– А если он скажет «нет»? То есть – он может отказаться по самым разным вполне законным причинам. То есть он вроде как занят…
– Занят своим тропическим садом, реконструкцией своей истории о трех поросятах или поиском новых фото самоубийств и деревьев? Или зарабатыванием очередной кучи денег на какой-нибудь спекуляции? Может быть. Но важно вот что: ему это должно быть нужнее, чем тебе. При любых отношениях одной стороне что-то нужнее, чем другой. И у того, кому это меньше нужно, появляется преимущество. Так что мы его проверим. Посмотрим, насколько он на самом деле вовлечен, насколько готов прогнуться, чтобы заручиться твоим согласием.
– По-моему, он не любит, чтобы его испытывали. Он догадается – он реально умен.
– Значит, приедет: если он настолько умен, то и бояться нечего. Или не приедет – и значит, провалит наше испытание, даже не начав его проходить.
– А если тогда мы упустим этот шанс?
Жена обхватила мое лицо ладошками – умелыми, нежными, умными пальчиками – и сказала:
– Ариэль, нам надо быть очень-очень осторожными. Это возвращение, оно… Я хочу, чтобы мы не сделали его еще более тягостным.
Ее осторожность меня не удивила.
С самого марта, после моего возвращения с инаугурации, на которую я чуть было не остался без приглашения, она начала высказывать сомнения относительно того, во что грядущее и якобы триумфальное возвращение к истокам на самом деле выльется, и в особенности как оно отразится на двенадцатилетнем Хоакине. Мы изо всех сил старались обеспечить ему стабильность при всей нашей скитальческой жизни и вот теперь собрались снова срывать его с места – ребенка, травмированного зрелищем того, как его отца арестовывают в аэропорту Сантьяго, и которого до сих пор мучают кошмары с чудовищами и кровью. Несмотря на все наши надежды, прошедшие годы не стерли это воспоминание и страх, и ему не пойдет на пользу то, что мы приволочем его назад в страну, где до сих пор творится насилие, которая полна людей, чья жизнь была исковеркана, трупов, которые так и не были похоронены, угроз демократии со стороны затаившейся тайной полиции. Но, конечно, есть надежда на то, что сладкая, однообразная повседневная жизнь Чили исцелит его – что сама ее монотонность докажет, что бояться на самом деле нечего, а приобрести можно многое.
В пользу того, что Чили поможет ему повзрослеть, говорил мой собственный опыт. Я тоже был вырван из привычной жизни в возрасте двенадцати лет, лишившись Соединенных Штатов, которые считал своим домом, и приобретя страну, которой не знал и не интересовался… но то бегство хотя бы вело к безопасности – в Чили, где за нами не охотился Джо Маккарти, в Чили, которая тогда была оазисом, а не угрозой, как для Хоакина. Тем не менее этот процесс смены лояльности и флага в итоге оказался благотворным – все-таки у меня все сложилось неплохо. «Это еще как посмотреть, – скептически хмыкала Анхелика, когда я поднимал этот вопрос. – У тебя так и остались шрамы той незащищенности. А Хоакину, скорее всего, будет труднее полюбить Чили. Потому что та страна, которая тебя очаровала, исчезла – погибла в день путча».
Поэтому у нее были сомнения относительно того, что может дать новая Чили. С одной стороны, ее радовало устранение расстояний, отделявших ее от родных и того сообщества, с которым были связаны ее лучшие воспоминания, и она действительно готовилась вернуться к работе с бедными, маргинализированными женщинами в poblaciones – к той организации помощи, которой она занималась до путча и которую не бросила во время нашего пребывания в Вашингтоне, помогая беременным беженкам из Сальвадора. С другой стороны, она подозревала, что страна может оказаться настолько отравленной диктатурой, что адаптация окажется невозможной.
А еще нам следовало учитывать, что у меня есть склонность к маниакальности – к навязыванию действительности моих собственных желаний, неумению усвоить урок, получив хорошую встряску от реальности. Подобно своему герою, Дон Кихоту, я снова забирался в седло и скакал сражаться с очередной мельницей, утверждая, что это – великан, которого необходимо победить ради блага человечества, и что в следующий раз все получится. Анхелика говорила, что эта черта делает меня милым и даже достойным восхищения, но часто ведет к катастрофическим решениям. Она понимала, что я отчаянно хочу вернуться в Чили, навсегда покончить с постоянными скитаниями, которые отравили жизнь моим родителям и бабушкам и дедам, и, возможно, даже справиться с более глубоким отчуждением, тысячи лет преследовавшим моих далеких предков-евреев.
