После звонка прошло уж минут десять, все уже сидели за партами, а учитель географии не являлся. Сладкая надежда стала закрадываться в сердца некоторых – именно тех, которые и не разворачивали вчера истрепанный учебник географии… Сладкая надежда: а вдруг не придет совсем?
Учитель пришел на двенадцатой минуте.
Подсолнухин Иван вскочил, сморщил свою хитрую, как у лисицы, маленькую остроносую мордочку и воскликнул деланно испуганным голосом:
– Слава Богу! Наконец-то вы пришли! А мы тут так всполошились – не случилось ли с вами чего?
– Глупости… Что со мной случится…
– Отчего вы такой бледный, Алексан Ваныч?
– Не знаю… У меня бессонница.
– А к моему отцу раз таракан в ухо заполз.
– Ну и что же?
– Да ничего.
– При чем тут таракан?
– Я к тому, что он тоже две ночи не спал.
– Кто, таракан? – пошутил учитель. Весь класс заискивающе засмеялся.
«Только бы не спросил, – подумали самые отчаянные бездельники, – а то можно смеяться хоть до вечера».
– Не таракан, а мой папаша, Алексан Ваныч. Мой папаша, Алексан Ваныч, три пуда одной рукой подымает.
– Передай ему мои искренние поздравления…
– Я ему советовал идти в борцы, а он не хочет. Вместо этого служит в банке директором – прямо смешно.
Так как учитель уже развернул журнал и разговор грозил иссякнуть, толстый хохол Нечипоренко решил «подбросить дров на огонь»:
– Я бы на вашем месте, Алексан Ваныч, сказал этому Подсолнухину, что он сам не понимает, что говорит. Директор банка – это личность уважаемая, а борец в цирке…
– Нечипоренко! – сказал учитель, погрозив ему карандашом. – Это к делу не относится. Сиди и молчи.
Сидевший на задней скамейке Карташевич, парень с очень тугой головой, решил, что и ему нужно посторонним разговором оттянуть несколько минут.
Натужился и среди тишины молвил свое слово:
– Молчание – знак согласия.
– Что? – изумился учитель.
– Я говорю, молчание – знак согласия.
– Ну так что же?
– Да ничего.
– Ты это к чему сказал?
– Вы, Алексан Ваныч, сказали Нечипоренке «молчи»! Я и говорю: молчание – знак согласия.
– Очень кстати. Знаешь ли ты, Карташевич, когда придет твоя очередь говорить?
– Гм! Кхи! – закашлялся Карташевич.
– …когда я спрошу у тебя урок. Хорошо? Карташевич не видел в этом ничего хорошего, но принужден был согласиться, сдерживая свой гудящий бас:
– Горожо.
– Карташевич через двух мальчиков перепрыгивает, – счел уместным сообщить Нечипоренко.
– А мне это зачем знать?
– Не знаю… извините… Я думал, может, интересно…
– Вот что, Нечипоренко. Ты, брат, хитрый, но я еще хитрее… Если ты скажешь еще что-либо подобное, я напишу записку твоему отцу…
– «К отцу, весь издрогнув, малютка приник», – продекламировал невпопад Карташевич.
– Карташевич! Ступай приникни к печке. Вы сегодня с ума сошли, что ли? Дежурный! Что на сегодня готовили?
– Вятскую губернию.
– А-а… Хорошо-с. Прекрасная губерния. Ну… спросим мы… Кого бы нам спросить?
Он посмотрел на притихших учеников вопросительно. Конечно, ответить ему мог каждый, не задумываясь. Иванович посоветовал бы спросить Нечипоренку, Патваканов – Блимберга, Сураджев – Патваканова, и все вместе они искренно посоветовали бы вообще никого не спрашивать.
– Спросим мы…
Худощавый мечтательный Челноков поймал рассеянный взгляд учителя, опустил голову, но сейчас же поднял ее и не менее рассеянно взглянул на учителя.
