bannerbannerbanner
Музей суицида

Ариэль Дорфман
Музей суицида

Полная версия

Преграды, встающие перед следователем в столь взрывоопасной ситуации, казались непреодолимыми – и при иных обстоятельствах я был бы рад решать такую литературную задачу. Однако в тот момент – при чудовищных нарушениях прав человека, ежедневных преступлениях против человечности – я быстро отказался от такой мысли. Тем не менее оказалось, что образ психопата, преследующего беженцев в посольстве, дремал во мне все время моего изгнания, поскольку снова возник при обдумывании литературного проекта на ближайшие годы.

Большая часть вариантов, занимавших мой кипящий мозг, не имела отношения к Чили. Пьеса, в которой Калибан прибывает из Вест-Индии в Лондон времен короля Якова с твердым намерением убить Уильяма Шекспира прежде, чем тот успеет написать «Бурю», обрекшую его на вечное рабство в колониях. Или книга, исследующая роман Брамса с Кларой Шуман в тот момент, когда ее супруг, композитор Роберт Шуман, запертый по соседству в доме умалишенных, в бреду видит, как в том же районе Германии спустя много десятилетий мужчины в мундирах со свастиками ставят опыты на пациентах, а этим видениям будущего никто не верит. Или современное прочтение истории Насикеты из «Упанишад» – паренька, которому Смерть дарит три желания. В индийских текстах это рассматривалось как философские вопросы, но я превратил их в рассмотрение трех способов эксплуатации детей в наше время.

Однако я постоянно возвращался к тем месяцам в посольстве, которое все-таки находилось в Чили, куда я собирался вернуться. Мне не хватало только образа главного героя, и, размышляя над этим, я набрел на решение: гениальный полицейский следователь, который за несколько дней до путча арестовал некую роковую женщину за незаконное ношение огнестрельного оружия – якобы для защиты революции, которая вот-вот падет… но на самом деле падет мой герой, Антонио Колома (отличное имя!), потерявшись в уловках, роскошных формах и океане глаз этой реинкарнации Кармен Бизе, исследуя каждый сантиметр ее тела ночами, полными безудержного секса. А когда военный переворот поставил под угрозу жизнь этой революционной обольстительницы, он протащил ее в посольство и не устоял перед соблазном остаться подле нее. Он бросает жену, ребенка и свое призвание и вместо того, чтобы расследовать какое-нибудь убийство на окраине Сантьяго или ловить серийного убийцу, которого выслеживал уже год, из-за ложного и, возможно, патологического увлечения, оказывается в здании, где нашли убежище представители всех угнетенных народов Латинской Америки. Пока мой следователь пытается найти виновного, другие обитатели посольства задают себе вопрос относительно собственной вины в этом фиаско: как мы могли не заметить этой катастрофы и не предотвратить ее? Насколько каждый из нас виновен в гибели такого множества людей, насколько мы виновны в том, что обещали им рай – а они оказались в аду?

Эти вопросы я задавал себе все эти годы – и теперь, с уходом Пиночета, могу наконец попытаться на них ответить – по крайней мере, в вымышленном экскурсе.

При условии, что буду лучше понимать, как посольство функционировало на официальном уровне, какие проблемы стояли перед теми, кто отвечал за нашу безопасность. И тут-то мне понадобится Феликс Кордоба Мояно – его помощь будет бесценной.

Феликс заказал мне пропуск и ждал меня в буфете.

Я словно встретился с собой прошлым. Мой отец работал в этом здании, и еще до того, как оно было официально открыто и был закончен зал Генеральной Ассамблеи, он взял меня, восьмилетнего мальчишку, посмотреть на престижный угловой офис, в котором он уже устроился, с потрясающим видом на Ист-Ривер и Южный Манхэттен и внушительным рабочим столом. Он усадил меня за него и приглушенным голосом сказал, что именно здесь он сговаривается с коллегами-единомышленниками со всего земного шара о создании альтернативной модели социального и экономического развития наций, которое тормозит модель, упрямо навязываемая им Западом. Неудивительно, что спустя четыре года его заставили сменить Нью-Йорк на менее бурные воды чилийского отделения ООН. Он стал еще одним пострадавшим от холодной войны и борьбы с «красной опасностью», выкосившими ряды левой интеллигенции, которой показалось, будто после Второй мировой войны планету ждет долгий период мира и процветания.