В любом случае, я не прощу себе, если не попытаюсь, – а она не простит себе, если не откажет мне всяческую поддержку. Но для этого, прежде чем дать мне отмашку, чтобы защитить меня, себя и нашего младшего сына, ей нужно оценить этого непростого незнакомца, который ворвался в нашу жизнь и так сильно повлияет на меня в ближайшие решающие месяцы. А если просьба явиться в Дарем его отпугнет – так тому и быть. Мне надо верить, что жена знает, что делает.
Оказалось, что она насчет Орты не ошиблась.
Всего через минуту Пилар Сантана сообщила, что он будет рад прилететь для знакомства с моей семьей – прибудет через пару дней.
– И теперь, – сказала Анхелика, – у нас есть первое доказательство того, что ты ему нужен больше, чем он – тебе. Можно сказать, что игровая площадка выровнена. Теперь он знает, что тебя не купить всеми его деньгами, что ты не станешь его шлюхой.
К счастью, она не намеревалась встречать его настолько жестко.
– После палки в виде ультиматума, – сказала она, – будет морковка, а вернее, очень праздничная трапеза с хорошо приготовленной морковью. Скажи этой Пилар, что мы ждем его на ужин в нашем доме. И пусть не бронирует отель: он переночует у нас. Утро после мероприятия всегда высвечивает характер и постоянство человека.
Начиная с этой минуты она готовилась к его приезду, словно он был ее давно пропавшим братом, а не тем, кому предстоит пройти через жернова ее теплых проницательных глаз. Она постелила ему на постель самое новое белье в самых приятных тонах, поставила цветок – тюльпан! – в вазу в гостевой комнате, а на прикроватный столик – CD-плеер со своими любимыми альбомами. А в день прилета Орты она пошла готовить касуэлу, это самое что ни на есть чилийское блюдо.
Я помогал ей работать, повторяя сложившийся у нас за эти годы ритуал, когда она с помощью выращенных в чужих странах ингредиентов воспроизводила этот чудесный суп нашей страны. Самые важные моменты оставались за ней: сколько воды, когда доводить ее до кипения, когда уменьшать нагрев, когда оставить доходить, чтобы каждый овощ, клубень, зерно кукурузы стали идеально сочными. И, конечно же, соль: она никогда не давала мне с ней волю, потому что немало салатов и рагу я испортил слишком щедрыми ее дозами. Когда я возмущался своим отстранением, она напоминала, что в чилийской глубинке меня и вовсе выгнали бы с кухни. Здесь мне всего лишь запрещали ощипывать курицу (ты это сделаешь не так) и подвешивать ее над огнем, чтобы обуглить стержни (обожжешься), вычищать потроха (ты сердце от печенки не отличишь) и ломать позвоночник и шею, чтобы поставить вариться в кастрюле (опасно пропустить мелкие осколки косточек). Но в Дареме, штат Северная Каролина, я был определенно допущен к таким приключениям, как чистка картофеля, нарезка стручковой фасоли, зеленых перцев и тех самых морковок, отмывание тыквы… Она даже снисходительно позволила мне засыпать в кастрюлю петрушку, зиру и орегано – после того, как сама отмерила нужные количества.
Приготовление этой еды успокаивало нас обоих, хоть и по разным причинам. Для Анхелики это было дверью в ее первые воспоминания, итерация по Марселю Прусту. Одной из причин, которая сразу меня к ней привлекла, оказалось ощущение стабильности, которое от нее исходило, – то, что для нее неизменная и бесспорная связь со своей землей была чем-то неоспоримым, чего так прискорбно не хватало мне самому. Ту касуэлу, которая существовала для нее еще до того, как она научилась говорить или ходить, этот аромат, который она вдыхала в младенчестве, я полюбил не сразу. Я даже не слышал о ней до того, как попал в Чили в возрасте двенадцати лет… я даже написал это слово с ошибкой – касвелла – во время первого ужасного школьного диктанта. Я не особо ее ценил, пока Анхелика не появилась в моей жизни и не начала готовить ее и другие блюда для меня и моих очарованных гурманов-родителей… Это был один якорь, привязавший меня к моей новой родине. А когда нам с ней и Родриго пришлось бежать с родины, исконные блюда Анхелики стали каждодневным способом побеждать изгнание, устанавливать в очередном новом городе связи ароматов и картин того, что каждый из нас по-своему называл домом.