«Ого! – подумал он. – Глядит на Блимберга. А ну-ка, Блимберг, раскошелив…»
– Челноков!
Челноков бодро вскочил, захлопнув под партой какую-то книгу, и сказал:
– Здесь!
– Ну? Неужели здесь? – изумился учитель. – Вот поразительно! А ну-ка, что ты нам скажешь о Вятской губернии?
– Кхе! Кха! Хррр…
– Что это с тобой? Ты кашляешь?
– Да, кашляю, – обрадовался Челноков.
– Бедненький… Ты, вероятно, простудился?
– Да… вероятно…
– Вероятно! Может быть, твоему здоровью угрожает опасность?
– Угрожает… – машинально ответил Челноков.
– Боже мой, какой ужас! Может быть, даже жизни угрожает опасность?
Челноков сделал жалобную гримасу и открыл было уже рот, но учитель опустил голову в журнал и сказал совершенно другим, прежним тоном:
– Ну-с… Расскажи нам, что тебе известно о Вятской губернии.
– Вятская губерния, – сказал Челноков, – отличается своими размерами. Это одна из самых больших губерний России… По своей площади она занимает место равное… Мексике и штату Виргиния… Мексика одна из самых богатых и плодородных стран Америки, населена мексиканцами, которые ведут стычки и битвы с гверильясами. Последние иногда входят в соглашение с индейскими племенами шавниев и гуронов, и горе тому мексиканцу, который…
– Постой, – сказал учитель, выглядывая из-за журнала. – Где ты в Вятской губернии нашел индейцев?
– Не в Вятской губернии, а в Мексике.
– А Мексика где?
– В Америке.
– А Вятская губерния?
– В… Рос… сии.
– Так ты мне о Вятской губернии и говори.
– Кгм! Почва Вятской губернии имеет мало чернозему, климат там суровый и потому хлебопашество идет с трудом. Рожь, пшеница и овес – вот что главным образом может произрастать в этой почве. Тут мы не встретим ни кактусов, ни алоэ, ни цепких лиан, которые, перекидываясь с дерева на дерево, образуют в девственных лесах непроходимую чащу, которую с трудом одолевает томагавк отважного пионера Дальнего Запада, который смело пробирается вперед под немолчные крики обезьян, разноцветных попугаев, оглашающих воздух…
– Что?!
– Оглашающих, я говорю, воздух.
– Кто и чем оглашает воздух?
– Попугаи… криками…
– Одного из них я слышу. К сожалению, о Вятской губернии он ничего не рассказывает.
– Я, Алексан Ваныч, о Вятской губернии и рассказываю… Народонаселение Вятской губернии состоит из великороссов. Главное их занятие хлебопашество и охота. Охотятся за пушным зверем – волками, медведями и зайцами, потому что других зверей в Вятской губернии нет… Нет ни хитрых гибких леопардов, ни ягуаров, ни громадных свирепых бизонов, которые целыми стадами спокойно пасутся в своих льяносах, пока меткая стрела индейца или пуля из карабина скваттера…
– Кого-о?
– Скваттера.
– Это что за кушанье?
– Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…
– И они живут в Вятской губернии?!
– Нет… Я – к слову пришлось…
– Челноков, Челноков!.. Хотел я тебе поставить пятерку, но – к слову пришлось и поставлю двойку. Нечипоренко!
– Тут!
– Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.
– Кхе!
– Ну? – поощрил учитель.
И вдруг – все сердца екнули – в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.
– Экая жалость! – отчаянно вздохнул Нечипоренко. – А я хотел ответить урок на пятерку. Как раз сегодня выучил!..
– Это верно? – спросил учитель.
– Верно.
– Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.
– Небось, теперь-то на меня никто не обращает внимания, а когда я к вечеру буду мертвым – тогда, небось, заплачут. Может быть, если бы они знали, что я задумал, так задержали бы меня, извинились… Но лучше нет! Пусть смерть… Надоели эти вечные попреки, притеснения из-за какого-нибудь лишнего яблока или из-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба божьего Михаила. Недолго я и прожил на белом свете – всего восемь годочков!
