В глазах у Орты зажегся интерес:
– Предсказать будущее?
– Пока я писал «Вдов», не было обнаружено ни одного тела desaparecido. Через две недели после того, как книга вышла на испанском, первые трупы нашлись в заброшенной шахте в Лонкене. В романе я сделал ставку на то, что тела не получится вечно скрывать – и история подтвердила мою правоту.
– Значит, никакого романа про Альенде.
Орта явно был человеком упорным.
– С Альенде не будет никакой напряженности, никакой тайны, – настаивал я. – Мы знаем, чем закончилась его история, знаем, что военные его убили. Он завершен, его не лишили его места в истории. Осталось только за него отомстить, судить его убийц.
– Верно, – уступил Орта, – не имеет никакого смысла писать роман об Альенде. Он мог бы даже повредить тому делу, в которое он верил. Писателям нужно играть со своим материалом, а это настолько серьезно, что… И поскольку вы – участник этой истории, вы не смогли бы остаться в стороне, вам пришлось бы выставить себя напоказ, а это рискованно. Делать список со своей жизни, искажать ее до неузнаваемости. А если ее узнавать, то… не всегда стоит возвращаться к тому, что в прошлом было не так. – Он вздохнул. – Долбаные воспоминания!
Пилар застыла где-то рядом – возможно, слишком близко. Слышала ли она его последнюю фразу? Он посмотрел на нее – кажется, с раскаянием, еще раз вздохнул и встал.
– Извините, что так быстро ухожу. Ты все сделаешь, Пилар?
Она достала кредитку, доброжелательно мне кивнула и ушла из зала. Орта не ушел за ней: протянул над столом руку для рукопожатия и на несколько секунд задержал мою руку.
– Прошу вас остаться. Получите удовольствие от бранча, шампанского и любых других блюд из меню. Может, взять их с собой для родных? – Тут он наконец убрал руку. – Я редко выхожу из своей квартиры на Манхэттене, но, когда это случается, меня, увы, ждут встречи. Дела. Скучно, но необходимо. Иначе я не мог бы помогать вам или кому-то еще. Но поверьте: я предпочел бы часами общаться с кем-то вроде вас, кто тесно сотрудничал с Сальвадором Альенде…
Я тоже встал. Опасаясь, что он снова вернется к мысли о романе про Альенде, я решил нанести встречный удар – сделать так, чтобы опрашиваемым оказался не я, а он.
– Рад, что вы снова заговорили об Альенде. Понимаю, что вы спешите, но вы упоминали, что он дважды спас вам жизнь. И мне интересно, когда это случилось во второй раз?
Он покачал головой:
– Это было бы слишком долго. Но обещаю рассказать при нашей следующей встрече. В другой раз. Возможно, в победившей Чили?
И он ушел.
Ушел – и мне подумалось, что он на самом деле тут толком и не присутствовал, словно он не мог быть созданием из плоти и крови, словно здесь был призрак, сотворенный моей фантазией, – слишком хорошо отвечавший моим потребностям, чтобы существовать в реальности.
У меня были все основания думать о нем в течение следующих восьми дней, когда я ходил по зданию Конгресса, встречался с законодателями, подписывал мой роман – и еще больше оснований помнить о нем, когда спустя четыре месяца сестра Анхелики позвонила из Сантьяго и сказала, что я оказался в списке граждан, которым можно вернуться в страну. Вспоминал о нем, потому что он за мной следил – каким-то образом узнал, что мое имя стоит среди тех изгнанников, кому разрешено вернуться. А может, это Пилар Сантана не выпускала меня из поля зрения – по его указанию или по собственной инициативе. Как бы то ни было, именно она позвонила мне через несколько дней после радостного звонка моей свояченицы, когда мы строили поспешные планы полета в Сантьяго, стремясь оказаться там в десятую годовщину переворота. Пилар от лица Орты предложила оплатить авиабилеты для всех четверых – для меня, Анхелики и двух наших мальчиков: этот щедрый жест решил бы наши финансовые проблемы, но я не стал нарушать свой принцип не брать денег для себя и отказался.
– Я передам мистеру Орте, – сказала Пилар. – Он огорчится, но не удивится. Он попросил меня передать вам, что по-прежнему рассчитывает снова встретиться с вами – возможно, в победившей Чили.
