Этому способствовало и то, что он был потрясающе красив – очарователен, словно девушка на первом свидании. И действительно, в нем ощущалось некое изящество, несмотря на мужественную ауру власти, создаваемую полной уверенностью в том, что он не может ошибаться, и не видно было ни намека на то, что такие огромные деньги могли испортить человека, оказавшегося на его месте. Это было бесконечно далеко от того, что развратило бы меня, будь я настолько богат, потому что мое состояние могло возникнуть только потому, что существовало бы множество других людей, которых эксплуатировали или ущемляли, пока я плыву по жизни, накапливая тонны денег. Но нет: подобное раскаяние, похоже, ему даже в голову не приходило. Или если и приходило (не это ли было источником того отчаяния, в котором он тонул в 1970 году, когда ему на помощь пришел Альенде?), то потеряло над ним власть.
Таким образом, мы были совершенно разные… не считая того странного совпадения, что он был практически – чуть ли не до миллиметра, чуть ли не сверхъестественно – одного со мной роста, 188 сантиметров. Во всем остальном мы были противоположностями, начиная с кудрявых рыжих волос, закрывавших ему шею. И его глаза, такие синие и прозрачные – фальшиво-прозрачные, как мне предстояло узнать, потому что у него было множество тайн помимо фамилии, за которой он прятался, – что дух захватывало. Чуть раскосые, каких я немало повидал в Голландии за время нашей четырехлетней эмиграции в Амстердаме, североевропейский и одновременно восточный изгиб век, но у него они были глубоко посажены – так глубоко, как я больше ни у кого не видел, так что по бокам глазниц возникали мрачноватые тени, а сияние радужки казалось еще более поразительным. Если бы на эту первую встречу меня сопровождала Анхелика, она поняла бы (как и случилось, когда она наконец с ним познакомилась много лет спустя), что он на самом деле не избавился от той беспокойной печали, которая когда-то ему угрожала, что в нем сохранилось нечто страстное и обреченное, словно он вышел из туманов Грозового перевала. Но я ничего такого не понял, когда мы встретились в том изобильном зале для завтраков: Орта хорошо умел прятаться.
Когда позднее я стал проводить с ним больше времени, я узнал, что этому он научился в детстве – развил способность уходить в себя, сутулиться, скрывая даже ширину плеч, так что никому не удавалось его опознать. А когда ему приходилось открываться, якобы охотно приближая кого-то к себе, он и это превращал в способ укрыться, прячась в лучах собственного чрезмерного сияния.
А я идеально подходил для охмурения. Я не любил слишком внимательно присматриваться к людям – уж точно не так пристально и проницательно, как Анхелика, которая оценивала каждого встречного, чтобы через несколько минут выдать четкое и часто жесткое суждение, которое редко оказывалось ошибочным. Сам я отводил взгляд почти сразу же, опасаясь показаться бесцеремонным. А может, это был совсем иной страх – что тот или те, кого я рассматриваю, догадаются, насколько сильно мне хочется вторгнуться в их личное пространство, понять, кто они такие, вывернуть наружу тайну их личности… страх, что меня разоблачат как закоренелого вуайериста, хоть и трусливого. Возможно, я слишком строго себя сужу. На самом деле я всегда делал все возможное, чтобы уважать независимость других людей. Возможно, даже чересчур много делал. Мне не хотелось ошеломлять новых знакомцев своим щенячьим энтузиазмом, готовностью навязать им свою любимую иллюзию – что все мы братья и можем инстинктивно доверять друг другу. Так что даже если бы я не задался целью получить от Орты милости, я прозевал бы множество подсказок и тревожных знаков. Я позволил себя очаровать, полностью обмануть – даже не сразу заметил, что Пилар вернулся к себе за столик.
– А вы, Ариэль?
Я тряхнул головой, словно выходя из раздумий, отвлекаясь от того, что крутилось у меня в голове, пока он распинался о своей поездке в Сантьяго в ноябре 1970 года.
