грехи, только бы детей эта кара не коснулась.
Он молча отвернулся и пошел в комнату к детям. «Сколько еще мне их видеть? По всему видать, недолго».
Так началась вторая мирская жизнь Геннадия, даже не пытаясь слиться с его новой духовной жизнью. С этого момента он стал жить двумя жизнями, тщательно оберегая свою душу от какого-либо мирского вмешательства. К вере детей он не подталкивал: «Зачем им вера: они полностью воспитаны и живут в неверующем мире, без веры им будет легче в нем», – решил Геннадий, хоть, и щемило сердце от такого решения.
Гуляя по городу, он зашел на рынок и прошел мимо того места, где был раньше прилавок, за которым жена продала его первый рисунок. Прилавка не было. На этом месте стоял вполне приличный магазин средних размеров, и с улицы, через стекло, незамеченный никем, он видел, как деловито суетилась Зина, свысока обращаясь к продавцам – теперь тех было уже четверо. Он не мог не заметить, что все прилавки были уставлены бутылками водки разных сортов.
Рядом с магазином вертелся мужчина в рабочей спецодежде, и Геннадий спросил его:
– Здесь можно купить бутылку водки?
В ответ услышал:
– Не-а, алкоголь тут только оптом, от ящика.
Магазины по городу в те годы работали круглосуточно, и Геннадий с горечью подумал: «Ох, сколько же русских людей сопьются за эти мутные времена?»
Встретив как-то случайно бывшего сослуживца с завода, уже через три минуты понял, что говорить не о чем: завод его не интересует. Зайдя в случайное кафе перекусить, увидел своего бывшего зама Михалыча. Тот был сильно пьян и сидел, облокотив голову на локоть. Локоть постоянно соскальзывал со стола, и он с трудом водворял его обратно. Геннадий Иванович подсел за тот же столик к Михалычу.
– Здравствуй, Михалыч, – сказал он. – Как ты?
Тот долго мутными глазами пытался разглядеть собеседника и только через некоторое время наконец-то с трудом выговорил:
– А, Иваныч. Возьми мне в долг сто грамм самой дешевой водки. Я отдам.
– Что случилось с тобой?
– Сломался я, мил человек, совсем сломался, – ответил тот. – На многих работах пытался работать: и слесарем, и электриком, и даже сантехником, и дворником на разных предприятиях. Да только везде душу воротило, как вспомню, что на хозяина работаю. Запил. Сегодня с очередной работы уволили за пьянку, без выплаты зарплаты. Что я домой жене и детям понесу? Вот и сижу здесь, пока не выгоняют.
Геннадий Иванович заказал пятьдесят грамм водки и обед для Михалыча, дал денег администратору, чтобы того посадили на такси, когда в себя придет, сам есть не стал, вышел на улицу.
«Как так случилось, что этот мир стал для меня совсем чужой?» – все чаще задумывался он.
Пока жена оформляла бумаги на развод и искала подходящий вариант размена квартиры, жизнь Геннадия сосредоточилась в его комнате, где, закрывшись на замок, он находил гармонию в душе, отдаваясь полностью работе иконописца. Предаваясь иконописи, он забывал про Зину, вынашивающую чужого ребенка, оптовую торговлю алкоголем, бывший родной завод, Михалыча… Он помнил только, как дети при встрече бросились ему на шею.
Его душе не хватало столь маленького пространства и, главное, не хватало общения и писания икон рядом с единоверцами. При встрече со знакомыми никогда не говорил о том, что он верующий. Часто ездил по городским церквям смотреть иконы. Огромной радостью для него была встреча в одной из церквей с иконой, которую написал он. Иконы не подписываются иконописцами, но свою руку он хорошо знал. Около его иконы стояли и молились люди. Слеза стекала у него по щеке, когда он смотрел на молящихся людей.
Зашел в ближайшую церковь, батюшка узнал его, обнялись, расцеловались:
– Как же, как же, слышал о тебе много хорошего – ты теперь знаменитость.