И вот теперь она варила очередную касуэлу – на этот раз для того, чтобы очаровать человека, который сделает (или не сделает) наше возвращение домой менее тяжелым.
И Орта был предсказуемо очарован, хоть он сам тоже пустил за ужином в ход свои чары. И, по правде говоря, даже до ужина – до того, как попробовал хотя бы каплю этого супа. Пока мы накрывали на стол, в дверь позвонили. Хоакин подбежал открыть и сразу же завладел вниманием нашего гостя. Орта спросил его про учебу, и Хоакин ответил, что не может решить задачку по алгебре, которую он искренне ненавидел. Орта посмотрел ее и помог с решением, после чего, в награду за успех, развлек Хоакина историями об отварах и тайнах средневековой алхимии. А в конце они жонглировали тремя, четырьмя и, наконец, пятью мячиками, сначала каждый отдельно, а потом – вдвоем. Такого внимания к нашему сыну уже было бы достаточно, чтобы Орта нам понравился, – даже без его комментариев насчет касуэлы за едой.
– А в ней есть чеснок? – первым делом спросил он и кивнул, когда Анхелика ответила, что немного есть. – Он очень полезен для памяти, как говорила моя приемная мать Анки. Она готовила нечто похожее по особым случаям – в последний раз, когда отец приехал забрать меня после войны.
Я увидел, как при этом слове – «война» – у Хоакина округлились глаза.
– Это была Вторая мировая война, – пояснил я. – Помнишь нашего голландского друга Макса? Ну вот – Джозефа, как и Макса, ради безопасности отправили в деревню. Под чужим именем.
– Джозеф родился в Голландии? – спросил Хоакин.
– В Амстердаме, – ответил я, – точно так же, как ты. Так что вы соотечественники.
– Нацисты, – сказал Хоакин. – Вам грозила опасность, Джозеф. Вам должно было быть страшно.
– Только дураки не боятся опасности, – отозвался Орта. – Но с ней свыкаешься, радуешься хорошим вещам. Таким, как ваш чудесный ужин. Но теперь, когда я узнал, что ты голландец, мне кое-что стало понятно насчет этой касуэлы. – Я посмотрел на Анхелику, проверяя, заметила ли она, как хорошо у Орты получилось переключиться с темы страха, который так беспокоил нашего сына. – За этим столом нас, европейцев, двое, так? А еще двое – твои родители – родились в Латинской Америке. И что мы едим? Блюдо, которое объединяет два этих континента. Курица, лук и морковь из Старого света, и кукуруза, картофель и тыква – из Нового света. Этот суп – смесь, как и мы. Здесь, в Америке, но с корнями – недавними и далекими – в Европе. Так что мы на самом деле пробуем отражение нас самих. А вот если бы в этом супе был рис, то у нас имелся бы представитель Китая. Но, как я понимаю, в чилийском варианте риса нет, если только…
– Если только вы не бедняки, – подхватила Анхелика. – Тогда надо наполнить как можно больше желудков.
– Вот почему моя мама Анки клала в свой суп очень много риса. Мы никогда не голодали, как многие во время войны, потому что у нас была ферма и… но рис нам определенно надоел, так что я рад его отсутствию. И помидоров тоже нет.
– Нет, – подтвердила Анхелика. – Это испортило бы вкус. Не то чтобы я вообще была против помидоров.
– Как и я. Это – земная звезда, как сказал в своих стихах Неруда, дарящая нам свой огненный цвет и всю свою свежесть.
– А вы все-все знаете? – выпалил Хоакин.
– Далеко не все, поверь.
Хоакин покраснел:
– Я имел в виду – про еду?
– Ну, я обычно больше знаю о том, что люблю, а раз я люблю поесть…
– А что вам не нравится? – не отставал Хоакин, почувствовав возможность обзавестись союзником в борьбе с какими-нибудь полезными продуктами, которыми мы его пичкали, несмотря на все его возражения.
– Рыба, – ответил Орта.
– Вот видите, вот видите! Джозеф тоже не любит рыбу!