Я заговорил с Феликсом об этом – о том, что он попал под ту же вендетту, которая выгнала моего отца и всю нашу семью из Нью-Йорка, – и спросил, не сожалеет ли он.

– Нисколько, – ответил он. – Столкнувшись со столькими смертями, столькими убийствами, я исполнил свой долг.

– О! – подхватил я. – Спасибо, что заговорили о смерти и убийствах, потому что…

Я залез в портфель, достал два листка бумаги и вручил ему.

– Что это?

– Первые страницы моего нового романа, – сказал я. – Конечно, в самом предварительном виде. События происходят в посольстве, когда я… Но я прошу, если можно, прочесть то, что я успел написать. Повествование ведется от лица главного героя, Антонио Коломы, прежде бывшего высокопоставленным следователем чилийской полиции.

Я сделал попытку встать, чтобы он читал мои наброски, пока я поброжу по коридорам под сонными взглядами охранников в синей форме, вспоминая те времена, когда приходил сюда к отцу, понаблюдаю за лифтами, идущими к офису, которым он пользовался – и который теперь принадлежит кому-то еще. Осталась ли за углом игровая? Может, мне удастся заглянуть в кабинки переводчиков, которые меня тогда так к себе притягивали?

Феликс меня остановил:

– Нет, останьтесь, пожалуйста. Прочитайте набросок сами. Обожаю слушать, как авторы читают свои произведения.

Я начал читать вслух слова, придуманные для Антонио Коломы:

«В тот день на рассвете я ждал своей очереди помочиться: передо мной стояли двадцать шесть беженцев, когда мне сообщили, что в посольстве произошло убийство. И что потребуются мои услуги как бывшего главного инспектора, поскольку местной полиции вмешиваться запретили».

У меня дрогнул голос. Меньше часа назад мне самому не удалось помочиться в колоссальном, пустом туалете пентхауса – и вот моему герою так же не дают избавиться от лишней жидкости, хоть и по совершенно иной причине. Мне, как и ему, в Чили 1973 года приходилось стоять в очереди, чтобы воспользоваться столь же переполненным туалетом, и вот теперь, только что побывав в шикарной манхэттенской уборной Орты без единого беженца, я зачитываю эту сцену из моего романа именно тому человеку, которому приходилось обеспечивать те самые посольские удобства мылом и туалетной бумагой. Вымысел и реальность ужасно странно переплетаются и перекликаются друг с другом.

– В чем дело? – спросил Феликс. – Если вам не хочется это читать, то я…

– Ох, нет, – поспешил я ответить, – просто я еще никому это не читал. Как будто эти слова вообще не я написал.

И я вернулся к Антонио Коломе, ожидающего своей очереди на рассвете.

«У меня мочевой пузырь чуть не лопался.

Я проклял его, проклял свое позднее пробуждение, проклял тех, кто стоял в очереди передо мной, проклял стоящих за мной, которые займут мое заслуженное место в очереди, если я уйду заниматься преступлением, которое вообще-то меня не должно касаться, проклял то, что оказался в этом посольстве, в которое набилась тысяча душ (или, точнее, их вонючие, зловонные, потеющие, испуганные, непросравшиеся тела), проклял их подмышки, пах, пальцы, зараженные стопы и раздутые кишки и их совокупления – в особенности я проклял их совокупления и наслаждение, потому что мне этого доставалось так мало, проклял то, что больше не могу вытащить полицейский жетон и добиться для себя привилегий. Я проклял все, кроме той любви, которая заставила меня бросить мою наскучившую за десять лет жену и безобидного девятилетнего ребенка и после путча искать убежище здесь, чтобы сопроводить в изгнание женщину моих грез.