– Благодаря Господу нашему и вам, – сказал Геннадий и развернул икону, завернутую в ткань. – Освяти, батюшка, эту икону я писал для вашей церкви…
Поняв, что суть его жизни теперь не в стремлении как можно больше заработать денег, а в выражении своей души через написание икон, он все делал сам, не обращаясь к частным посредникам. Сам ездил по монастырям и церквям, которые заказывали у него работы: икону написать, алтарь расписать или подправить. Благодаря Феофану, он был уже достаточно известен и мог позволить себе так жить. Только в поездках душа его наполнялась разговорами с монахами, священниками и особенно с иконописцами. Все это были люди, которые говорили на одном с ним языке и имели одну веру.
Он понял, что его возвращение домой было ошибкой: материально все в семье было в порядке, а чувство одиночества неуклонно вело его к алкоголю. К тому же участковый милиционер стал им интересоваться: ведь по трудовой книжке он нигде не работал, и значит, был тунеядцем. «Интересная ситуация, – думал он иногда. – Известный почти на всю страну иконописец, по закону – тунеядец. Нет, чужой для меня этот мир, чужой». И он устроился учителем рисования в одну из школ на полставки вести факультативные занятия по изобразительному искусству. Интерес современных школьников к этому предмету был крайне низкий, и Геннадий фактически имел много свободного времени.
Через полгода такой жизни бутылка стала его незаменимым собеседником по вечерам. Он не ходил по барам и ресторанам, а покупал водку в магазине. Приходя домой, говорил детям, что устал и ложится спать. Запирал дверь в свою комнату и… пил.
Вскоре возникла необходимость посоветоваться с Феофаном по поводу написания одной иконы: глаза получались не то, чтобы живыми, но злыми. Геннадий даже сыну Павлику показал эту икону и тот подтвердил:
– Красивая икона, но взгляд недобрый, будто святой этот на весь мир обижен. А как зовут святого, пап?
– Звали его, сынок, Серафим Саровский – в народе один из наиболее чтимых святых, – ответил отец.
– Почему же тогда глаза злые? – спросил сын. – Ой, пап, и на этой иконе, и на этой, а вот еще…
«Да, сынок, правда в твоих детских устах, а я и не замечал», – думал отец.
– Ладно, сынок, иди, погуляй, а мне еще поработать надо.
А у самого в голове уже начала появляться кое-какая навязчивая мысль, и он твердо сказал себе: «Надо ехать к Феофану, надо».
Предупредив с вечера на всякий случай Зину, что ему надо в монастырскую мастерскую проконсультироваться, и детей, что ему надо ехать в командировку, на следующий день, с рассветом Геннадий тихо вышел из своей комнаты и направился к входной двери, но в этот момент за спиной у него открылась дверь комнаты бывшей жены и она спросила:
– Ты в монастырь? Навсегда?
– Буду проситься. А там как Бог даст.
Услышав ответ, она тихо заплакала, упершись локтями в стену коридора, плечи ее вздрагивали, а головой она мотала из стороны в сторону. Она не хотела верить в то, что ответил муж, но и слов подходящих не находила. Наконец с трудом выговорила:
– Прости меня, Ген, если можешь. Виновата я перед тобой. А любила я только тебя.
– Бог простит, – ответил Геннадий. – Но помни, что я вас всех по-прежнему люблю и любить буду до последних дней своих. Не забывайте меня.
Он тихо прикрыл за собой дверь квартиры и с завернутыми в полотнище несколькими иконами поехал в монастырь. Среди прочих он взял с собой и бабушкину икону Николая Чудотворца, завернутую отдельно. Ехать было недалеко от города, и к обеду он уже добрался до монастыря.
Феофан был в добром здравии и в хорошем настроении. Обнялись, расцеловались по-православному: оба были очень рады встрече.
– Посоветоваться надо, вот иконы привез… и поговорить, – сказал Геннадий.
– Разговоры потом, сначала иконы смотреть будем, – ответил старец.