– Но раньше любил, Хоакин. Когда-то она была моей любимой едой, самостоятельно пойманная в открытом море, словно я – настоящий Хемингуэй, потом, ну… вдруг перестал. Повезло, что твоя мама не решила угощать меня рыбой. Хотя я ее съел бы из вежливости… и она очень мне нравилась, когда я был в Чили двадцать лет назад, так что, может, если я снова туда попаду, то соблазнюсь попробовать. Может, и ты дашь себя уговорить, когда вы туда вернетесь. Но спешить с решением не нужно. По возвращении в Чили тебя будет ждать настоящий парад касуэл, как те, что твоя мама делала с самого твоего рождения, готовя тебя к этой будущей поездке. Ты и не подозревал, что каждая касуэла была мостиком к твоему будущему.
Хоакин кивнул:
– Это мне нравится. Суп как мост в будущее. Спасибо, что сказали мне об этом.
– Нет, это тебе спасибо. Я об этом тоже не догадывался бы, если бы с тобой не познакомился.
И так все шло до конца ужина – и то же теплое товарищество сохранилось и когда мы вышли на веранду, чтобы насладиться десертом (великолепным карамельным фланом) и полюбоваться закатом.
Хоакин придвинул своей стул поближе к Орте, чтобы не упустить ни одного словечка своего нового друга о ванили флана, его священной роли в культуре ацтеков, и о том, как отличать орхидеи, которые ее дают, от других разновидностей этого цветка. Орта пообещал Хоакину прислать фотографии: он выращивает несколько орхидей у себя в саду дома, хотя его страсть, признался он, это деревья.
– Как и у нас с папой! – обрадовался Хоакин. – Смотрите! – Он указал на молодое гинкго перед нашим домом, добавив, демонстрируя свои не по годам большие знания: – Старейшее дерево мира. Этот вид найден в окаменелостях, которым двести семьдесят миллионов лет, это одно из самых долго существующих живых существ на этой планете. Некоторым экземплярам больше двух с половиной тысяч лет.
– Но не этому, – проговорил Орта, глядя на него через свои очки.
– Папа посадил его несколько лет назад. Сказал, что это дерево – специалист по выживанию, по храбрости. И пока мы с ним копали для него яму, он рассказал мне историю о том, как впервые увидел гинкго. Это такая история! Расскажи ему, папа.
И я поведал о своем давнем посещении Хиросимы и о том, как Акихиро Такахаши, директор Мемориального музея мира, повел меня посмотреть на хибакудзюмоку, великолепные выжившие деревья. «Они пережили ядерный взрыв, как и я», – сказал он. Ему было четырнадцать лет, когда 6 августа 1945 года атомная бомба взорвалась в полутора километрах от его школы. Его тело – искореженные уши, корявые черные ногти – свидетельствовали о том, что он пережил, что видел, когда пришел в себя среди бушующих пожаров и, обгоревший и контуженный, поплелся к реке, чтобы охладиться: трупы, разбросанные, словно камни, младенец, плачущий в объятиях обуглившейся матери, ошпаренные люди, нашпигованные осколками стекла, с расплавившейся одеждой, призраками ковыляющие через пустыню душного, темного воздуха. Но он спасся. Как гинкго. Они выжили, потому что их подземные корни уцелели и дали побеги почти сразу же после взрыва в знак того, что надежду никогда нельзя полностью разрушить.
– И с тех пор, – вставила Анхелика, – Ариэль всегда мечтал посадить гинкго…
– И после того происшествия в аэропорту Чили, с Хоакином и со мной, я решил, что сейчас – самое время. Можно по-другому взглянуть на свои собственные проблемы: приятно знать, что это дерево останется стоять, когда нас уже давно не будет. Мне нравится представлять себе поколения других людей, которые будут наслаждаться его тенью…
– Если другие люди вообще останутся, – буркнул Орта.
– Мне не особо нравится Горбачев, – сказала Анхелика. – Он ослабляет Советский Союз, и бедные страны пострадают, если американцы сочтут, что могут безнаказанно вмешиваться везде, где захотят, в отсутствие другой мировой силы, которая бы их сдерживала, но…
– Вы бы отлично поладили с моим отцом.
Тут Орта мне подмигнул.
– …но, – невозмутимо продолжила Анхелика, – одно этот Горбачев сделал хорошо: ядерная война кажется менее вероятной. Так что люди, скорее всего, останутся еще надолго, хоть я и не думаю, что они чему-то научатся, ни завтра, ни через тысячу лет.