План у Мишки был такой: залезть за ширмы около печки в комнате тети Аси и там умереть. Это решение твердо созрело в голове Мишки.
Жизнь его была не красна. Вчера его оставили без желе за разбитую чашку, а сегодня мать так толкнула его за разлитые духи в золотом флаконе, что он отлетел шагов на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но так приятно страдать: он уже нарочно, движимый не внешней силой, а внутренними побуждениями, сам по себе полетел к шкафу, упал на спину и, полежав немного, стукнулся головой о низ шкафа.
Подумал:
«Пусть убивают!».
Эта мысль вызвала жалость к самому себе, жалость вызвала судорогу в горле, а судорога вылилась в резкий хриплый плач, полный предсмертной тоски и страдания.
– Пожалуйста, не притворяйся, – сердито сказала мать. – Убирайся отсюда!
Она схватила его за руку и, несмотря на то, что он в последней конвульсивной борьбе цеплялся руками и ногами за кресло, стол и дверной косяк, вынесла его в другую комнату.
Униженный и оскорбленный, он долго лежал на диване, придумывая самые страшные кары своим суровым родителям…
Вот горит их дом. Мать мечется по улице, размахивая руками, и кричит: «Духи, духи! Спасите мои заграничные духи в золотом флаконе». Мишка знает, как спасти эту драгоценность, но он не делает этого. Наоборот, скрещивает руки и, не двигаясь с места, разражается грубым, оскорбительным смехом: «Духи тебе? А когда я нечаянно разлил полфлакона, ты сейчас же толкаться?..» Или может быть так, что он находит на улице деньги… сто рублей. Все начинают льстить, подмазываться к нему, выпрашивать деньги, а он только скрещивает руки и разражается изредка оскорбительным смехом… Хорошо, если бы у него был какой-нибудь ручной зверь – леопард или пантера… Когда кто-нибудь ударит или толкнет Мишку, пантера бросается на обидчика и терзает его. А Мишка будет смотреть на это, скрестив руки, холодный, как скала… А что, если бы на нем ночью выросли какие-нибудь такие иголки, как у ежа?.. Когда его не трогают, чтоб они были незаметны, а как только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и – трах! Обидчик так и напорется на них. Узнала бы нынче маменька, как драться. И за что? За что? Он всегда был хорошим сыном: остерегался бегать по детской в одном башмаке, потому что этот поступок по поверью, распространенному в детской, грозил смертью матери… Никогда не смотрел на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья – чтобы она не была косая… Мало ли что он делал для поддержания благополучия в их доме. И вот теперь…
Интересно, что скажут все, когда найдут в тетиной комнате за ширмой маленький труп… Подымется визг, оханье и плач. Прибежит мать: «Пустите меня к нему! Это я виновата!» – «Да уж поздно!» – подумает его труп и совсем, навсегда умрет…
Мишка встал и пошел в темную комнату тети, придерживая рукой сердце, готовое разорваться от тоски и уныния…
Зашел за ширмы и присел, но сейчас же, решив, что эта поза для покойника не подходяща, улегся на ковре. Были сумерки; от низа ширмы вкусно пахло пылью, и тишину нарушали чьи-то заглушенные двойными рамами далекие крики с улицы:
– Алексей Иваныч!.. Что ж вы, подлец вы этакий, обе пары уволокли… Алексей Ива-а-аныч! Отдайте, мерзавец паршивый, хучь одну пару!
«Кричат… – подумал Мишка. – Если бы они знали, что тут человек помирает, так не покричали бы».
Тут же у него явилась смутная, бесформенная мысль, мимолетный вопрос: «Отчего ж в сущности он умирает? Просто так – никто не умирает… Умирают от болезней».
Он нажал себе кулаком живот. Там что-то зловеще заурчало.
«Вот оно, – подумал Мишка, – чахотка. Ну и пусть! И пусть. Все равно».