Но хватит проклинать. Временный поверенный посольства Аргентины пролез ко мне с просьбой осмотреть труп убитого ночью ударом ножа, а я повернулся к нему и сказал: „Помогу, если сначала найдете мне туалет“».

Я замолчал.

– Пока это все.

– А этот чиновник, – озадаченно проговорил Феликс, – это я или тот неонацист Нойманн? Я еще не бывал в романах, так что…

– Я пока не знаю, вы ли это, или Нойманн, или вообще кто-то полностью вымышленный. Это зависит от требований сюжета. Будет ли это такой, как вы – сочувствующий герою, – или кто-то ненавидящий беженцев, способный спокойно предать их, или даже замешанный в те убийства? Чем больше информации, тем легче отдать должное происходящему. Мне хочется вообразить такую ситуацию, в которой неизвестный убийца пытается нарушить ту безопасность, которую некто вроде вас обеспечил тем беженцам, отнимает спасенные вами жизни, губит ваши труды. Так что я решил, что имеет смысл обеспечить ваше участие в этой подготовке литературной операции.

И в течение следующих двух часов он доказал, что я был прав. Он вылил на меня целый поток деталей, дал список потенциальных жертв и подозреваемых, рассказал о вероятности войны двух стран из-за споров о юрисдикции, о проверке всего персонала, приходящего в посольство и выходящего из него, о том, как определяли благонадежность тех, кто искал убежище, чтобы ни один агент военных не проник на территорию, о методах, которые использовались для избежания именно такой критической ситуации, с которой моего следователя просят разобраться. Что до трупов – их будут хранить в морозильнике до того момента, когда разрешится тупиковый вопрос о том, кто должен ими распоряжаться, или в какой-то момент (в какой именно?) их передадут правомочной организации? И он поделился со мной историями, рассказанными беженцами: уругвайскими членами движения «Тупамаро», участвовавшими в операции, приведшей к гибели агента ЦРУ Дэна Митрионе в Монтевидео, гватемальцами, сопротивлявшимися вторжению, которое свергло демократическое правительство Арбенса, сальвадоркой, потерявшей двух братьев в восстании против банановых компаний, колумбийца, находившегося рядом с революционным священником Камило Торресом, когда того убили, и боливийскими коммунистами, которых обвинили в том, что они не помогли Че Геваре в критический момент, бразильцами, устроившими голодовку с требованием разрешения музыки самбы, доминиканцами, венесуэльцами и парагвайцами… В том посольстве была представлена вся Латинская Америка – разрушенные надежды и исковерканные стремления целого континента. Не говоря уже о безумных аргентинцах. Один в чилийской трущобе выдавал себя за специалиста по взрывным устройствам, надеясь произвести впечатление на юную пикантную девушку из МИРа, оказавшуюся полицейским информатором. На следующий день после путча его забрали солдаты и отправили на Национальный стадион, где он несколько часов рыдал, пытаясь убедить мучителей, что все это выдумал. «Я это из любви, – вопил он, – я просто хотел понравиться той девушке, чтобы ее трахнуть». Да, подтвердил Феликс с горящими глазами, роман будет великолепный, если его населить персонажами неудачных революций.

 

– Как и нашей, – напомнил я ему. – Еще одна неудавшаяся революция.

Он энергично покачал головой.

– Это еще надо будет посмотреть. Вам удалось победить Пиночета восстановить демократию… с ограничениями, конечно, но это – исключительное достижение. И в вашей будущей борьбе вы имеете одно преимущество.

– Преимущество?

– Альенде, – пояснил Феликс Кордоба Мояно, – у вас есть Сальвадор Альенде. Его попытались убить – и сделали еще более живым. Из-за убийства он только вырос.