Хотя до такой встречи прошло семь лет и состоялась она в Нью-Йорке, а не в Чили, я вспомнил эти слова, услышанные сначала от него, а потом от нее, когда народ моей страны действительно одержал победу, когда мы победили страх и Пиночета в плебисците, в котором наш диктатор не рассчитывал проиграть, но который тем не менее открыл путь к постепенному восстановлению демократии. Столько лет страданий – и вот наконец поздно вечером 5 октября 1988 года я оказался на улице Сантьяго, заполненной мужчинами, женщинами и детьми, которые отвоевали свою землю у оккупантов и узурпаторов.
И в вихре этой безумной радости я не вспомнил бы ни слова Орты, ни их повтор Пилар, если бы в тот момент, когда я плясал со своими соотечественниками, когда мы пели «Оду к радости» Бетховена, радости этого дня и того будущего дня, когда все люди станут братьями, я не увидел мельком – как мне показалось, увидел мельком или даже меньше, чем мельком, кого-то похожего на Орту на краю кипящей толпы. Искра в прозрачных, ввалившихся синих глазах за стеклами массивных очков, рыжая шевелюра, высокий, как у Орты, рост – кто-то, зачарованный видом людей, победивших преследование и смерть и осмелившихся думать о своем освобождении… Эта сцена повторяла ту, что он видел на улицах Сантьяго за восемнадцать лет до этого, когда Чичо стал президентом. То лицо – если это было оно, а не галлюцинация или непонятно откуда взявшийся двойник – быстро исчезло. Если это был он, то либо он меня не узнал, либо сделал вид, что не узнал, но в любом случае эта фигура – просто промелькнувшее пятно на краю толпы – была упрямо одинокой и желала оставаться таковой, определенно не хотела присоединиться к карнавалу, словно ощущая (хотя сейчас я просто приписываю тому человеку, кто бы он ни был, то, что позже узнал про Орту), что не заслужил, по крайней мере пока, права участвовать в этом празднестве… прячась, постоянно прячась.
Если бы это был он – и если бы он подошел ко мне, я бы громко объявил: вот человек, который был на нашей стороне в самые отчаянные минуты, олицетворение того, как нас поддерживали из-за границы и давали прибежище в бурю. Я приветствовал бы его как брата («День, когда все люди станут братьями» – мы пели эту песню, Сuando todos son hermanos), как нашего благодетеля, моего благодетеля – одного из тех верных, кто ни разу не усомнился в том, что мы победим в битве за память, в битве, которую начал вести и в которой начал побеждать Альенде, когда предпочел умереть в «Ла Монеде», но не сдаться. Да – именно так бы я сделал, если бы тот человек, который мог оказаться Ортой, ко мне подошел.
Однако та призрачная фигура исчезла, а меня унес поток празднующих: я слишком рвался приветствовать новую зарю, ради которой мы столько потрудились, был переполнен решимости помнить тех, кто был убит или стал инвалидом во время нашего долгого пути к свободе, чтобы долго задержаться мыслями на Орте, на годах скитаний или на том, как часто мне приходилось унижаться, охотясь за помощью, которая сделала этот вечер возможным.
Во время нашего разговора в его манхэттенских апартаментах спустя полтора года я не стал упоминать о том мимолетном взгляде, не говорил о нем и в следующие месяцы, в наши столь важные встречи, сначала в Чили, а потом, в конце, в Лондоне, так что не могу сказать, действительно ли он приезжал в Сантьяго в октябре 1988 года, или это была иллюзия, сбой в синапсах мозга. Выяснить личность того теневого человека можно было, только последовав за ним, когда он растворился в толпе, выследить его с такой же неуклонностью, какую он продемонстрировал в отношении меня. Если бы я это сделал, если бы схватил его за руку – как он схватил меня в отеле «Хей-Адамс», – за руку, которая без колебаний была протянута в ответ на наши нужды… мои нужды… если бы утащил его к друзьям, сорвавшим голоса, торжествуя победу, которую Орта, как и Альенде, предсказывал… если бы вовлек его в наши общие объятия, это было бы данью справедливости, возможностью прямо тогда продемонстрировать ему мою благодарность. И если бы я так сделал, все было бы иначе тогда, когда восемнадцать месяцев спустя меня вызвали в Нью-Йорк на встречу с ним.