В какой позе его должны найти? Что-нибудь поэффектнее, поживописнее. Ему вспомнилась картинка из «Нивы», изображавшая убитого запорожца в степи. Запорожец лежит навзничь, широко раскинув богатырские руки и разбросав ноги. Голова немного склонена набок и глаза закрыты.
Поза была найдена.
Мишка лег на спину, разбросал руки, ноги и стал понемногу умирать…
Но ему помешали.
Послышались шаги, чьи-то голоса и разговор тети Аси с знакомым офицером Кондрат Григорьевичем.
– Только на одну минутку, – говорила тетя Ася, входя. – А потом я вас сейчас же выгоню.
– Настасья Петровна! Десять минут… Мы так с вами редко видимся, и то все на людях… Я с ума схожу.
Мишка, лежа за ширмами, похолодел. Офицер сходит с ума!.. Это должно быть ужасно. Когда сходят с ума, начинают прыгать по комнате, рвать книги, валяться по полу и кусать всех за ноги! Что, если сумасшедший найдет Мишку за ширмами?..
– Вы говорите вздор, Кондрат Григорьич, – совершенно спокойно, к Мишкиному удивлению, сказала тетя. – Не понимаю, почему вам сходить с ума?
– Ах, Настасья Петровна… Вы жестокая, злая женщина.
«Ого! – подумал Мишка. – Это она-то злая? Ты бы мою маму попробовал – она б тебе показала».
– Почему ж я злая? Вот уж этого я не нахожу.
– Не находите? А мучить, терзать человека – это вы находите?
«Как она там его терзает?»
Мишка не понимал этих слов, потому что в комнате все было спокойно: он не слышал ни возни, ни шума, ни стонов – этих необходимых спутников терзания.
Он потихоньку заглянул в нижнее отверстие ширмы – ничего подобного. Никого не терзали… Тетя преспокойно сидела на кушетке, а офицер стоял около нее, опустив голову, и крутил рукой какую-то баночку на туалетном столике.
«Вот уронишь еще баночку – она тебе задаст», – злорадно подумал Мишка, вспомнив сегодняшний случай с флаконом.
– Я вас терзаю? Чем же я вас терзаю, Кондрат Григорьевич?
– Чем? И вы не догадываетесь?
Тетя взяла зеркальце, висевшее у нее на длинной цепочке, и стала ловко крутить, так что и цепочка и зеркальце слились в один сверкающий круг.
«Вот-то здорово! – подумал Мишка. – Надо бы потом попробовать».
О своей смерти он стал понемногу забывать; другие планы зародились в его голове… Можно взять коробочку от кнопок, привязать ее к веревочке и тоже так вертеть – еще почище теткиного верчения будет.
К его удивлению, офицер совершенно не обращал внимания на ловкий прием с бешено мелькавшим зеркальцем. Офицер сложил руки на груди и, звенящим шепотом произнес:
– И вы не догадываетесь?!
– Нет, – сказала тетя, кладя зеркальце на колени.
– Так знайте же, что я люблю вас больше всего на свете!
«Вот оно… Уже начал с ума сходить, – подумал со страхом Мишка. – На колени стал. С чего, спрашивается?»
– Я день и ночь о вас думаю… Ваш образ все время стоит передо мной. Скажите же… А вы… А ты? Любишь меня?
«Вот еще, – поморщился за ширмой Мишка, – на „ты“ говорит. Что же она ему, горничная, что ли?»
– Ну, скажи мне! Я буду тебя на руках носить, я не позволю на тебя пылинке сесть…
«Что-о такое?! – изумленно подумал Мишка. – Что он такое собирается делать?».
– Ну, скажи – любишь? Одно слово… Да?
– Да, – прошептала тетя, закрывая лицо руками.
– Одного меня? – навязчиво сказал офицер, беря ее руки. – Одного меня? Больше никого?
Мишка, распростертый в темном уголку за ширмами, не верил своим ушам.