Орта ответил не сразу. Он какое-то время смотрел на гинкго, чуть качающееся под дуновением легкого ветерка, а потом, словно придя к какому-то выводу, спросил:
– Вы прочли то эссе Маккиббена в «Нью-Йоркере»? То, которое вам дала Пилар?
– Да, – ответил я. – Мы оба прочли.
– И что вы скажете?
Эссе представляло собой красноречивый и страстный призыв к тому, чтобы человечество приняло меры по предотвращению катастрофического глобального потепления и его ужасающих последствий, периодов неумолимой жары, которые будут разрушать здоровье, губить урожай, уничтожать многие виды животных. Маккиббен в пугающих деталях рисовал наше будущее: исчезновение полярных льдов и таяние ледников, подъем уровня моря и затопление прибрежных городов, где обитают миллиарды людей, ураганы и засухи, голод и массовые переселения, войны за воду и ресурсы.
Главным виновником этой мрачной ситуации было громадное количество углекислого газа, выбрасываемого в стратосферу, превращающего тонкую небесную ткань, которая защищает планету, в зеркало, отражающее жар обратно к Земле: этот процесс начался с промышленной революцией и ускорился в последние десятилетия из-за того, что мы извлекаем и потребляем ископаемое топливо, лежавшее под землей пятьсот миллионов лет. Результаты стали ярко видны: кислотные дожди, затяжное жаркое лето, мощные ураганы, колоссальная дыра в озоновом слое над Антарктикой, наиболее опасная для тех, кто, подобно чилийцам, населяет южные районы Южного полушария. Другие последствия проявляются медленнее, но они не менее катастрофичны: более всеядные термиты, патогены и микробы, больше отходов, гнилостные свалки, исчезновение дикой природы и животных из-за того, что соленая вода проникает в русла пресных рек и в болота, прежде богатые рыбой, насекомыми, растениями.
Да, Пилар была права, называя эти факты тревожными, но Маккиббен осуждал все человечество как соучастника этого экологического преступления и требовал в корне пересмотреть нашу роль как вида, а я сохранял бесконечную веру в непобедимую способность людей решать любую проблему, которая перед нами встает, – уверенность в том, что научные исследования и технические меры дадут возможность избежать этого светопреставления. Этот позитив, свойственный большинству детей иммигрантов и подкрепленный в моем случае жизнерадостностью моей неизменно оптимистичной матери, также получил интеллектуальную и историческую базу благодаря моему отцу, стойкому марксисту. Он считал, что ничто не может помешать Человеку в его покорении Земли, звезд, космоса.
А раз у меня не было возможности ответственно оценить серьезность прогноза Маккиббена в соответствии с научными положениями, имело смысл обратиться к моему отцу. Где мне искать более объективный взгляд, чем у этого блестящего инженера-химика, который, когда его вынудили бежать из Аргентины, применил свои знания для того, чтобы искать альтернативные формы развития, специализировавшись на экономических секторах энергетики и природных ресурсов? Утром в день приезда Орты я позвонил ему в Буэнос-Айрес и подробно рассказал про это эссе.
Его голос доносился ко мне, такой же мудрый и спокойный, как с самого моего детства, когда он знакомил меня с тайнами Вселенной. Подчеркнув, что он всегда был сторонником возобновляемых источников, он сказал, что нас, несомненно, ждут серьезные трудности при глобальном потеплении, но добавил, что Маккиббен спешит со своими предсказаниями гибели цивилизации. Эссе полагается на модели прогнозирования, созданные наукой, – но эта же наука найдет выходы из кризиса: спутники, передающие энергию на Землю, эффективные фильтры, очищающие токсичные выбросы, биоинженерия, которая генетически изменяет сельскохозяйственные культуры и клонирует деревья, успешное управление энергией Солнца в процессе ядерного синтеза. Там, где Маккиббен видел человечество, безумно зациклившееся на успешном подчинении природы, мой отец видел постоянное улучшение здравоохранения и образования, по мере того как все большее количество обитателей Земли получают доступ к электричеству, средствам коммуникации, питьевой воде. Он сказал, что надо быть осторожными и не отбрасывать все то, что повысило наш уровень жизни и продлило эту жизнь так, как и не чаяли наши предки.