Находясь в изгнании, ты накапливаешь долги – и труднее всего платить по долгам благодарности: они тебя преследуют, эти мысли о том, как сказать спасибо тем, кто приходил тебе на помощь в трудные минуты, как выразить свои чувства врачу, который осмотрел твоего больного ребенка бесплатно, профессору, который подписал бумаги, свидетельствующие об учебных занятиях, которые назначались только для того, чтобы тебе продлили визу, – всем, кто позволял пользоваться своими квартирами, оплачивал гостиничные номера и трапезы тебе и твоей семье, таскал твои скудные пожитки вверх и вниз по лестницам, находил тебе работу, когда все было совсем плохо… Как продемонстрировать свою благодарность?
Поэтому я надеялся, что Орта окажется в числе тех иностранцев, кого пригласили отпраздновать наше возвращение к демократии, когда 11 марта 1990 года Пиночет должен был передать бразды власти нашему новому президенту Патрисио Эйлвину. Он был избран с убедительным преимуществом в конце 1989 года, и я снова там присутствовал: снова праздничное шествие, танцы на улицах – но на краю толпы не видно было Орты. Именно его отсутствие побудило меня отправиться в уже не действующее Переходное управление, где шли лихорадочные приготовления к инаугурации. До нее оставалось меньше месяца, а предстояло разобраться еще с очень многими вещами, и новое правительство ожидала масса проблем.
Наше семейство прилетело в Сантьяго благодаря помощи моих родителей, чтобы проголосовать за Эйлвина, а также оценить возможность вернуться насовсем когда-нибудь в середине 90-х. Это будет непросто. Мое место временного преподавателя в университете Дьюка приносило гроши, а мои книги не отбивали даже скромные авансы. Конечно, я не стал говорить об этом тогда, в Переходном управлении, тем людям, мимо которых поспешно проходил. Конечно, я мог быть с ними откровенным – они все были моими товарищами по Сопротивлению. Сколько смертей и исчезновений мы оплакали, сколькими неудачами, бедами и поддержкой делились – как в изгнании, так и в Чили… демонстрации, страхи, мечты о переменах к лучшему! Очень скоро люди из этого временного кабинета, которые сейчас продумывают процедуры инаугурации Эйлвина, займут крупные посты в его администрации, будут лавировать в бурных, опасных водах новой страны, которую необходимо защищать, пока старая будет продолжать саботировать демократию из своих бесчисленных властных анклавов.
Я обнялся с ними, спросил про детей, получил представление о том, в каких министерствах они будут работать, дал понять, что не имею ни малейшего интереса к возможным предложениям работы, а перед тем, как попрощаться, отдал список тех, кто из-за границы вносил наибольший вклад в нашу победу. Я подчеркнул роль Орты. Если учесть его склонность к скромности и анонимности, он, скорее всего, оказался вне их поля зрения.
Там он и остался. Никто его не пригласил.
Как будто я сам был в том положении, чтобы поскандалить из-за этого.
Меня тоже забыли пригласить.
Проходили дни, превращаясь в недели, настал и закончился январь, февраль перевалил за половину – а из Сантьяго так и не было ни словечка. Я был слишком гордым, чтобы спросить, не затерялось ли приглашение на 11 марта. Или меня вычеркнули, когда пришло время сокращать список? Разве Энрике Корреа, ныне правая рука Эйлвина и переговорщик процесса передачи власти, не хвалил мою работу и мою поэзию? Я боролся с диктатурой не ради того, чтобы меня превозносили, селили в шикарном отеле, оплатив все расходы. Но меня задевало то, что я не буду присутствовать при том волшебном моменте, когда Пиночет будет вынужден уйти.