– А что я?
– Я знаю, что вы работали с Альенде в те тысячу дней Народного единства, но были ли вы его искренним сторонником с самого начала? Были ли у вас такие же сомнения относительно чилийского пути к социализму, как у моего отца-большевика? Я хочу сказать: все ваше поколение, по всей Латинской Америке, не исключая ни одну страну… многие из вас влюбились в идею вооруженной борьбы. А вы?
Он излил передо мной душу – и теперь требовал взаимности. Я пытался понять, что именно можно ему рассказать, опасаясь разорвать ту связь, которая начала между нами устанавливаться и которая – как я уже был уверен – обеспечит его поддержку того проекта, который я пришел ему представить. Возможно, он проверяет меня – хочет убедиться в том, что я достоин его доверия, его денег… возможно, его дружбы. Хочет точно знать, что я на его стороне, а не на стороне его отца.
– Никаких сомнений, – дал я ответ, надеясь, что он звучит совершенно недвусмысленно. – Спасибо Альенде. Мне было шестнадцать, когда я присоединился к его борьбе 1958 года за пост президента… Ну, «присоединился» – это, наверное, преувеличение, – добавил я, подчеркивая свою приверженность истине. – Я попал в Чили за четыре года до этого: паренек, родившийся в Буэнос-Айресе и переехавший в Штаты в возрасте двух с половиной лет, потому что мой отец был таким же упертым большевиком, как, я уверен, и ваш… был? Или есть?
– Есть, – отозвался Орта. – Очень даже жив и здоров мой папа.
– Ну вот, мой разделял убеждения вашего отца. Что заставило его бежать из фашистской Аргентины в Соединенные Штаты, и, конечно, спустя десять лет он попал под преследования Джо Маккарти… на самом деле Маккаррана… направленные на травлю всех служащих ООН, симпатизирующих левым. – Опять это минимальное уточнение, Маккарран, а не Маккарти, и новый кивок, отдающий дань моей точности. – В Сантьяго я ходил в «Грейндж», шикарную британскую подготовительную школу для очень богатых чилийцев. И это – несмотря на политические устремления моих родителей. Я на ней настоял, чтобы поддерживать и оттачивать знание английского (я уже тогда хотел стать писателем), но считался там чудаком с моим-то краснопеленочным происхождением. Я единственный из всего класса выступил на школьных дебатах в защиту Альенде против его правых противников.
– И только та речь, и все?
– О, нет. За этим пылким вмешательством последовала волонтерская работа в poblaciones: копал канавы, чтобы предотвратить зимние затопления, и учил грамоте analfabetos. У старшеклассника было не так уж много возможностей действовать, но к моменту выборов 1964 года я уже учился в университете и несся на всех парах: был президентом студенческого независимого объединения, поддерживающего Альенде, дружил с его дочерями Тати и Исабель, вплоть до того, что мы с моей будущей женой перед самыми выборами ночевали дома у Чичо… – Тут я сделал паузу, давая Орте время осознать, что я не был посторонним, заслужил право называть его «Чичо», имел законный доступ к его герою, – … составляли списки граждан, которые сменили место жительства после регистрации избирателей и нуждались в деньгах, чтобы вернуться к своим избирательным участкам. А в 1970 году я был вовлечен еще сильнее, находился в президентской резиденции «Ла Монеда» в последние несколько месяцев. Так что в ответ на ваш вопрос: да, я был его истинным сторонником.
Все, что я ему говорил, было правдой. Вот только то, что я опустил, было сложнее и неоднозначнее: траектория была зигзагообразной, а не прямой ровной линией. Я не стал упоминать о своей поддержке революционеров, которые были гораздо левее Альенде, и партий Национального единства – только на короткий срок, потому что я очень скоро стал искренним, громким, фанатичным сторонником особого пути, via chilena al socialismo Альенде, уверовав в дело, столь дорогое сердцу Орты.