Он завершил свою лекцию марксистскими постулатами. Все в итоге будет хорошо, сказал он. Диалектический материализм работает здесь так же, как и во всем остальном, будь то природа или социум. Любой тезис ведет к антитезису, что требует синтеза. Решение якобы неразрешимой проблемы уже зреет внутри самой проблемы и вырастет из этого зерна, дав более совершенную форму развития.
Я пропустил это философствование и принял основной посыл, который подпитал свойственный мне оптимизм: человечество ждет светлое будущее. Прогресс – это суть нашей видовой идентичности, наша особая судьба. Преодоление текущего кризиса потребует увеличить контроль над планетой, а не уменьшить его.
Именно это я намеревался сказать Орте, если он осведомится о моем мнении относительно эссе Маккиббена.
И все же, когда пришло время говорить, моя решимость исчезла. Хочется ли мне ввязываться в долгую дискуссию относительно плюсов и минусов изменения климата, тратить вечер на нечто не связанное с причиной его визита? И к тому же в присутствии Хоакина – заставлять ребенка, и без того травмированного неожиданными бедствиями, слушать, как взрослые обсуждают приближающийся конец света, который предсказал почтенный гуру Джозеф Орта?
Я сказал:
– Эссе Маккиббена – это важный вклад. Но когда вы только что победили Пиночета, мысли об изменении климата не кажутся первостепенными. Для Анхелики, для меня и почти для всех в стране кажется непозволительной роскошью чутко переживать по поводу засухи в Канзасе или брачных игр сибирских уток, когда мы только выходим из гораздо более опасного катаклизма диктатуры. Вы не могли не заметить, что «Нью-Йоркер» напечатал Маккиббена как раз 11 сентября. В день, который ничего не говорит американцам, но напоминает нам о дате гибели нашей демократии, гибели Альенде. И я предпочту сосредоточиться на этом, найти способ почтить его память.
– Ну что ж, – отозвался Орта. – Я думал, что наступил момент, чтобы… но я понимаю. Пора вернуться к Альенде, к причине, по которой я здесь. Чтобы ваша Анхелика меня проверила, так?
Моя жена кивнула, развеселившись.
– Ну да – у меня есть вопросы, которые возникли, когда Ариэль вернулся из Нью-Йорка, хотя… на самом деле еще раньше, после вашей первой встречи в Вашингтоне.
– Но давайте обговорим правила, – предложил Орта. – Вы можете задать только три вопроса, как в сказках. – Он улыбнулся ей так озорно, так откровенно заигрывая с ней, что я, наверное, начал бы ревновать, если бы его слова не были преисполнены ребяческого сияния, сверхъестественной невинности, говорившей о том, что он ничего плохого не хочет, просто притворяется проказником. – И я обещаю давать достаточно полные ответы, чтобы уточнений не понадобилось… или если они понадобятся, то не будут входить в те три, о которых мы договорились. Итак?..
Анхелика извинилась: Хоакину давно пора было идти спать. Наш сын обнял своего нового друга и ушел с матерью в дом. Я был рад возможности остаться с Ортой один на один. Опасаясь, что слишком резко отмахнулся от его тревог относительно окружающей среды, я хотел дать ему понять, что я его понимаю. Я воззрился на гинкго, которому предстояло увидеть неизвестное нам будущее, и сказал:
– Будущее. Если бы мы могли предсказывать, что будет, предотвращать самое худшее…
– О да! – отозвался Орта. – Предотвращать самое худшее. Если вы готовы слушать, конечно. Видеть чертовы знамения.
Он вздохнул, впитывая ароматы магнолий и гиацинтов.
– Знаете, один раз у меня был шанс изменить мое будущее, будущее моей жены, а я его упустил, не увидел чертовых знамений. Больше я такой ошибки не совершу.
Я вопросительно посмотрел на него. В нескольких кварталах от нас просигналил поезд, дав гудок, полный вечерней южной печали, сказав «привет» и «прощай», а потом только расстояние и молчание, только последние розовые и алые облака, растворяющиеся в темноте.
– Вам что-то говорит имя Джеффри Дэвиса?
– Фотожурналист, – сказал я. – Да, потрясающие снимки из зон боевых действий, Пулитцеровские премии за работу во Вьетнаме и… и в Колумбии? Что с ним случилось? Он внезапно исчез, так?
– Он стал свадебным фотографом. И очень дорогим. Потому что он гарантировал, что если пара оплатит его услуги, то они не разведутся. Гарантийный срок восемь лет.