Феофан разложил иконы на столе так, чтобы они все разом видны были. Долго смотрел на них задумчиво и хмурился. Наконец сказал:
– Прекрасно написаны, и рука твоя видна: ни с кем другим не спутаешь.
И неожиданно задал вопрос:
– До водки дело еще не дошло?
– Дошло, – виновато опустив голову, ответил Геннадий. И рассказал Феофану все, что произошло с ним и с его семьей за последнее время.
– Значит, не нашел своего места в той мирской жизни, откуда ты ко мне пришел. Понял теперь, почему ты все сам делал, без посредника: занять все свое время хотел, да вот только пустоту в душе ничем занять невозможно. На моей памяти много историй иконописцев-одиночек, оканчивающихся водкой, а ведь мастера были потверже тебя в вере и таланта побольше, да одиночество вещь страшная и может перейти в болезнь душевную неизлечимую. Ты когда здесь в мастерской работал и веру постигал, я уже тогда понял, что мечешься ты между верой и мирской жизнью, и попытался сохранить твою семью, сказав тебе, что, мол, дома работать будешь. Но не вышло из этой затеи ничего путного.
Феофан надолго замолчал, нахмурив лоб, что-то вспоминал или решался, говорить, или нет. Думал он о своей тоже не сложившейся семейной жизни в миру, о чувстве одиночества, съедавшего тогда его изнутри, о непонятости окружающими его близкими людьми, о запоях, о том, как в конце концов без сожаления решил уйти в монастырь – уйти навсегда из мирской жизни. Посмотрел на Геннадия и так и остался стоять молча: нечего ему было сказать.
Неожиданно, прервав затянувшееся молчание, тихо прозвучали слова:
– Я хочу стать монахом вашего монастыря и работать в твоей мастерской, Феофан.
– Ждал, что ты именно это скажешь: по злым глазам на иконах, что ты показал, все было ясно и без твоих слов, не может человек жить и творить с одиночеством в душе, – произнес Феофан. – Что ж, не ты первый, не ты и последний. Иди, работай, твой стол свободен. А насчет монашества – не такое у тебя горе, чтобы вот так сразу из мирской жизни уходить, хоть и потерял ты все, что любил, но ведь бывает, люди начинают заново устраивать свою семейную жизнь. Поживи в монастыре, работай в мастерской сколько захочешь, трудник это у нас называется, а там видно будет, на все воля Божья. Но имей в виду, что любовь твоя к детям велика, а вера твоя еще слаба, раз простить жену не смог. Ты еще молодой, можешь жизнь заново начать. Завтра к настоятелю монастыря пойдем: там все и решится. Все! Иди, работай.
Геннадий расцеловал Феофана, не заметив, что у того слезы текли по старым и дряблым, морщинистым щекам, и сразу же направился в мастерскую. Сев за свой рабочий стол, сразу же написал письмо семье: сообщил, чтобы не волновались, что он в том же монастыре не далеко от города. Про то, что решил уйти в монахи, ничего не написал.
Затем положил голову на стол иконописца, обнял его за края во всю его ширь обеими руками и подумал: «Вот она благодать, ниспосланная мне Господом».
И еще подумал:
– Надо бы старую бабушкину икону Николая Чудотворца отреставрировать.
Закончилась вечерняя служба, и прихожане, выходя из церкви, оборачивались, крестились, степенно кланялись и торопливо расходились по домам.
Вот и опустела небольшая площадь перед церковью. Последним из нее вышел отец Алексей. Взгляд его был обращен себе под ноги. Во время исповеди молодой прихожанки ему стало дурно, на душе повисла тяжесть, защемило сердце, будто он совершил то, в чем каялась она, а покаяться ей было в чем, ох, было. «А ведь совсем еще молоденькая – вся жизнь впереди, – подумал молодой священник. – И до глубинки российской медленно, но доходят пороки, царящие в больших городах! А что, если падение нравственности и, как следствие, духовности народа будет распространяться от больших городов по всей стране, как эпидемия? Устоит ли перед ней простая русская душа, испокон опирающаяся на глубокую нравственность и чистоту помыслов корнями, уходившими в далекие поколения, веками жившими на этой земле? А я? Не испоганится ли моя душа тем, что я слышу на исповеди? Помоги, Господи!»