«Только его? Вот тебе раз!.. А его, Мишку? А папу, маму? Хорошо же… Пусть-ка она теперь подойдет к нему с поцелуями – он ее отбреет».
– А теперь уходите, – сказала тетя, вставая. – Мы и так тут засиделись. Неловко.
– Настя! – сказал офицер, прикладывая руки к груди. – Сокровище мое! Я за тебя жизнью готов пожертвовать.
Этот ход Мишке понравился. Он чрезвычайно любил все героическое, пахнущее кровью, а слова офицера нарисовали в Мишкином мозгу чрезвычайно яркую, потрясающую картину: у офицера связаны сзади руки, он стоит на площади на коленях, и палач, одетый в красное, ходит с топором. «Настя! – говорит мужественный офицер. – Сейчас я буду жертвовать за тебя жизнью…» Тетя плачет: «Ну, жертвуй, что ж делать». Трах! И голова падает с плеч, а палач по Мишкиному шаблону в таких случаях скрещивает руки на груди и хохочет оскорбительным смехом.
Мишка был честным, прямолинейным мальчиком и иначе дальнейшей судьбы офицера не представлял.
– Ах, – сказала тетя, – мне так стыдно… Неужели я когда-нибудь буду вашей женой…
– О, – сказал офицер. – Это такое счастье! Подумай – мы женаты, у нас дети…
«Гм… – подумал Мишка, – дети… Странно, что у тети до сих пор детей не было».
Его удивило, что он до сих пор не замечал этого… У мамы есть дети, у полковницы на верхней площадке есть дети, а одна тетя без детей.
«Наверно, – подумал Мишка, – без мужа их не бывает. Нельзя. Некому кормить».
– Иди, иди, милый.
– Иду. О, радость моя! Один только поцелуй!..
– Нет, нет, ни за что…
– Только один! И я уйду.
– Нет, нет! Ради Бога…
«Чего там ломаться, – подумал Мишка. – Поцеловалась бы уж. Будто трудно… Сестренку Труську целый день ведь лижет».
– Один поцелуй! Умоляю. Я за него полжизни отдам!
Мишка видел: офицер протянул руки и схватил тетю за затылок, а она запрокинула голову, и оба стали чмокаться.
Мишке сделалось немного неловко. Черт знает что такое. Целуются, будто маленькие. Разве напугать их для смеху: высунуть голову и прорычать густым голосом, как дворник: «Вы чего тут делаете?!»
Но тетя уже оторвалась от офицера и убежала.
Оставшись в одиночестве, обреченный на смерть Мишка встал и прислушался к шуму из соседних комнат.
«Ложки звякают, чай пьют… Небось, меня не позовут. Хоть с голоду подыхай…»
– Миша! – раздался голос матери. – Мишутка! Где ты? Иди пить чай.
Мишка вышел в коридор, принял обиженный вид и боком, озираясь, как волчонок, подошел к матери. «Сейчас будет извиняться», – подумал он.
– Где ты был, Мишутка? Садись чай пить. Тебе с молоком?
«Эх, – подумал добросердечный Миша. – Ну и Бог с ней! Если она забыла, так и я забуду. Все ж таки она меня кормит, обувает».
Он задумался о чем-то и вдруг неожиданно громко сказал:
– Мама, поцелуй-ка меня!
– Ах ты, поцелуйка. Ну, иди сюда.
Мишка поцеловался и, идя на свое место, в недоумении вздернул плечами:
«Что тут особенного? Не понимаю… Полжизни… Прямо – умора!»
У детей всегда бывает странный, часто недоступный пониманию взрослых уклон мыслей.
Мысли их идут по какому-то своему пути; от образов, которые складываются в их мозгу, веет прекрасной дикой свежестью.
Вот несколько пустяков, которые запомнились мне.