– Как на машину?
– Ну… да. Он не мог обещать, что со временем ничего не сломается, но большинство пар, продержавшиеся первые восемь лет, создают длительные отношения. Если же они разведутся до этого, он вернет деньги: настолько он был в себе уверен.
– Никогда ничего подобного не слышал.
– Как я и сказал – очень дорогой. Обслуживал только сверхбогачей. Только устные рекомендации. Был настолько востребован, что заручиться его услугами можно было, только выполнив несколько требований. Предварительная фотосессия невесты и жениха, и если ему нравилось увиденное, то короткие сессии с родными и близкими друзьями. И, наконец, просто встречи с ним за месяц до свадьбы с будущим мужем, потом – с женой, потом с обоими вместе, на которых он давал советы, говорил, чего избегать, каким родственникам доверять, а каких – сторониться, какие тайны влюбленные должны поведать друг другу до того, как заключать брак: это дорого, говорил он, но дешевле психотерапии и гораздо дешевле развода.
– Небыстрый процесс, похоже, – заметил я.
– По словам Дэвиса, только так он мог определить, ждет ли пару счастье или ад.
– И вы за это заплатили, выполнили эти требования?
– Нет, потому что он отказал нам после нашей первой сессии. Он вызвал меня: очень мило, очень мягко. Не стал сообщать мне сразу же. «Знаете ли вы, – спросил он, – знаете ли вы, что сделало меня таким хорошим военным фотографом? У меня была, – продолжил он, – и осталась необъяснимая способность определить, что вот-вот произойдет, за несколько секунд до этого. Картинка будущего у меня в голове сосуществует с моим восприятием настоящего, позволяя мне угадать… только это не угадывание, это вспыхивает во мне с неотвратимостью… – такое слово он употребил, неотвратимость, – удара молнии. Так что в хаосе сражения, например, я вижу на краю поля зрения маленького мальчика, на самом краю того кадра, который я мысленно намечаю, но я совершенно уверен, что он завернет за этот угол и будет убит вон тем солдатом. Они еще не встретились, не знают друг про друга, не связаны ничем, кроме того, что одного убьет другой, но у себя в голове, у себя в глазах я уже мог предсказать, как их пути фатально пересекутся, и в моей камере их навсегда свяжет общая судьба. А потом, однажды, – так сказал Джеффри Дэвис в тот день в своей студии в Манхэттене, – однажды я все бросил. Конечно, меня тревожило то, что я видел, что запечатлевал, но именно потому, что эти картины запечатлевал я один, потому что мир не узнал бы о них, не будь там меня с моей камерой и моим предвидением, именно потому, что я обличал это убийство, позволял тому мальчику жить в фотографии, использовал его смерть как призыв к справедливости и памяти, мне удавалось жить с теми ужасами, которые снимала моя камера. Успокаивал себя: я всего лишь зритель, который наблюдает и регистрирует то, что все равно случится, что тысячи подобных эпизодов происходят по всей Земле, и только тогда они важны, только тогда превращаются в нечто большее, чем простая цифра, а часто и вовсе нечто не попавшее в статистику, только тогда они существуют для потомства, когда там присутствует кто-то вроде меня. Только вот это была ложь. По мере того, как смерти накапливались, я начал спрашивать себя, не мое ли присутствие вызывает эту встречу: может, если бы меня там не было, чтобы предсказать пулю, которая разнесет мальчишке мозги, он пошел бы другой дорогой, солдат взял бы прицел чуть выше и попал в окно, или они разминулись бы и вообще никак друг на друга не повлияли, или хотя бы повлияли не столь смертоносно. Я сказал себе, что я – фактор, который притягивает этот кошмар в реальность. Наверное, я ошибался, – сказал мне в тот день у себя в студии Джеффри Дэвис, – горести происходят повсюду и без того, чтобы мой взгляд их увековечил, но даже если я это почувствовал с такой убежденностью, то потому, что мне нужен был повод, чтобы уйти. Я больше не мог компоновать каждый снимок с максимальным эффектом, режиссировать сцену с предельной красотой, балансом и светом, не мог и дальше создавать произведение искусства из чужого страдания, чужого преступления, не желал получать хвалы от мировой элиты за то, что экспортирую это страдание и эти преступления. Я больше не желал оставаться соучастником». Тут он, Джеффри Дэвис, замолчал, ожидая моей реакции. И я сказал: «Даже если это значит, что никто не узнает про того мальчика? Потому что мальчик умрет, его убивают прямо сейчас, его убьют завтра». А он сказал: «Я не буду принимать в этом участия, я не стану рисковать тем, что этот ребенок или какой-то другой ребенок погибнет из-за меня. Готов биться об заклад, что кто-то останется в живых потому, что я отказался участвовать в этом прославлении боли».