Сейчас, оглядываясь на то, как я ответил на его вопрос в роскошном зале для завтраков, я признаю, что мог быть откровеннее, например, сказать: «О, у меня были сомнения. У многих молодых людей в Чили они были: у нас были романтические взгляды на революцию, мы были увлечены идеями мученичества, мужественности, партизан, погибающих на склонах, робингудством в трущобах. Но Альенде был рядом, и я быстро прозрел».
Однако тогда Орта захотел бы узнать подробности этого процесса, а это замутило бы воду деталями тогдашней жизни, в которых он вряд ли смог разобраться – и, что важнее, это отвлекло бы его от причины нашей встречи. Я не мог знать, что, утаивая от Орты свой недолгий роман с той вооруженной борьбой, которую так высоко ставил его отец, я прокладываю курс в направлении новых обманов спустя семь лет, когда он попросил меня разгадать тайну смерти Альенде и разыскать свидетеля его последних минут на этой земле.
Не то чтобы я хоть как-то предвидел эту смерть, когда мы с Анхеликой и нашем маленьким сыном Родриго вернулись в Чили в 1969 году после полутора лет, проведенных в Калифорнийском университете в Беркли якобы для завершения книги о латиноамериканском романе, а на самом деле в безоглядном погружении в движение хиппи и противников войны во Вьетнаме. По возвращении в наши угнетенные земли мы вновь преисполнились стремлением к мировой революции, которая решительно порвет с прошлым, сомневались в том, что попытка Альенде получить президентство (четвертая с 1952 года) была именно тем, что требовали эти неспокойные времена, когда революционное насилие, скорее подпитанное, чем подавленное фиаско Че Гевары в Бразилии в октябре 1967 года, вспыхивало по всей Латинской Америке.
Но как мне было сказать Орте, что мы приняли политику выжидания и остались бы в стороне, если бы в конце 1969 года нам не представилась возможность сотрудничать с вдохновленным Кастро левым революционным движением МИР (Movimiento de Izquierida Revolucionaria), основанным Мигелем и Эдгардо Энрикесами?
Однажды в воскресенье у нас на пороге неожиданно появилась Мария Элена Арансибия. Она была младшей сестрой моего одноклассника из той самой благопристойной англоязычной школы. Нена (как мы ее называли, Детка) довольно буйно вела себя на наших вечеринках, пикниках, выездах на пляж: скидывала туфли и задирала юбку в танце, к радости нашей похотливой компании подростков. Мы с Анхеликой не видели ее уже несколько лет, со времени ее свадьбы с Начо Сааведрой, врачом, входившим в руководство МИРа. Нена быстро выдала причину своего внезапного появления. Она спросила, правда ли, что у нас нет прислуги с проживанием.
На самом деле мы привезли из Калифорнии уверенность в том, что невозможно получить свободу ценой эксплуатации другого человека. И к тому же я взял за привычку бродить по дому нагишом, словно это помогало мне вообразить, будто я вернулся на холмы Беркли и познаю радость освобожденного тела. Однако для Нены отсутствие прислуги означало нечто иное: наш дом был безопасным, без непроверенных и ненадежных слуг, которые могли бы доносить или сплетничать о том, что происходит в его стенах. Готовы ли мы предоставить свое жилище скрывающимся руководителям левых революционеров, чтобы они могли тайно встречаться со своими женами или возлюбленными или просто родственниками по каким-то определенным выходным? Она воззвала к нашим лучшим чувствам – сказала, что Лули Гарсия, которая вместе со мной изучала литературу в университете, не виделась со своим мужем, Тито Сотомайором, уже несколько месяцев.
В этот период МИР пошел на открытый бунт, проведя несколько впечатляющих вооруженных операций, грабя банки, супермаркеты и оружейные склады – и дерзко уходя от полиции, буквально как в кино. Таким образом, предложение Нены было весьма опасным, однако мы не только симпатизировали этим тайным бунтарям, нас с ними и другими печально известными miristas связывали узы дружбы, в том числе и с Эдгардо Энрикесом и Абелем Балмаседой, которым, как напомнила Нена, угрожала опасность.