Выйдя из церкви, отец Алексей вдруг пошатнулся, поднял взгляд и стал бессмысленно оглядываться вокруг. Он не понимал, где находится, вытянул вперед одну руку, вторую, как слепой, ищущий хоть какой-то опоры.
– Сюда, сюда, вот пожалуйте, батюшка, на скамеечку, – услышал он чей-то вежливый и угодливый голос.
Молодой батюшка не задумываясь пошел на голос и наткнулся на лавочку, оказавшуюся совсем рядом. Едва дойдя до нее, снова пошатнулся, голова его поникла, и через мгновение он лишился сил и беспомощно стал оседать на землю, но кто-то подхватил его и уложил на спасительную скамью. Он почувствовал во рту, под языком, таблетку валидола, тут же ее выплюнул, часто задышал и, не открывая глаз, сказал тихо:
– Нет, не сердце у меня болит.
Но вот дыхание его стало ровнее и через несколько минут совсем успокоилось; отец Алексей открыл глаза и как лежал на спине без сил, так и стал смотреть вверх, на небо, которое было свободно от облаков и усеяно мириадами больших и малых звезд; это творение Божие смотрело на него сверху своим зачаровывающим взглядом – удивленным взглядом множества недосягаемых светящихся маячков.
Постепенно взор его становился все более осмысленным, и он с трудом выговорил, сам не осознавая, кому говорит:
– Душа у меня изболелась, сомнения поселились в ней.
– А может, так и должно быть, ведь грехи людские – пороки человеческие – пытаетесь на исповеди пропустить через свое сердце? – опять раздался тот же голос, вкрадчивый и тихий, но уже было в нем и лукавство, и ехидство. – Может, пора уже и привыкнуть.
– Священник не врач, чтобы к горю привыкнуть, – с трудом начал говорить батюшка, по-прежнему глядя на звезды. – Он имеет дело с душой человека, с ее болью. Кто-то из священников, может, и черствеет душой, свыкается, а кто-то, наверное, изначально был равнодушен к людям – таким и привыкать не надо. Почему впадаю я в уныние всякий раз после принятия исповедей?
– Может, оттого смятение в мыслях ваших происходит, любезнейший Алексей Лукич, что предстает перед вами бесконечная пучина греховности всего мирского? И пучина эта втягивает в себя все больше и больше людей, кои даже не сопротивляются течению, влекущему их, и только проваливаясь в эту самую бездну, издают страшные вопли ужаса, отчаяния и мольбы о помощи и спасении, но… поздно! – ответил незнакомец.
– Но зачем тогда была жертва Христа? Ведь не только же для прощения первородного греха, совершенного Адамом и Евой? И зачем Бог изгнал их из рая и проклял их со всем происшедшим от них родом человеческим? – спросил отец Алексей, уже не задумываясь о том, с кем разговаривает, и даже промелькнула мысль, что разговаривает он сам с собой.
– Может, оно и так, вот только жертва Христа, как позже оказалось, не мешает людям продолжать грешить! – услышал он в ответ.
– Может быть, может быть! – продолжал размышлять вслух батюшка. – Чем дольше я служу, тем все яснее видится мне, что целью жизни у одних становится желание иметь как можно больше благ материальных, а у других – иметь хоть что-то, чтобы выжить, и общим кумиром становится золотой телец, а жизнь человеческая быстро обесценивается! Если помните, то Моисей, когда увидел поклонение людей золотому тельцу, разбил скрижали, на которых были написаны десять заповедей, данные людям самим Богом, но затем, простив людей, Бог вторично дал их Моисею.
– Как же не помнить, прекрасно помню-с! И хотя Бог не спрашивал меня, но я все-таки высказал тогда свое мнение о том, что не надо вообще давать скрижали людям, потому что сама жизнь человеческая порочна по своей сути и представляет собой совокупность грехов, без коих не могла бы вообще существовать на земле, а то ведь откуда бы взялась сама жизнь, не согреши Адам с Евой? Впрочем, я еще в самом начале этой истории утверждал, что не надо изгонять их из рая: пусть бы плодились в раю, тогда все было бы под Божьим приглядом. Рай бесконечен, и всем бы хватило в нем места. Но меня тогда и слушать не хотели. И вот результат-с!
Голос умолк на мгновение, а затем задумчиво добавил:
– Впрочем, я тогда был бы не нужен! А ведь именно мне, Алексей Лукич, человеческий род обязан своим существованием. Да, да, именно мне-с: не подтолкни я тогда Еву к запретному плоду – и не было бы никакого человечества!
После услышанных слов отца Алексея всего передернуло: «Что слышу я? – мелькнула мысль у него. – Я брежу?»
Встряхнув головой, что тут же отозвалось в ней сильной болью, молодой священник продолжил размышлять, в тоже время сомневаясь, что мысли подчиняются ему полностью: «А что бы сделал сейчас Моисей? Пошел бы он к Богу вторично просить скрижали?»
– Сомневаюсь, – услышал он вновь тот же голос.
Отец Алексей, не обращая внимания на ответ незнакомца, продолжал думать: «Суть исповеди в полном раскаянии в своих грехах: без раскаяния исповедь – обман священника, а через него и попытка обмануть самого Бога, что является величайшим из грехов».
– Ну и заносит тебя, Алексей Лукич! Попытаться обмануть Бога могут только не верующие в то, что он вообще существует – абсурд какой-то, и только. Хотя надо сказать, что истинно верующими в основном остались только люди старого поколения, но ведь они «уходят», их становится все меньше и меньше! – как бы слыша мысли отца Алексея, произнес голос. – И среди самих священников начинаются разброд и сомнения, и это уже не редкость.
– Нет, не скажите: большинство священников искренне верующие, преданны своему делу и по велению души исполняют свою обязанность перед Богом – быть пастырем для своих прихожан.
– Ну, за «большинство», как говорится, руку на отсечение не дам, но если говорить о тех священниках, о которых вы упоминаете, любезный батюшка, то давайте не будем лукавить: правду сказать, их уже можно называть сподвижниками. Надолго ли их хватит? Задаю я вам этот вопрос и думаю, что не дождусь ответа.
Алеша утер слезы, закрыл глаза и долго тяжело дышал, приходя в себя: «Может быть тот, который сидит на скамье за моей спиной, в чем-то прав? Или это все же мои мысли в бреду или из-за слабости веры?»
Он хотел повернуть голову и посмотреть, кто там, на том конце скамейки, но сил на это не было, и он остался лежать, как лежал.
Прошло время. Свет единственного фонаря перед церковью совсем притушили, и батюшка наконец поднялся и сел на скамейку уже в полной темноте. Идти обратно он еще не мог, ощущая сильную слабость в ногах.
– А какой такой истиной веры ты хочешь от людей? – обращаясь опять на «ты», вдруг произнес незнакомец. – Ведь их крестят, обращая в христианство и православие, в младенчестве, когда они себя-то не осознают, не говоря уже о каком-то религиозном учении. Им не оставляют никакой возможности выбора, во что верить, а во что – нет. Ты выйди на улицу и поспрашивай прохожих о вере, к которой они себя причисляют, и каждый ответит, что он, мол, православный, а начни спрашивать о христианстве, так никто не ответит, чем православие отличается от католицизма, да и Священное Писание читали единицы, сам знаешь. Большинство даже не ведает, что Священное Писание – это Ветхий Завет и Новый Завет. Вот тебе и православные! По традиции, получается, по традиции они себя к православным причисляют! Вырастая и задумываясь над догмами церкви, человек сталкивается с множеством религиозных и неразрешимых вопросов, которые и порождают сомнения.
«Но корни-то, корни этих сомнений в чем?» – подумал отец Алексей. И тут же снова услышал голос:
– В чем корни? В том, как создавалось само учение – христианство. На Вселенских соборах такими же смертными, как и ты, принимались многие догмы этого учения, о которых никакого упоминания в Священном Писании нет.
Отец Алексей снова попытался повернуть голову и посмотреть на собеседника, чтобы понять, галлюцинация это или нет, но неведомая и непреодолимая сила не давала ему это сделать. Обдумывая услышанное, он продолжил размышлять, все более путаясь в мыслях: «Смогу ли я сделать так, чтобы все грехи отпустили исповедуемого и он стал чистым и безгрешным? Вера моя не пошатнулась. Я истинно верю во Всевышнего, но в моей душе вера сталкивается с сомнениями в своей миссии как священника и с непониманием жертвы Христа. Так верую я или нет?»
– Хорошо, давай об исповеди! Ты хоть раз задумывался о том, что, может быть, нет у священника такого права, как отпускать грехи по своему усмотрению. А если на самом деле так, то раскаяния людей в грехах не проходят через священника к Богу, остаются в душе священника, накапливаются там, разрушая его собственное «я» на множество чужих «я». А так, уважаемый, не далеко и до душевной болезни, а ведь ты еще совсем молодой, жить да жить! Впрочем, лично я не переживаю о том, если раскаяние людишек не доходит до Бога, – сказал незнакомец и как-то ехидно и даже пакостно захихикал, с трудом сдерживая злой и страшный хохот. – Мирской ты человек, пусть и набожный, Алексей Лукич, всех-то тебе жалко, помочь всем хочется.
Батюшка молча слушал, весь внутренне сжавшись, потупив взгляд, опустив голову на руки, упирающиеся локтями в его колени, и боясь услышать этот самый нечеловеческий хохот; ужас мурашками пробегал по его спине. Все, что говорил незнакомец, он прекрасно знал еще в семинарии по курсу апологетики – защиты христианского учения от нападок его противников, – да и поступив на службу, не раз вступал в полемику с теми, кто пытался расшатать его веру в Господа, в церковь и в предназначение священника. Мало того, он мог бы добавить, что самого императора Константина, собравшего первый собор и настоявшего на одной из формулировок Символа веры, в которой сформулирована суть веры, трудно назвать верующим: крестился-то он только в конце своей жизни, на смертном одре, так до самого конца и сомневаясь в правильности своего решения на соборе.
Всему услышанному у отца Алексея до этой встречи были убедительные объяснения и возражения, но сейчас, после слов незнакомца, все они вдруг стали ничтожными и лукавыми. К тому же, как только он представлял себе, с кем он, может быть, разговаривает, язык его парализовало. «Он саму Веру поколебать хочет!» – только и подумал батюшка.
Набежали тучи, и звезд уже не было видно. Отец Алексей чувствовал, как все более и более мутнеет его сознание. Он обернулся, никого не ожидая увидеть на скамейке в полной темноте, и добавил, не надеясь услышать ответ на свой вопрос:
– И в чем же, по-вашему, тогда смысл веры и жизни человеческой?
Из темноты раздался тихий голос, скрипучий, вроде человеческий, а вроде и нет:
– В грехе, батюшка, в грехе! Рассуди сам: не будь греха, не было бы и всего вашего христианского учения, да и церкви вместе с вашим братом, священником, тоже не нужны были бы. Только грехи дают человеку ощущение полноты жизни и радость свободы, на которую он так падок. Вся ваша вера основана на неистребимости и вечности греха. Вы живете за счет существования греха, вы им кормитесь, вроде как борясь с ним, потому и плутаете во множестве «почему» и не находите ответов.
Полная луна, промелькнувшая между облаков, на мгновение осветила своим холодным светом все вокруг. Позже отец Алексей мог бы побожиться, что видел страшную скалящуюся змеиную морду, и длинный раздвоенный язык мелькнул и исчез в пасти.