Орта замолчал, устремив взгляд в сгущающуюся темноту Дарема. Светильник на веранде включился автоматически, залив нас бледной патиной нездорового света, делая его еще более похожим на призрака на фоне умирающего пылающего неба.
– Впечатляющая история, – сказал я. – По правде говоря, вроде как неправдоподобная.
– Я так и подумал. И сказал Дэвису: «И вы мне это говорите, потому что?..» – «Потому что, – сказал Джеффри Дэвис, – я не могу снимать вашу свадьбу. Я беру клиентов только в том случае, когда мой талант предвидения будущего может принести радость, гармонию, мир. Таково мое искупление. Все те снимки трупов и боли – ни один из них не предотвратил ни единого убийства, ни единой катастрофы. Лучше исправлять мир постепенно, делать так, чтобы пары выдерживали первые восемь трудных лет брака, одна невеста плюс один жених плюс один счастливый ребенок где-то впереди, кто знает, чего сможет достичь этот счастливый ребенок, как моя работа превратит его в волну, которая достигнет других, что-то изменит. Счастье так же заразительно, как и боль, – сказал мне Джеффри Дэвис. – Теперь я играю во всемогущество на полях любви, а не во Вьетнаме, не в джунглях Колумбии, не на улицах Детройта». – «А мы не прошли отбор, мы с Тамарой, – сказал я, – вы не можете взять нас в качестве еще одного проекта, еще одного проекта всемогущего художника?» И он сказал: «Не могу. Не буду вам врать. Позвольте дать вам совет». Хоть он и понимал, что я ему не последую. «По крайней мере, бесплатный, – сказал он, возвращая мне чек на десять тысяч долларов. – Тамара, – сказал он, – чудесная женщина, я понимаю, почему вы в нее влюбились, я и сам влюбился бы в такую, если бы мне так повезло. Но она слишком травмирована, и вы слишком травмированы, чтобы помочь ей выправиться. Вам кажется, что вы сможете – вероятно, именно это вас влечет, – что вы сможете спасти ее вместо матери, которую спасти не смогли. Вот только у вас не получится. Вы Тамаре не подходите. Вы только ускорите ее недуг». Я спросил: «Вы хотите сказать, что мы разведемся?» А он ответил: «Гораздо хуже, в какой-то момент она настолько отчается, что… но я не стану больше ничего говорить. Только это: ваш брак не исцелит эту женщину, ей нужен кто-то другой. Само ваше вмешательство в ее жизнь ухудшит ее состояние». – «А если вы ошибаетесь?» – спросил я. Я опасался, что он имел в виду самоубийство, но не потребовал разъяснений: боялся, что он подтвердит мои страхи. Помню, как у меня дрожали руки. Мне хотелось его ударить, вот что я испытывал – я, который никогда не прибегал к насилию! «Надеюсь, что я ошибаюсь, – сказал он. – Но вот ответьте мне. Вы слышали про Одиссея, про Энея: как они спускались в подземный мир и, испив чашу человеческой крови, могли увидеть будущее, которое известно мертвецам, но которое запретно для живущих? Ну вот: поэтому я и могу видеть будущее. Я пил эту кровь так долго, что получил способность предсказывать, что будет. Но эта способность, это сознание теперь требуют, чтобы я перестал быть соучастником. Я не могу делать снимки якобы радостного события, если при этом знаю о маячащей впереди трагедии. Я не могу быть виновником или сообщником, не могу больше, не могу! – сказал Джеффри Дэвис. – Мой договор с будущим и кровью мертвецов прошлого требует, чтобы я приносил счастье – или хотя бы довольство. Жаль, что не могу сказать вам иного: я вижу всю глубину добродетелей – ваших и ее, – но точно так же, как я не мог отрицать то, что тот мальчик встретит ожидающую его пулю, так и сейчас не могу отрицать того, что я предвижу и чего не хотел бы предвидеть».