Я старался не хандрить, сосредоточиться на утренних занятиях в университете Дьюка и вечерней работе над дерзким романом – он назывался «Убийства в посольстве», – который будет полон отступлений и той критики левых, которую я не позволял себе публично высказывать в годы диктатуры, чтобы не давать оружия в руки нашим врагам. Вот только мне не удавалось написать ни слова. Стоило мне сесть за работу над придуманным мной персонажем – детективом, который пытается понять, кто убивает находящих убежище в посольстве, где он и сам укрылся после путча в Чили, – как меня охватывала печаль: сколько мы потеряли после переворота, так много плохих воспоминаний.
Не только те первые десять лет изгнания и отчаяния, которые пережили столь многие, каждый по-своему, но и то, что выпало на долю нашей семьи после 1983 года, когда мы стали перемещаться между нашей родиной и Соединенными Штатами, чтобы я мог худо-бедно находить средства, которые бы позволили нам вернуться. То, что теперь я чувствовал себя забытым и брошенным моими прежними товарищами, оставляло место только для травм: Анхелика во время одной из демонстраций получила такую порцию слезоточивого газа, что ее горло так и не восстановилось, во время митинга протеста в Сантьяго солдаты били меня по ногам и спине, и еще было то роковое утро, когда по возвращении в Чили в 1987 году меня с малышом Хоакином арестовали прямо в аэропорту и выдворили в тот же день в наказание за мою заграничную кампанию против диктатуры. Именно то мучительное заключение и его травмирующее воздействие на нашего младшего сына сказалось на наших планах и заставило отложить неизбежное возвращение в Чили до тех времен, пока Пиночет не уйдет из власти, чтобы мы смогли планировать будущее, не боясь репрессий. Это решение имело свои последствия: если бы я жил в Сантьяго, а не досадовал вдали из-за приглашений и неблагодарности, я легко смог бы попасть на инаугурационные церемонии – возможно, даже получил бы место в Переходном управлении, где это я решал бы, кто будет приглашен, и добился бы для Орты почетного места. Вместо этого – вот он я, отравленный паранойей, прикидывающий, нет ли у меня тайного врага, который на меня обижен или мне завидует – настолько влиятельного, чтобы отомстить мне, вычеркнув мое имя из всех списков, либо тайком, либо даже открыто, затаившись в трясинах переходного периода ради возмездия. Но нет – такого не может быть. Неужели я и правда решил, что кто-то преследует меня с безумным упорством маньяка, которого мне никак не удается создать для моего будущего романа? Истина, скорее всего, была гораздо более обидной: приглашения нет из-за моей незначительности.
Мне неприятны были эти непристойные мысли, эта… как иначе это назовешь?.. горечь, отрава, просачивающаяся в меня с каждой минутой, в которую телефон не звонит, телеграмму не приносят, письмо не приходит, и вынуждающая меня придумывать причины подобных оскорблений и обид. Может, меня отодвинули в сторону потому, что я больше не состою ни в одной из политических партий, входящих в коалицию, которой предстоит прийти к власти в стране? Или потому, что я говорил всем, кто меня спрашивал (и многим, кто не спрашивал), что не стремлюсь получить должность в новой администрации: я даже сказал некому журналисту, который спрашивал у бывших изгнанников об их планах, что я – вольная птица и за годы эмиграции привык жить без поддержки какого бы то ни было учреждения? Лучше я сохраню независимость: в переходный период нужны будут лояльные критики, готовые высказать свое мнение. И еще я добавил, что меня осторожно спрашивали относительно высокой должности – заместителя министра образования, и я ответил отказом: я не чиновник, и отныне моим основным политическим вкладом будет то, что я пишу. А я уже работаю над детективным романом, действие которого происходит сразу после путча, и я соберу материалы и закончу его сразу по возвращении без помощи власть имущих. Действительно, это прозвучало чуть заносчиво, так что я мог отдавить кому-то мозоли и высокомерно отвесить оплеуху. И все же – разве существовал законный повод сделать вид, будто меня не существует, забыть все, что я сделал? Как можно быть настолько неблагодарными, настолько беспринципными, настолько жестокими и мелочными?
Наконец вмешалась Анхелика.
– Ты все равно должен лететь.