И вот тут я намекнул, что некоторые чилийцы спрашивают, не покончил ли Альенде с собой, и что порой я и сам в этом не уверен. И на секунду – только на мгновение – нечто яростное и оскорбленное вспыхнуло в глазах Феликса, которые до этого были полны симпатии и воспоминаний.

– Самоубийство? – Кордоба Мояно фыркнул. – Исключено. – Он перевел дух и повторил: – Исключено. Кто может поверить подобной низости?

Его реакция – столь решительная, категоричная, презрительная – меня смутила.

Я поспешил его успокоить. Видимо, просто слухи, запущенные сторонниками Пиночета, чтобы снова нападать на Альенде сейчас, когда идут разговоры о том, чтобы устроить нашему президенту публичное чествование и похороны, которых его лишили. Однако стоило мне распрощаться с моим другом с нашей обычной теплотой и по дороге в аэропорт остаться наедине с собственными мыслями, мое смятение вернулось.

Смерть Альенде по-прежнему оставалась щекотливым вопросом, как продемонстрировало возмущение Кордобы Мояно: оно показало мне, чего ожидать, если я начну серьезное расследование. Феликс спросил, где мой pudor. Это испанское слово сложно перевести: оно включает в себя скромность, осмотрительность, стыдливость, робость. Взгляд Феликса говорил, что мне следовало бы проявить воспитанность: я нарушил некое негласное правило цивилизованного поведения, осквернил святыню, к которой нельзя прикасаться.

Не будет ли это чувство возникать всякий раз, как я стану задавать вопросы о смерти Альенде? Не сочтут ли, что я вторгаюсь в личную зону Альенде и тех, кто все эти годы предпочитал не думать о его смерти?

Я, как и другие члены Сопротивления, привык к удобным и простым ответам. Злодеи там, хорошие люди тут: ясные, хорошо освещенные тропинки через тьму, никаких неопределенностей. Действительно ли я готов броситься в ураган загадки, связанной с кончиной моего героя, готов ли к неудобным вопросам, которые придется поднимать, и еще более неудобным ответам, которые могут обнаружиться в ходе моего расследования?

В этот момент – километра за полтора до аэропорта «Ла-Гуардиа» – лимузин постепенно затормозил. Обычная пробка, такое чувство, что ты застрял непонятно где, сплошные машины впереди, сплошные машины сзади, никакого выхода. Над нами пролетел самолет – рискованно низко, словно вот-вот рухнет. Вибрация сотрясала машину и мое тело, усиливая это вязкое беспокойство. А потом я вдруг успокоился: еще несколько часов, и я полечу домой, где Анхелика будет ждать моего рассказа, а я буду ждать ее советов… И в этом затишье я вдруг понял, что «смятение» – это не то слово, каким надо описать мои чувства.

Правильным словом был страх.

5

– А тебе правда хотелось бы?

Этот вопрос Анхелика задала мне по телефону перед тем, как мне сесть на самолет обратно в Дарем, – задала, как только закончила вытягивать из меня все подробности моего визита в пентхаус Орты. «Тебе правда хотелось бы?» – спросила Анхелика, немедленно выделив главное – тот самый вопрос, которого я старался не коснуться с того момента, как Орта сделал мне свое предложение, – старался не касаться у него в туалете, в той галерее деревьев и самоубийств и во всех последующих разговорах: с ним, с Пилар, с Феликсом Кордобой Мояно… Я запихивал его в самый дальний угол в самом дальнем шкафу моего сознания – то, что не позволяло мне принять предложение столь очевидно выгодное.

Хотелось бы мне… что? Что именно я так боюсь разворошить, о чем Анхелика не хочет ясно сказать, чтобы я это сформулировал сам?

Я так и не смирился с тем, что меня не было в «Ла Монеде» в день гибели Альенде: это было особенно больно из-за того, что мне полагалось дежурить там в ночь с 10 на 11 сентября до рассвета. Как один из советников начальника штаба Альенде, я чередовал ночные дежурства в «Ла Монеде» с другими адъютантами, чтобы сообщить президенту о каких-либо серьезных военных маневрах. Так что это именно я должен был получить звонок о том, что морские пехотинцы высадились в Вальпараисо, что войска направляются к Сантьяго.