Абель Балмаседа! Конечно же, он спешит появиться в этих воспоминаниях, где его ждет столь значительная роль. Так что спустя годы я все-таки рассказал Орте про Абеля, когда мой приятель-mirista предоставил мне важные сведения о том, как погиб Альенде – однако в тот момент, за столиком в «Хей-Адамс», не было смысла говорить о моих отношениях с Абелем – о том, скольким я ему обязан.
Помимо всех тех вечеров, когда мы в университете вместе готовились к экзаменам по социологии, он несколько раз спасал меня от избиений и арестов во время студенческих уличных стычек с полицией. Абель был воинственным, в отличие от меня с моим нежеланием причинять боль кому бы то ни было, даже копу, который колотит дубинкой какого-нибудь протестующего вместе со мной. Правда, он никогда не давал мне хвалить свое бесстрашие. «Я тряпка рядом с Адрианом, моим братом-близнецом, – говорил он. – Не знаю, почему он пошел в медицину и вечно нудит об исцелении людей, когда у него так хорошо получается разбивать головы копам. Когда вы с ним встретитесь, обязательно расскажи ему, какой я храбрый».
Мне так и не удалось ничего такого сказать, я так и не встретился с легендарным Адрианом – но обязательно скажу, обязательно, когда меня необходимо было спасать от чего-то гораздо более страшного и коварного, чем полицейские дубинки. Как бы то ни было, Абель так и не устроил мне встречу со своим братом, потому что мы стали видеться все реже: я сосредоточился на занятиях по литературе и бросил социологию. Прежде чем наши пути окончательно разошлись, он познакомил меня с Эдгардо Энрикесом, с которым я создал группу по изучению марксизма, куда ходили многочисленные юные бунтари. Тогда невозможно было вообразить, что Эдгардо, которого также звали Эль Полло (Цыпленком), станет одним из руководителей МИРа, хотя и не настолько известным, как его харизматичный младший брат Мигель, генеральный секретарь партии.
И вот теперь Эдгардо был в бегах, как и Мигель, и Абель Балмаседа, Начо Сааведра и Тито Сотомайор: на них велась охота, потому что они захотели построить una vida Digna para todos — достойную жизнь для всех.
Они нуждались в убежище – и мы его им предоставили.
Иногда конец той недели, когда нашим домом пользовались, мы проводили у моих родителей, которые жили в двенадцати кварталах дальше, а иногда оставались у себя на улице Ватикано вместе с нашими гостями и их телохранителем – а им оказался Абель. Было приятно играть с ним в шахматы и возобновить наши давние споры о социализме. Анхелика заметила, что мы с ним, сгорбившиеся над доской, ругающиеся, тычущие пальцами в воздух, нападающие и парирующие, словно мальчишки, похожи на братьев. И действительно, у нас обоих было одинаковое телосложение, каштановые волосы, крупные мясистые носы, угловатые лица, зеленые глаза и очки с толстыми стеклами. Но мы всё дальше расходились в идеологии: между мной и Абелем углублялась пропасть. Победа Альенде становилась все вероятнее – и я считал, что левые революционеры высокомерно игнорируют реальность, слишком рьяно рвутся подражать чужому опыту вместо того, чтобы учиться на истории борьбы нашего народа.
Орта с самого начала был не согласен со своим отцом-ортодоксом. Такому, как он, невозможно было объяснить нечто столь запутанное, как моя политическая эволюция. Я и Нене не стал ее объяснять. Мы даже не стали называть ей причины, по которым решили разорвать наши договоренности. Как-то в субботу ее муж явился, чтобы провести ночь с Неной в комнате нашего сына Родриго, которую мы специально для этого освобождали. Начо, как всегда, имел при себе врачебную сумку, где должны были бы лежать лекарства на экстренные случаи, стетоскоп, бинты, – но когда Анхелика из простого любопытства спросила про ее содержимое и он с заговорщической, почти хулиганской улыбкой открыл застежку, то ее назначение оказалось отнюдь не лечебным. Внутри обнаружилась самодельная бомба, с помощью которой, по его словам, он намерен был защищаться в случае появления полиции, даже если бы пришлось взорвать и себя самого.