– У нас нет денег. Нужно откладывать каждый доллар, чтобы…
– Чепуха. Отговорка. Мы придумаем, как найти деньги. Но ты не хочешь лететь сам не поэтому. – И безжалостно: – Ты боишься, что твое отсутствие в том чертовом списке говорит о том, кто ты, каким тебя видят другие. Общественное мнение и все это дерьмо. Тебе грустно, потому что ты думаешь, что тобой пренебрегли и тебя унизили важные люди – те, кто придает статус и решает, кто заслуживает их благосклонность. Насрать на них. Как будто тебе важно, что ты не сидишь в первых рядах вместе со знаменитостями и большими шишками. Поезжай, присоединись к Родриго, празднуй на улицах со своим собственным сыном, с миллионами тех, кто и не ждал признания, – с настоящими героями и героинями, которым ты отдавал должное в своих книгах, в своей политической деятельности. Разве ты не утверждал, что хочешь избавиться от своих привилегий, разделить судьбу с народом, el pueblo, стать одним из простых людей? Поезжай. Тебе это будет полезно, познавательно.
Логика была безупречной – и все же я не мог заставить себя последовать ее совету. Не просто потому, что мне трудно было признать, что я отнюдь не тот герой Сопротивления, каким всегда себя считал, что не принадлежу к той чилийской элите, которая что-то решает: меня мучило нечто более глубокое и давнее.
Мне всегда трудно было оставаться отверженным.
Какой бы врожденный дефект моей личности ни объяснял эту предрасположенность, ее несомненно усилило и укрепило то лишение корней, которое постоянно отравляло мою жизнь. Как мои бабушки и дедушки, евреи-иммигранты, бежавшие из Европы с ее погромами и дискриминацией, как мои родители, бежавшие от фашизма, надвигавшегося на Буэнос-Айрес, который не был их местом рождения, я менял страны и устраивался в новых, пока Чили, Альенде и революция не спасли меня от бездомности. Целый народ возвращался из своего внутреннего изгнания, из бесправия, которые делали их чужими в их собственной стране: рабочие, крестьяне и интеллигенты создавали этот народ – и я был уверен, что если присоединюсь к ним в движении к общему будущему, то проклятие миграции и изгнания, преследовавшее меня и моих предков, окончательно исчезнет. Иллюзия того, что я нашел на этой земле свой дом, исчезла со смертью Альенде и чилийской демократии, однако борьба за возвращение этой демократии снова позволила мне найти свое место в этой громадной коммуне сражающихся. С уверенностью, что, когда я вернусь, горы и люди будут обольстительно меня ждать, готовые возобновить нашу любовную связь. Эти семнадцать лет я боролся не только за освобождение моей страны, но и за то, чтобы самому освободиться от скитаний. То, что меня отвергли и забыли, поставило под вопрос возможность вернуть ту землю обетованную.
Сердце мое было разбито.
Это сердце немного залечил – по крайней мере, на какое-то время – звонок из Сантьяго за десять дней до смены караула.
Звонила Мария Элена Дувочелле, чилийская актриса: она радостно сообщила мне, что «Федерал Экспресс» завтра доставит мне официальное приглашение от Патрисио Эйлвина с деталями перелета в Сантьяго 9 марта и бронью отеля на пять дней, а также пропусками на все основные мероприятия и званые обеды. По ее словам, она пришла в ужас, узнав, что меня не оказалось среди приглашенных из-за границы на transmissión del mando, и громко возмущалась, возглавила бурные протесты, напомнила членам команды перехода, что я не только неустанно работал над восстановлением демократии, но и спасал людям жизнь, в том числе и ей самой, убедив Кристофера Рива посетить Чили в тот момент, когда людям театра угрожала смертью военизированная команда правого крыла. Прилетев в Чили в сопровождении бесстрашной Анхелики, игравший Супермена актер сделал то, чего обычно добивался его киноэкранный герой: победил терроризм. «Так что ты едешь на инаугурацию, Ариэль», – сказала Мария Элена.
Эта новость привела меня в такой восторг, что я забыл спросить, был ли в списке гостей некий Джозеф Орта – или, возможно, Рональд Карлсон.