Помешало мое желание повторить прошлое. Вспоминая то время, когда отец привел меня в здание ООН в Нью-Йорке, чтобы показать кабинет, откуда он рассылал обзоры, которые должны были помочь слаборазвитым странам выкарабкаться из нищеты, мне захотелось показать Родриго место, где творят историю – именно в нашей несчастной стране, – то место, где я был готов (по крайней мере, так я утверждал) стоять насмерть, защищая наше право больше не быть бедными. Так что если бы со мной что-то случилось, если бы мой сын лишился отца в приближающиеся гибельные дни, он смог бы вспомнить причину, сказать «я там был, видел коридоры, по которым ходил Альенде, где он думал и мечтал о лучшей земле для всех».

Для визита Родриго подходил всего один день, воскресенье, 9 сентября, когда в «Ла Монеде» было мало служащих, а Анхелика, чрезмерно занятая по рабочим дням и субботам собственной революционной и профессиональной деятельностью, могла привезти мальчика ко мне, а через несколько часов – забрать.

Так что я связался с тем, кто должен был дежурить в то воскресенье, и спросил, не согласится ли он поменяться, – Клаудио Химено, приятель по семинарам по социологии входил в группу, которая анализировала имеющиеся в чилийском обществе тенденции, которые могли быть полезны для ориентировки политики правительства, с готовностью согласился. Его жена, Чабела, тоже наш друг, ожидала второго ребенка, так что он обрадовался возможности провести воскресенье с ней и их двухлетним Кристобалем: уложить его спать, почитать сказку.

Вот от таких случайностей зависят жизнь и смерть.

Два отца и два сына, две различные судьбы. Клаудио предстояло сражаться в «Ла Монеде», а на следующий день он был казнен и все еще считался одним из desaparecidos, и Кристобаль будет расти, почти не зная своего отца, а я здесь тридцать лет спустя и его вспоминаю, а у моего Родриго две прелестные дочки, и мы вместе гуляем по утрам, и пишем сценарии, и смеемся, и обедаем, и обмениваемся книгами, советами и сплетнями. И все это потому, что в тот день 9 сентября я показал Родриго свой кабинет и провел бессонную ночь в президентском дворце и весь следующий день там же.

Так что я был совершенно вымотан вечером 10 сентября, когда наконец явился в дом моих родителей, где мы временно жили после того, как в своем доме на улице Ватикано получили письма с угрозами смерти. И на следующее утро я не проснулся как обычно, рано, и не поспешил в «Ла Монеду», потому что на 10:30 назначил встречу в другом районе города с Аугусто Оливаресом, директором Национального телевидения. Возможно, он согласился встретиться со мной, несмотря на свою занятость, потому что был Анхелике как дядя, был близким другом ее покойного отца. Или, может быть, он, неизменно приветливый, заинтересовался моим проектом – серией мультфильмов, придуманной мной для решения актуальной проблемы, которую создали для нашего сельского хозяйства правые дальнобойщики, финансируемые ЦРУ: они блокировали основные шоссе Чили, мешая доставке удобрений на фермы, обеспечивавшие нас продуктами. Задним числом мне кажется безумием тревога о том, что станет с урожаем через два месяца в стране, которой грозит военный переворот, однако вера в то, что за сегодняшним днем есть будущее, помогала нам утверждаться в мысли, что эту битву мы выиграем. Когда Оливарес предложил для нашей встречи утро 11 сентября, он не мог предвидеть, что его вызовут в «Ла Монеду», чтобы быть рядом со своим дорогим другом Сальвадором во время этого кризиса, и уж тем более что он покончит с собой еще до начала бомбежки.