– Basta! – прошептала мне Анхелика той ночью во время совещания под одеялом на нашей кровати, пока Начо и Нена лихорадочно компенсировали недели вынужденной разлуки, и я с ней согласился: было бы безответственностью и дальше вот так подвергать опасности наши жизни, и в особенности жизнь нашего ребенка.
Нашему решению поговорить с Неной способствовал и еще один факт. В ходе предыдущего месяца мы пришли к выводу, что прислуга в доме все-таки необходима: стыдливо вышли из своих эгалитарных грез. Невозможно было вести тот образ жизни, который от нас ожидался, не используя труд прислуги – кого-то, кто занимался бы домашними делами, пока мы работаем, готовил ленч и закуски множеству приятелей и коллег, которые то и дело возникали у нас на пороге, – и, прежде всего, присматривал за Родриго, пока мы ходим по вечеринкам и политическим собраниям, чтобы не таскать его с собой, обременяя окружающих. В их взглядах читалось то осуждение, которое не произносили их губы: в такое безбожное время суток детям положено спать у себя в кроватках. Наем прислуги также становился отличным предлогом отказать нашим друзьям (дом переставал быть безопасным), не подвергая сомнению наш революционный пыл и не признаваясь, что мы уже не уверены в том, что бомбы в сумках и городская партизанщина могут привести к справедливости и достоинству для всех.
Хотя то, что мы открыто не сказали все это нашим друзьям, заставляет думать, что мы все еще не определились окончательно.
Как бы то ни было, процесс, начатый победой Альенде 4 сентября 1970 года, унес наши последние сомнения. Они только помешали бы мне, когда мне надо было направить все мои силы на решение задач строительства совершенно новой страны, не устраняя – в отличие от прошлых революций – все рычаги власти.
Я был рад, что Абель тоже прозрел. Или так я решил, когда увидел его в машине, припаркованной в нескольких метрах от нашего дома на улице Ватикано. Это было в середине октября, за несколько недель до инаугурации Альенде. Я не стал его беспокоить – предположил, что он охраняет особняк, в котором часто тайно останавливался Альенде. Значит, мой дорогой друг, уличный боец, решил больше не грабить банки, а защищать мирную революцию Альенде. Радует, что он не заблудился в лабиринтах насилия.
Другие члены МИРа были не столь благополучны. Мигель Энрикес был убит через год после путча в результате операции тайной полиции Пиночета, которая также осуществляла казни или исчезновение многих его товарищей, в том числе и Эдгардо Энрикеса.
Возможно, такая судьба ждала бы и меня, если бы я продолжил сотрудничество с МИРом. А вместо этого – вот он я, все еще оплакивающий их гибель, угнетаемый мыслью о том, что они пожертвовали собой ради дела, не имевшего шансов на успех, вот он я, в изгнании, сижу перед любопытным чужаком, которому никогда не понять моей жизни и моей истории. Если бы я знал, что Орте предстояло стать чем-то вроде моего двойника, или, говоря словами Бодлера, обращавшегося к своему читателю, mon semblable, mon frère, моим братом, таким же, как я…
Но в тот раз он не поделился со мной своей личной историей, а я в том шикарном отеле скрыл от его пронзительного взгляда многое, не мог предугадать, насколько нам предстоит сблизиться, и что те поиски, на которые он в будущем меня отправит, в итоге изменят и его существование, и мое.
Меня занимали другие мысли, другие проблемы.
Просителю непозволительно говорить о себе правду.
И что же мог сделать этот проситель?