Одна маленькая девочка, обняв мою шею ручонками и уютно примостившись на моем плече, рассказывала:
– Жил-был слон. Вот однажды пошел он в пустыню и лег спать… И снится ему, что он пришел пить воду к громадному-прегромадному озеру, около которого стоят сто бочек сахару. Больших бочек. Понимаешь? А сбоку стоит громадная гора. И снится ему, что он сломал толстыйпретолстый дуб и стал разламывать этим дубом громадные бочки с сахаром. В это время подлетел к нему комар. Большой такой комар – величиной с лошадь…
– Да что это, в самом деле, у тебя, – нетерпеливо перебил я. – Все такое громадное: озеро громадное, дуб громадный, комар громадный, бочек сто штук…
Она заглянула мне в лицо и с видом превосходства пожала плечами:
– А как же бы ты думал. Ведь он же слон?
– Ну, так что?
– И потому что он слон, ему снится все большое. Не может же ему присниться стеклянный стаканчик, или чайная ложечка, или кусочек сахара.
Я промолчал, но про себя подумал: «Легче девочке постигнуть психологию спящего слона, чем взрослому человеку – психологию девочки».
Знакомясь с одним трехлетним мальчиком крайне сосредоточенного вида, я взял его на колени и, не зная, с чего начать, спросил:
– Как ты думаешь: как меня зовут? Он осмотрел меня и ответил, честно глядя в мои глаза:
– Я думаю – Андрей Иваныч.
На бессмысленный вопрос я получил ошибочный, но вежливый, дышащий достоинством ответ.
Однажды летом, гостя у своей замужней сестры, я улегся после обеда спать.
Проснулся я от удара по голове, такого удара, от которого мог бы развалиться череп.
Я вздрогнул и открыл глаза.
Трехлетний крошка стоял у постели с громадной палкой в руках и с интересом меня разглядывал. Так мы долго молча смотрели друг на друга. Наконец он с любопытством спросил:
– Что ты лопаешь?
Я думаю, этот поступок и вопрос были вызваны вот чем: бродя по комнатам, малютка забрался ко мне и стал рассматривать меня, спящего. В это время я во сне, вероятно, пожевывал губами. Все, что касалось жевания вообще и пищи в частности, очень интересовало малютку. Чтобы привести меня в состояние бодрствования, малютка не нашел другого способа, как сходить за палкой, треснуть меня по голове и задать единственный вопрос, который его интересовал:
– Что ты лопаешь? Можно ли не любить детей?
Мой друг, моральный воспитатель и наставник Борис Попов, провозившийся со мной все мои юношеские годы, часто говорил своим глухим, ласковым голосом:
– Знаете, как бы я нарисовал картину «Жизнь»? По необъятному полю, изрытому могилами, тяжело движется громадная стеклянная стена… Люди с безумно выкатившимися глазами, напряженными мускулами рук и спины хотят остановить ее наступательное движение, бьются у нижнего края ее, но остановить ее невозможно. Она движется и сваливает людей в подвернувшиеся ямы – одного за другим… Одного за другим! Впереди ее – пустые отверстые могилы; сзади – наполненные, засыпанные могилы. И кучка живых людей у края видит прошлое: могилы, могилы и могилы. А остановить стену невозможно. Все мы свалимся в ямы. Все.
Я вспоминаю эту ненаписанную картину и, пока еще стеклянная стена не смела меня в могилу, хочу признаться в одном чудовищном поступке, совершенном мною в дни моего детства. Об этом поступке никто не знает, а поступок дикий и для детского возраста неслыханный: у основания большой желтой скалы, на берегу моря, недалеко от Севастополя, в пустынном месте – я закопал в песке, я похоронил одного англичанина и одного француза…
Мир праху вашему – краснобаи и обманщики!
Стеклянная стена движется на меня, но я прикладываю к ней лицо и, сплюснув нос, вижу оставшееся позади: моего отца, индейца Вапити и негра Башелико. А за ними в тяжелых прыжках и извивах мощных тел мечутся львы, тигры и гиены.
Это все главные действующие лица той истории, которая окончилась таинственными похоронами у основания большой скалы на пустынном морском берегу.
Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в то время: как можно было жить в Севастополе, когда существуют Филиппинские острова, южный берег Африки, пограничные города Мексики, громадные прерии Северной Америки, мыс Доброй Надежды, реки Оранжевая, Амазонка, Миссисипи и Замбези?..
Меня, десятилетнего пионера в душе, местожительство отца не удовлетворяло.
А занятие? Отец торговал чаем, мукой, свечами, овсом и сахаром.
Конечно, я ничего не имел против торговли… но вопрос: чем торговать? Я допускал торговлю кошенилью, слоновой костью, вымененной у туземцев на безделушки, золотым песком, хинной коркой, драгоценным розовым деревом, сахарным тростником… Я признавал даже такое опасное занятие, как торговля черным деревом (негроторговцы так называют негров).
Но мыло! Но свечи! Но пилёный сахар!
Проза жизни тяготила меня. Я уходил на несколько верст от города и, пролеживая целыми днями на пустынном берегу моря, у подножия одинокой скалы, мечтал…
Пиратское судно решило пристать к этому месту, чтобы закопать награбленное сокровище: скованный железом сундук, полный старинных испанских дублонов, гиней, золотых бразильских и мексиканских монет и разной золотой, осыпанной драгоценными камнями утвари…
Грубые голоса, загорелые лица, хриплый смех и ром, ром без конца…
Я, спрятавшись в одному мне известном углублении на верхушке скалы, молча слежу за всем происходящим: мускулистые руки энергично роют песок, опускают в яму тяжелый сундук, засыпают его и, сделав на скале таинственную отметку, уезжают на новые грабежи и приключения. Одну минуту я колеблюсь: не примазаться ли к ним? Хорошо поездить вместе, погреться под жарким экваториальным солнцем, пограбить мимо идущих «купцов», сцепиться на абордаж с английским бригом, дорого продавая свою жизнь, потому что встреча с англичанами – верный галстук на шею.
С другой стороны, можно к пиратам и не примазываться. Другая комбинация не менее заманчива: вырыть сундук с дублонами, притащить к отцу, а потом купить на «вырученные деньги» фургон, в которых ездят южно-африканские боэры, оружия, припасов, нанять нескольких охотников для компании да и двинуться на африканские алмазные поля.
Положим, отец и мать забракуют Африку! Но Боже ты мой! Остается прекрасная Северная Америка с бизонами, бесконечными прериями, мексиканскими вакеро и раскрашенными индейцами. Ради такой благодати стоило бы рискнуть скальпами – ха-ха!
Солнце накаливает морской песок у моих ног, тени постепенно удлиняются, а я, вытянувшись в холодке под облюбованной мною скалой, книга за книгой поглощаю двух своих любимцев: Луи Буссенара и капитана Майн Рида.
«…Расположившись под тенью гигантского баобаба, путешественники с удовольствием вдыхали вкусный аромат жарившейся над костром передней ноги слона. Негр Геркулес сорвал несколько плодов хлебного дерева и присоединил их к вкусному жаркому. Основательно позавтракав и запив жаркое несколькими глотками кристальной воды из ручья, разбавленной ромом, наши путешественники, и т. д.».
Я глотаю слюну и шепчу, обуреваемый завистью:
– Умеют же жить люди! Ну-с… позавтракаем и мы. Из тайного хранилища в расселине скалы я вынимаю пару холодных котлет, тарань, кусок пирога с мясом, бутылку бузы и – начинаю насыщаться, изредка поглядывая на чистый морской горизонт: не приближается ли пиратское судно?
А тени все длиннее и длиннее…
Пора и в свой блокгауз на Ремесленной улице.
Я думаю, – скала эта на пустынном берегу стоит и до сих пор, и расселина сохранилась, и на дне ее, вероятно, еще лежит сломанный ножик и баночка с порохом – там все по-прежнему, а мне уже тридцать два года, и все чаще кто-нибудь из добрых друзей восклицает с радостным смехом:
– Гляди-ка! А ведь у тебя тоже появился седой волос.