У меня не было возможности поблагодарить Аугусто за то, что он нечаянно спас мне жизнь в тот день, который станет для него последним. Это вмешательство стало еще одной случайностью, частью цепочки событий, мне неподвластных, как и обмен сменами с Клаудио и то, что меня вычеркнули – без моего ведома и желания – из списка тех, кого следовало вызвать в то утро. Но когда я смог действовать – когда с трудом проснулся и услышал по радио заявление хунты, когда стало понятно, что вооруженные силы выступили против правительства, когда я выслушал вместе с Анхеликой и моими родителями, которых трясло рядом со мной, последние слова Альенде, я уговорил жену отвезти меня к «Ла Монеде».

Мощная баррикада с вооруженными полицейскими перекрыла нам дорогу у Пласа Италиа – культовой площади на краю центральной части города, где сходилось много улиц. Я вышел из машины, предъявил сержанту свое удостоверение и сказал, что мне необходимо попасть в «Ла Монеду». Он помолчал, дав мне послушать выстрелы, которыми обменивались войска и сторонники правительства по всем десяти кварталам и которые мне предстояло миновать на пути к цели.

– На ваш страх и риск, – сказал он после долгой паузы.

Оглянувшись на Анхелику, которая решила подождать в машине, я решил не расставаться с жизнью и вместо того, чтобы присоединиться к тем, кому предстояло в тот день умереть вместе с Альенде, или оказаться в плену, подвергнуться пыткам и исчезнуть, как Клаудио Химено, я вернулся в машину к жене – и мы уехали.

В реальности мы покинули ту площадь, но она навсегда осталась в моих мыслях как место, где меня ждало испытание, которое я не прошел – проверка моей столь часто провозглашаемой готовности сражаться за революцию до последнего вздоха. Голос Альенде, сказавшего мне и многим другим, что нам не следует бесполезно жертвовать жизнью, не смог заглушить тот другой голос, внутренний голос, укорявший меня – там, на Пласа Италиа, и во все последующие годы: «Тебе следовало там быть, тебе следовало там быть».

Заглушить этот укоризненный внутренний голос было особенно трудно из-за странной и неловкой ситуации: в следующие месяцы меня слишком часто приветствовали как воина, пережившего огонь «Ла Монеды», преданного правому делу до самого конца. Такое же почтение выразил Орта в нашу первую встречу в Вашингтоне и, повторно, в Нью-Йорке. Чем настойчивее я отрицал подобное бесстрашие – когда о нем впервые упомянули другие беженцы, пока я пробирался в Буэнос-Айрес в декабре 1973 года, – тем больше мои почитатели превозносили мою скромность, усиливая то разочарование, которое я уже испытывал, зная, что я просто один из тех многих, кто решил в тот день не умирать благородно.

Только когда я оказался в Гаване в середине февраля 1974 года (билеты для меня, Анхелики и Родриго оплатили кубинцы), я, к собственному изумлению, узнал, что легенду о моем героизме в «Ла Монеде» создала Тати, любимая дочь Чичо.

Когда мы встретились в отеле «Гавана Либре», она не сразу об этом сказала. Сначала мы какое-то время вспоминали свои студенческие деньки, причем она нервно прикуривала одну крепкую кубинскую сигарету от другой. Мы никогда не были близки: я больше дружил с ее сестрой Изабель, которая изучала социологию, но наши пути часто пересекались, потому что хоть она и училась на медицинском, центром круга ее общения был факультет гуманитарных наук, где я собирался получить диплом в области литературы. Ренато Хулио, которому вскоре предстояло стать ее первым мужем, входил в число моих воинственных приятелей, с которыми мы в университетском парке обсуждали Сартра, Фанон и Че. Когда мы перевели свои теории в практику и отправились на волонтерские работы с неимущими, Ренато неизменно приглашал Тати присоединиться к нашей группе, в особенности потому, что она могла оказывать медицинскую помощь нуждающимся. Одним из наших проектов стала игровая площадка, которую мы в течение нескольких недель сооружали на проспекте Ирарразаваль, и я сообщил Тати, что площадка по-прежнему там, как знак того, что военным не удалось полностью уничтожить все, что мы сделали: она будет дожидаться нашего возвращения. Тень грусти, пробежавшая по ее лицу, показала, насколько трудно ей день за днем демонстрировать стойкость. Моя попытка поднять ей дух одним крошечным участком надежды, устоявшим против натиска, оказала обратное действие, проломив ее защиту и напомнив обо всем том, что не будет ее дожидаться по возвращении, обо всем, что потеряно и чего не воскресить.