Уж точно не рассказать Орте эту запутанную историю о зигзагах моего революционного пути. Да и пришел я в отель не для того, чтобы размышлять о той сокрушительной потере, которую мы до сих пор не можем осознать. Я попросил Орту выйти из его драгоценного миллиардерского уединения, чтобы он помог мне дотянуться до людей с помощью совершенно иной истории, в которой рассказывалось бы о том, как людей, подобных Эдгардо, можно было воскресить, спасти от смерти. Как сам Альенде спас Орту. Спас меня.
Вот что мне следовало теперь подчеркнуть.
– Я обязан жизнью Альенде, – заявил я твердо. – Если бы я вырос в любой другой латиноамериканской стране – Колумбии, Венесуэле, Гватемале, Мексике, Перу или Аргентине, где я родился, – если бы в молодости я находился там, я уже был бы мертв: я присоединился бы к какому-нибудь восстанию, и мой труп сейчас гнил бы неизвестно где. Но я жив – а это налагает на меня огромную ответственность. И работа еще не завершена, – добавил я, – сейчас надо не дать угаснуть тому пламени, которое зажег Альенде.
Если я правильно оценил Орту, следующий ход будет за ним.
Так и оказалось.
– Эта работа – если я могу быть полезен… Вы упоминали о чем-то, что меня заинтригует.
Я сунул руку в портфель и достал оттуда книгу, подвинул ее к нему. Это был американский перевод моего романа «Вдовы», которому предстояло выйти в свет через две недели.
Он не спешил взять ее в руки.
– Роман? – спросил он. – Ну-ну.
– Про desaparecidos, – сказал я.
Дальше: кратко изложить сюжет. Трупы людей, похищенных армией, появляются, избитые и безликие, в реке, протекающей через греческую деревушку. Их забирает старая упрямая карга, помесь Антигоны с троянкой, которая намерена хоронить каждого, как своего отца, своего мужа, своего сына, бросая вызов военным и подвергая опасности своих близких. Однако Орта не дал мне даже начать.
– Desaparecidos, – проговорил он мрачно. – Пропавшие без вести, хуже убийства. Лишить людей погребения, словно их никогда не существовало. Новые Nacht und Nebel, нацизм. Ночь и туман – спустя десятилетия после Гитлера, после Треблинки. Словно мы ни черта не поняли. Похоже, некоторым легко забывать.
– Ну вот: женщины в романе не позволяют миру забыть. И я тоже.
И жест – возможно, слишком торжественный – в сторону книги, которая так и лежала нераскрытой на элегантной белой скатерти.
– Видимо, для вас это глубоко личное. То есть вы, видимо, знали многих пропавших без вести.
– Этот роман вырос из моего знания.
Я ожидал, что он возьмет книгу, вернется к причине нашей встречи. Однако его больше заинтересовала та боль, которая отразилась на моем лице, – больше заинтересовало то, как ее понять, как предсказать… еще одно его неотвязное стремление.
– Расскажите, – попросил он, – расскажите мне про кого-то из них. Цифры так абстрактны, а вот истории… Расскажите про свою последнюю встречу с каким-то вашим другом, который позже… про кого-то, чью могилу вы до сих пор не можете навестить.
– Что вы хотите узнать?
– Сознавали ли вы, что будет с ним. Или с ней.
– Эдгардо Энрикес. – Даже если бы я только что не вспомнил про своего друга, его имя сорвалось бы с моих губ, потому что я и правда предсказал, что с ним станет. – Один из руководителей МИРа. Париж. Начало 1976 года. Эдгардо приехал на митинг солидарности с Чили, произнес зажигательную речь, поклявшись отомстить за своего брата Мигеля. А потом, когда мы сели перекусить, я спросил: «И что теперь, Поллито?»
– Поллито? Цыпленочек?
– Он вечно бегал за Марко Антонио, старшим братом, и так мы его прозвали в детстве – и это прозвище к нему приклеилось. Поллито. И я спросил: что предпримешь дальше? А он ответил – как я и ожидал, но надеялся, что все-таки нет: «Мне надо вернуться. Там я смогу что-то изменить. Этого бы Мигель от меня ожидал». А я схватил его за руку и прошептал… скорее даже охнул: «Не надо, Эдгардо. Эдгардо, тебя убьют».