Я часто вспоминал его в те безумные, великолепные, отрезвляющие дни, которые провел в Сантьяго. Я гадал (возможно, из-за того призрачного видения в ночь после плебисцита), не возникнет ли он, как тогда, мимолетно на краю постоянного вихря людей, который окружал меня, окружал всех. Я высматривал его силуэт, или тень, или сияющие синие глаза среди толп, через которые пробирался, в сценах, которые я наблюдал, – даже осведомился в пяти или шести лучших отелях, не зарегистрирован ли он у них. Хотя он не желал, чтобы о его благотворительности объявляли, и еще меньше, чтобы его чествовали, как он мог – человек без пристанища, без родины – не захотеть участвовать в этом триумфе, доказывающем, что его герой Чичо победил Пиночета?
Мне хотелось бы, чтобы он смотрел, как Пиночета, едущего в открытом автомобиле на передачу власти, забрасывают гнилыми помидорами и яйцами с криками «Убийца! Asesino!». Мне хотелось бы, чтобы он присутствовал на Национальном стадионе в момент его экзорцизма, когда семьдесят тысяч граждан плакали, вспоминая тех, кого пытали и убили на этом самом месте после путча, горевал с нами, когда женщина танцевала одна, cueca sola, танец пропавших без вести, desaparecidos: танцевала со своей тенью и пропавшим любимым, которому не восстать из мертвых, как и множеству других пропавших бойцов, но которого хотя бы так можно вернуть из невидимости, в которую их вверг Пиночет. Мне хотелось бы, чтобы он понял: точно так же, как мы вернули себе, присвоили это место ужаса и бесконечной боли, так в следующие годы нам снова и снова придется освобождать те зоны, в которые вторглась диктатура, одну за другой. Мне хотелось бы, чтобы он понял, насколько трудно это будет, хотелось бы вместе с ним обходить министров и членов Конгресса ради отчета, который я готовил для журнала «Лос-Анджелес мэгэзин». И чтобы он понял, что нам понадобится помощь в наших попытках устранить тот ущерб, который нанесли нашей стране, – увидел, как сложно восстанавливать демократию, когда бывший диктатор остается главнокомандующим армией, когда разбогатевшие благодаря его неолиберальной политике остаются собственниками экономики, когда средства массовой информации, суды и часть Конгресса остаются под контролем нераскаявшихся фашистов. Однако в итоге главным было то, чтобы он разделил любовь – присутствовал при том, как мой дорогой друг, Куэно Аумада, появился у меня в отеле поздно вечером в день моего приезда с шумной группой друзей, чтобы пировать со мной, и настоял, чтобы поднялись на гору Санта-Люсиа, чтобы выпить за город, который снова стал нашим, и поклясться Луне, что никогда не дадим снова его замарать. Потому что тогда Орта понял бы: мы победили потому, что наша любовь была яростнее, чем ненависть Пиночета.
Вот только Орты, конечно, там не было.
Именно поэтому, когда в конце апреля 1990 года в нашем доме в Дареме, в Северной Каролине, зазвонил телефон и знакомый женский голос, которого я не слышал семь лет, осведомился от лица мистера Орты, как я поживаю, я обрадовался этому звонку, возможности снова установить связь. Я ответил, что у меня все хорошо и я с семьей готовлюсь вернуться в демократическую Чили. «Да, – откликнулась Пилар Сантана, – мы знаем: нас обоих очень впечатлила большая статья „Осень диктатора: Чилийский дневник“, которую вы написали для „Лос-Анджелес Таймс“ о своей недавней поездке в Сантьяго». И опять, как и раньше, угадав мои мысли (я был озадачен упоминанием текста, который станет доступен читателям только через две недели), она пояснила, что им удалось получить оттиск у работников газеты. «Мистер Орта следит за вами, у него есть планы, которые включают в себя ваши возможные услуги. Согласно прочитанному им интервью, вы не намерены брать на себя какие-либо обязанности в новом правительстве». Не соглашусь ли я прилететь завтра в Нью-Йорк (билет будет меня ждать на стойке компании «Америкен Эрлайнз»), чтобы снова встретиться с мистером Ортой?
И чтобы разжечь мое любопытство еще сильнее, Пилар Сантана добавила (не присутствовала ли легкая ирония в повторении моих слов, сказанных в апреле 1983 года?), что гарантирует: его предложение меня заинтригует.
Я ответил, что да, я там буду. Конечно, я сказал да, а что мне оставалось делать?