 

Я попытался отвлечь ее чем-то менее политизированным, более невинным. Разве не странно, что до университета мы с ней ни разу не встречались? Она ведь посещала частные женские школы «Ла Майсонетте», а потом «Дуналистер», которые обеспечивали множество аппетитных подружек ненасытным парням из «Грейндж». Может, мы ходили на одни и те же танцульки и спортивные игры?

– О, я бы вспомнила, – сказала Тати. – Отец говаривал, что у меня самая хорошая память из всех Альенде, а уж у него-то была просто исключительная, так что… Я могла бы прямо сейчас перечислить тебе все наши встречи, Ариэль, правда могла бы. Но мне хотелось спросить тебя только об одной – той, о которой я постоянно думаю. О том последнем дне в «Ла Монеде».

И тут она начала забрасывать меня вопросами – хотела узнать, как и где я укрылся после бомбардировки, когда в последний раз видел ее отца. Она помнила, что я оставался во дворце, когда она оттуда уходила: она меня заметила рядом с президентом. Могу ли я что-то добавить к той версии, которую они с Фиделем представляют миру?

Мое привычное утверждение о том, что я в тот день не добрался до «Ла Монеды», было встречено привычными похвалами моей скромности, которые я слышал раздражающе регулярно. Она видела меня там, с пистолетом-пулеметом в руках, готового стоять насмерть. Она с жаром повторяла, что в последний раз видела меня рядом с Альенде – точно так, как я часто себе это рисовал в мыслях… точно так, как не случилось. Именно такой конец я для себя планировал, таким стойким хотел бы остаться в памяти людей – такую революционную фигуру я из себя создал в месяцы, предшествовавшие путчу: Ариэль, о котором будет скорбеть народ, мое лицо на плакате с desaparecidos… А Анхелика будет требовать справедливости. Было ужасно неловко разубеждать Тати, внушать ей, что я не отношусь к Клаудио Химено этого мира – тем более трудно, что, как я подозревал, эта ее ошибка (а чем еще это могло быть, кого она на самом деле видела, с кем меня спутала?) еще раз спасла мне жизнь.

Потому что если бы она по ошибке не поместила меня рядом со своим отцом, готового пустить в дело оружие, которым я так и не научился пользоваться, то я, скорее всего, стал бы еще одной жертвой отрядов смерти, рыскавших по улицам Буэнос-Айреса. Они пришли за мной в квартиру моей бабушки с оружием на изготовку, требуя, чтобы она выдала мое местопребывание. Вот только благодаря щедрости кубинцев я вылетел из гнезда тремя днями раньше. Теперь мне стало понятно, почему Куба приложила столько усилий, чтобы вывезти меня и моих близких из опасного Буэнос-Айреса. Тати сказала, что в тот день я был в числе сражавшихся: меня вознаградили за героическое сопротивление в «Ла Монеде».

Семейство Альенде опять оказало благое влияние на мою жизнь.

И, конечно, запущенный ею слух продолжал распространяться: я то и дело встречался с вызванным ею призраком самого себя, – встречался с этим призраком в нескончаемых переездах моего изгнания. Этот ее мираж даже помогал мне открывать некоторые двери, облекал меня некой аурой, заставлял разнообразных спонсоров движения солидарности относиться ко мне особо уважительно. Я ни разу не давал никому повода думать, что эта версия моего героизма соответствует действительности, но и не мог всем и каждому пересказывать всю ту запутанную и болезненную для меня историю – с Клаудио Химено, Аугусто Оливаресом и полицейской баррикадой. Разумнее было похоронить эту историю вместе с историей Тати, унести этот тайный груз в будущее и надеяться, что мне никогда не придется на самом деле снова столкнуться с тем решающим мгновением на Пласа Италиа.