– Вы увидели, что его ждет. Увидели его будущее.
– Бесполезно, потому что, еще не договорив, я понимал – он, конечно же, меня не послушает. Спустя несколько месяцев за ним пришли в Буэнос-Айресе. Он погиб в пыточном лагере виллы Гримальди в Сантьяго, там был очевидец, его узнали по крикам. Его отец – его тоже звали Эдгардо, он был у Альенде министром образования – спросил женевскую Комиссию по правам человека при ООН: что же это за мир, где родителям сообщают, что их сына пытают, и это значит, что они могут надеяться, что он жив – что их единственная, извращенная, невыносимая надежда – это что его продолжают пытать. Но он не выжил. Тело Цыпленочка так и не нашли.
– И ваш роман – это дань ему и другим, ваша попытка дать ему те похороны, которых его и его близких лишили история и диктатура.
Я никогда не рассматривал «Вдов» именно так – но да, он был прав. Мне открылась возможность рассказать Орте о моем плане: вручить в ближайшие восемь дней экземпляры этого романа всем конгрессменам и сенаторам, а также всем начальникам избирательных штабов с просьбой наложить санкции на диктаторский режим до тех пор, пока он не предоставит сведения о нахождении desaparecidos.
– И для этого вам нужно…
– Питер и Кора Вейс обещали десять тысяч долларов в случае, если кто-то предоставит такую же сумму.
– И вы думаете, – проговорил Орта, – что это даст… какой-то результат?
– Я предвижу широкое освещение в средствах массовой информации, а дружественные законодатели полагают, что мой проход по Конгрессу будет способствовать принятию решения, осуждающего чилийские репрессии, в особенности исчезновение людей. Но не скрою: эти встречи лицом к лицу будут полезны и мне лично.
При этом признании глаза Орты загорелись. Он подался вперед:
– Потому что вы продадите много книг? На несколько часов станете знаменитостью?
Я покраснел.
– Возможно. Но на самом деле гораздо важнее то, что я намерен попросить каждого сенатора, каждого конгрессмена, каждого помощника, с которым я встречусь, настаивать на том, чтобы правительство Чили позволило мне вернуться домой. Если я подниму за границей достаточно громкую шумиху, хунта может решить, что лучше иметь меня там, где меня можно контролировать, подвергать цензуре.
– И вы вернетесь, рискуя жизнью, рискуя своими близкими.
Странно было в точности повторять слова Эдгардо, сказанные так давно в Париже:
– Мне надо вернуться домой. Там я смогу что-то изменить. – И еще я добавил то, чего Эдгардо не говорил: – Мне тошно жить в изгнании.
Орта не умолял меня этого не делать, не предостерегал, что меня убьют. Просто кивнул и дал знак Пилар Сантане. Она подошла и выложила на стол чековую книжку и золотую авторучку.
– Десять тысяч долларов, – сказал он. – Ариэлю Дорфману?
– Я не хочу прикасаться к этим деньгам, – ответил я. – Выпишите его на издательство «Пантеон Букс / Рэндом Хаус». Они доставят мне книги.
Он выписал чек и отдал мне. Я притянул к себе книгу и подписал («Другу, который помог этим словам пойти в мир, а их автору – вернуться домой»). Он прочел автограф, улыбнулся – и снова взялся за свою магическую авторучку.
– Еще десять тысяч, – сказал он, – вашему фонду помощи чилийским деятелям искусства.
Теперь, когда я познакомился с Ортой, моя обычная реакция – «народ Чили вам благодарен, чилийские деятели искусства вам благодарны, вы всегда будете в наших сердцах» – показалась немного избитой и затасканной. Так что я выбрал gracias – короткое, но прочувствованное.
– Поблагодарите тогда, когда вам разрешат вернуться в Чили. Если в тот момент вам понадобится помощь, дайте нам знать. – Почувствовав, что это предложение может меня смутить, он поспешно добавил: – Все, что позволит вам продолжать творить. Потому что… – Тут он помедлил. – Интересно: у вас не было желания написать роман об Альенде?
– Никогда, – ответил я, не колеблясь. – Эта тема мне слишком близка. Если бы я меньше его уважал… возможно. Но мое восхищение убьет свободу, возможность формировать сюжет, как он меня поведет. Это была бы ленивая книга, полная легенд, без отступлений. Романист, пишущий о реальном человеке из прошлого, должен быть готов предать этого человека, солгать ради того, чтобы поведать более глубокую истину. Я так никогда не смогу. Это было бы эксплуатацией. Писатель должен быть безжалостным.
– Безжалостным? Правда?
– Если вы не готовы пожертвовать всем ради ваших персонажей…
– Даже близкими?
– Молишься, чтобы до такого выбора дело не дошло. Но на самом деле я уже оставляю семью – тех реальных людей, которых люблю больше всего, – без внимания, пока провожу часы… даже месяцы… с книжными персонажами, которые… ну, я хочу сказать, эти вымышленные мужчины и женщины существуют только потому, что я их вызываю, и если я не буду им верен, они завянут, словно растения без воды. Такая полная отдача моим творениям дает мне право быть безжалостным, приговаривать их к смерти или гибели, провалу, или слепоте, или одиночеству – как потребует сюжет.
– А если бы вы были персонажем одного из ваших романов, вы были бы так же жестоки с самим собой?
– Я ни за что не стал бы этого делать: это было бы мучительно. Но если я когда-то и решился бы пойти на такой литературный эксперимент – то да, я был бы жесток по отношению к себе самому – безжалостен. Я был бы готов обнажить все слабости, изобрести такие слабости, которых у меня даже нет, – если бы это сделало книгу интереснее.
– Беспощадный подход, – сказал Орта. – Даже пострашнее бизнеса. Потому что там готовы приносить в жертву других, но не самих себя. А вот вы…
– Падальщики, – откликнулся я. – На авторов следует вешать табличку: «Берегись хищника». Мы преследуем добычу, реальную или вымышленную, мы высасываем кровь у попавшихся нам навстречу людей, мы…
– Как я! – рассмеялся Орта. – Вы когда-нибудь поместите меня в роман. Вы будете так же беспощадны ко мне?
– Вы под запретом, – пообещал я. – Как Альенде.
– Через сто лет кто-то вроде вас смог бы написать про Альенде?
– Наверное. Кто-то смог бы его успешно романизировать, получить доступ к подобию его мыслей и чувств – к подобию, потому что это будет не Альенде, а кто-то другой, посмертная придуманная фикция. И притом у этого автора возникнут проблемы. История Альенде насколько невероятна, что от результата, скорее всего, будет разить недостоверностью. Читатели станут возражать: нет, такого быть не могло. А когда герой настолько высокоморален, а злодеи настолько мерзки, то не остается места недосказанности и нюансам, которых требует жанр. В персонажах привлекает уязвимость, непредсказуемость. И ничего святого быть не должно.
Орта взял в руки свой экземпляр «Вдов».
– И все же в этой книге вы говорите о desaparecidos. Разве они не святы?
Я покрутил в руке вилку, положил ее обратно, задумался над таким ответом, который прекратил бы этот допрос: мне становилось все более неуютно. Кажется, он бросает мне обратно мои слова, что я паразитирую на чужой боли, ищет возможность отказаться от своего предложения мне помогать.
Я сказал:
– Наверное, поэтому мой сюжет разворачивается в Греции во время Второй мировой войны, и я придумал повествователя-голландца, который тоже будет арестован гестаповцами и пропадет без вести. Дистанцировался от бед Чили, чтобы лучше о них поведать. Вы спрашивали, удавалось ли мне предсказать будущее. Ну… такая писательская стратегия позволила мне сделать именно это.