Я оправдывал свое нежелание снова возвращаться к тому испытанию, заявляя – и совершенно справедливо! – что все мои силы должны быть направлены на изгнание Пиночета, так что всегда было завтра… завтра будет время… завтра я смогу со всем этим разобраться… Или, может, пройдет время – и мне вообще не понадобится с этим разбираться.

Однако Джозеф Орта, сам того не зная, толкал меня к тому, чтобы я прекратил эти бесконечные отсрочки. Моя поездка в «Ла Монеду» тогда, 11 сентября, была прервана – и он предложил мне шанс ее завершить, по крайней мере в моем воображении, вернуться на место преступления, не только к гибели Альенде и гибели наших надежд на демократическую страну, но и к моему собственному преступлению, если его можно так назвать, к моему согрешению: я не перепрыгнул через ту баррикаду и не продолжил путь к президентскому дворцу, который я добровольно назначил тем местом, где хочу оказаться в случае путча… я согрешил, не умерев.

И Анхелика призывала меня к осторожности. Возможно, Орта своей просьбой разобраться с последним поступком Альенде на этой Земле толкает меня к тому, чтобы я всмотрелся в зеркало моего поведения тогда, 11 сентября. Хочу ли я спуститься в глубину самого себя, не дожидаясь того момента, когда смогу сделать это на своих условиях и в своем темпе? Потому что разве есть гарантии, что результат моих расследований мне понравится, а не разрушит все наши продуманные планы?

Мне требовалось время. Требовалось убедиться, что мое решение не будет поспешным… требовалось, чтобы жена помогла мне в этом разобраться.

Однако вылет задержался из-за тумана в «Ла-Гуардиа», а потом – тумана в Дареме, так что, когда я прокрался в наш дом на Глория-стрит, Анхелика уже спала – и я был рад, что дальнейшее самокопание откладывается до завтра, а сейчас можно просто рухнуть в постель и получить благословенное забытье сна.

Мне приснился абсурд: суд, на котором мой друг Пепе Залакет выступает обвинителем Франца Штангля, вырубившего лес, где свидетелями проходят одно дерево за другим – как те, которыми я любовался в саду у Орты.

Я проснулся, когда сквозь жалюзи нашей спальни начал просачиваться рассвет.

Аромат кофе поманил меня вниз, где Анхелика готовила Хоакину завтрак и ланч-бокс. Когда он отправился в школу, мы смогли откровенно поговорить.

– Послушай, я не собираюсь даже обсуждать, хорошо ли это для тебя или для нас, – начала Анхелика. – Не собираюсь, пока не встречусь с этим Ортой.

– Ты же терпеть не можешь летать. Ты действительно готова лететь в Нью-Йорк, чтобы…

– Нет, это пусть он приезжает сюда, в Дарем. Я хочу его проверить.

– Не доверяешь моему мнению?

– A ti siempre te meten el dedo en la boca, – заявила она. – Тебя любой одурачит, милый. Ты – легкая добыча, la presa más fácil.

– А он – нет. Думаешь, ты так легко поймешь, можно ли ему доверять?

– Вопрос не в доверии, Ариэль. Лучше вообще никогда никому не доверять, меньше разочарований. Нет, я хочу понять, кто он такой, что им движет.

– За одну встречу, за считаные часы добраться до самого его дна?

– Большинство людей бездонные, никогда нельзя полностью их узнать. Но я хочу задать ему кое-какие вопросы.

– Например?

– Например, как он сделал свое состояние, не думает ли он, что это расследование может подвергнуть нас опасности, его скрытые цели (они наверняка есть) – такие вот вещи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru