Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год – он для всех Додя и больше ничего.
И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:
– Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.
– Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.
– О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна.
Однако все это в будущем. А пока Доде – шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).
Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит все приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого; ненавидит горькое, любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведен; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти… С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение – ласки близких ему людей – вызывает в нем отвращение.
Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную «соломку» и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.
Додя отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:
– Пусс… ти, Дура! Ос… ставь, дура!
Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить все свое завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку еще больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.
Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.
Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вел себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи…
Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть еще одна черта: он – страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает ее. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, – Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой».
Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Додина мать сказала отцу: «А, знаешь, доктор нашел у Марины Кондратьевны камни в печени», – Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени».
Славный, бескорыстный ребенок.
Когда мама, поглаживая шелковистый Додин затылок, сообщила ему:
– Завтра у нас будут блины… – Додя не преминул подумать: «Хочу, чтобы блины были мои», – и спросил вслух:
– А что такое блины?
– Дурачок! Разве ты не помнишь, как у нас были блины в прошлом году?
Глупая мать не могла понять, что для пятилетнего ребенка протекший год – это что-то такое громадное, монументальное, что как Монблан заслоняет от его глаз предыдущие четыре года. И с годами эти монбланы все уменьшаются и уменьшаются в росте, делаются пригорками, которые не могут заслонить от зорких глаз зрелого человека его богатого прошлого, ниже, ниже делаются пригорки, пока не останется один только пригорок, увенчанный каменной плитой да покосившимся крестом.
Год жизни наглухо заслонил от Доди прошлогодние блины. Что такое блины? Едят их? Можно ли на них кататься? Может, это народ такой – блины? Ничего в конце концов неизвестно.
Когда кухарка Марья ставила с вечера опару, Додя смотрел на нее с почтительным удивлением и даже, боясь втайне, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почемунибудь делать блины, – искательно почистил ручонкой край ее черной кофты, вымазанной мукой. Этого показалось ему мало:
– Я люблю тебя, Марья, – признался он дрожащим голосом.
– Ну, ну. Ишь какой ладный мальчушечка.
– Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросок украду?
Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замешанной в назревающей уголовщине, а Додя вихрем помчался в кабинет и сейчас же принес пять папиросок. Положил на край плиты.
И снова дипломатичная Марья сделала вид, что не заметила награбленного добра. Только сказала ласково:
– А теперь иди, Додик, в детскую. Жарко тут, братик.
– А блины-то… будут?
– А для чего же опару ставлю!
– Ну, то-то.
Уходя, подкрепил на всякий случай:
– Ты красивая, Марья.
Положив подбородок на край стола, Додя надолго застыл в немом восхищении…
Какие красивые тарелки! Какая чудесная черная икра… Что за поражающая селедка, убранная зеленым луком, свеклой, маслинами. Какая красота – эти плотные, слежавшиеся сардинки. А в развалившуюся на большой тарелке неизвестную нежно-розовую рыбу Додя даже ткнул пальцем, спрятав моментально этот палец в рот с деланно-рассеянным видом. («Гм!.. Соленое».)
А впереди еще блины – это таинственное, странное блюдо, ради которого собираются гости, делается столько приготовлений, вызывается столько хлопот.
«Посмотрим, посмотрим, – думает Додя, бродя вокруг стола. – Что это там у них за блины такие…»
Собираются гости…
Сегодня Додя первый раз посажен за стол вместе с большими, и поэтому у него широкое поле для наблюдений.
Сбивает его с толку поведение гостей.
– Анна Петровна – семги! – настойчиво говорит мама.
– Ах, что вы, душечка, – ахает Анна Петровна. – Это много! Половину этого куска. Ах, нет, я не съем!
«Дура», – решает Додя.
– Спиридон Иваныч! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?
– Нет, уж я лучше горькой рюмочку выпью. «Дурак!» – удивляется про себя Додя.
– Семен Афанасьич! Вы, право, ничего не кушаете!.. «Врешь, – усмехнулся Додя. – Он ел больше всех.
Я видел».
– Сардинки? Спасибо, Спиридон Иваныч. Я их не ем. «Сумасшедшая какая-то, – вздыхает Додя. – Хочу, чтоб сардинки были мои…»
Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни в печени, берет на кончик ножа микроскопический кусочек икры.
«Ишь ты, – думает Додя. – Наверное, боится побольше-то взять: мама так по рукам и хлопнет за это. Или просто задается, что камни в печени. Рохля».
Подают знаменитые долгожданные блины.
Все со зверским выражением лица набрасываются на них. Набрасывается и Додя. Но тотчас же опускает голову в тарелку и, купая локон темных волос в жидком масле, горько плачет.
– Додик, милый, что ты? Кто тебя обидел?..
– Бли… ны…
– Ну? Что блины? Чем они тебе не нравятся?
– Такие… круглые…
– Господи… Так что же из этого? Обрежу тебе их по краям, – будут четырехугольные…
– И со сметаной…
– Так можно без сметаны, чудачина ты!
– Так они тестяные!
– А ты какие бы хотел? Бумажные, что ли?
– И… не сладкие.
– Хочешь, я тебе сахаром посыплю?
Тихий плач переходит в рыдание. Как они не хотят понять, эти тупоголовые дураки, что Доде блины просто не нравятся, что Додя разочаровался в блинах, как разочаровывается взрослый человек в жизни! И никаким сахаром его не успокоить.
Плачет Додя.
Боже! Как это все красиво, чудесно началось, – все, начиная от опары и вкусного блинного чада – и как все это пошло, обыденно кончилось: Додю выслали из-за стола.
Гости разошлись.
Измученный слезами, Додя прикорнул на маленьком диванчике. Отыскав его, мать берет на руки отяжелевшее от дремоты тельце и ласково шепчет:
– Ну ты… блиноед африканский… Наплакался? – И тут же, обращаясь к отцу, перебрасывает свои мысли в другую плоскость: – А знаешь, говорят, Антоновский получил от Мразича оскорбление действием.
И, подымая отяжелевшие веки, с усилием шепчет обуреваемый приобретательским инстинктом Додя:
– Хочу, чтобы мне было оскорбление действием. Тихо мерцает в детской красная лампадка. И еще слегка пахнет всепроникающим блинным чадом…
Я гляжу на них сверху вниз…
И не потому чтобы я их презирал, а просто я выше их, хотя и сижу в кресле: Лиля высотой не более аршина, Котька – вершка на два выше.
Каждый из них опирается обеими руками о мое колено и оба не мигая глядят в мои бегающие глаза.
– Я у Шуры книжку видел, – сообщает Котька и умолкает, ожидая, чтобы я спросил: «Какую?»
– Какую?
– Называется: «Мальчик у Христа на елке».
– Мда-а, – неопределенно мычу я. Молчание.
Лиля решает поддержать брата:
– А я стихи новые знаю.
И замирает вся, напрягается, трепетно ожидая одного только словечка: «Какие?»
– Какие?
Обыкновенно около нее нужно работать целый час, чтобы вытянуть хоть какие-нибудь стишонки.
Но тут она, как обильный весенний дождик по крыше – прорывается сразу:
– У нашей елки
Иголки – колки.
В дверную щелку
Мы видим елку…
Звезда, хлопушки.
Орехи, пушки.
Все. Вчера в журнале читала.
– Так-с, – снова мямлю я. – Стишки хоть куда. А это знаешь: «Зима. Крестьянин торжествуя…»?
Но такой оборот разговора обоим невыгоден.
– Мы это знаем. Слушай, дядя… А бывают елки выше потолка?
– Бывают.
– А как же тогда?
– Делают дырку в потолке и просовывают конец в верхний этаж. Если там живут не дураки – они убирают просунутый конец игрушками, золочеными орехами и веселятся напропалую.
Котька отворачивает плутоватую мордочку в сторону и задает многозначительный вопрос:
– А кто живет этажом ниже нас – у них есть дети?
– Не знаю. Кажется, там старик какой-то.
– Жаль. А знаешь что, – неопределенно говорит Котька, – я на Рождество буду слушаться.
– И я! И я! – ревниво кричит Лиля.
– Важное кушанье! – пожимаю я плечами. – Вы всегда должны слушаться. А нет – я сдеру с вас шкуру, набью ее ватой, и уж эти-то детки будут сидеть тихо.
Котька приподнимает одну ногу, осматривает ботинок, который у него в полном порядке, и, казалось бы, бесцельно сообщает:
– У наших соседов, говорят, нынче елка будет.
– Не соседов, а соседей.
– Ну, пусть соседей. Но елка-то все-таки будет. Положение создается тягостное.
– Елки… – мычу я. – Елки… Гм!.. Тоже, знаете, и от елок иногда радости мало. Вон, у одних моих знакомых тоже так-то устроили елку, а свечка одна горела, горела, потом покосилась да кисейную гардину и подожгла… Как порох вспыхнул дом! Восемь человек сгорело.
– Елку нужно посредине ставить. Рази к окну ставят, – замечает многоопытная Лиля.
– Посредине… – горько усмехаюсь я. – Оно и посредине бывает тоже не сладко. В одном тоже вот… знакомом доме… У Петровых… Петровы были у меня такие… знакомые… Так у них – поставили елку посредине, а она стояла, стояла да как бухнет на пол, так одну девочку напополам! Голова к роялю отлетела, ноги к дверям.
К моему удивлению этот ужасный случай не производит никакого впечатления. Будто не живой ребенок погиб, а муху на стене прихлопнули.
– Подставку нужно делать больше и тяжельше – тогда и не упадет елка, – деловито сипит Котька.
– На подставке одной далеко не уедешь, – возражаю я. – Главная опасность – это хлопушки. Знавал я такую одну семью… как бишь их? Да! Тоже Петровы. Так вот один из мальчуганов взял хлопушку, поднес к глазам, дернул где следует – бац! Глаз пополам и ухо на ниточке!
Мы все трое замолкаем и думаем – каждый о своем.
– А вот я тоже знала семью, – вдруг начинает задумчиво и тихо, опустив головенку, Лиля. – Ихняя фамилия была Курицыхины. И тоже, когда было Рождество, так ихний папа говорит: «Не будет вам завтра елки!» Они завтра тоже легли спать днем, и ихний папа тоже лег спать днем… Нет, перед вечером, когда бы была зажгита елка, если б он сделал. Так они тогда легли. Ну, легли все и спят, потому елки нет, делать нечего. А воры видят, что все спят, забрались и все покрали, что было, чего и не было – все взяли. Ну, проснулись, понятно, и плакали все.
– Это, наверное, был такой случай? – спрашиваю я, делая встревоженное лицо.
– Д… да, – не совсем убежденно отвечает Лиля.
– Значит, если я не устрою елки, к нам тоже заберутся воры?
– Заберутся, – таинственно шепчут оба.
– А если вы не ляжете спать в это время?
– Нет, мы ляжем!!
Дольше терзать их жалко. И так на лицах застыла мучительная гримаса трепетного ожидания, а глаза выражают то страх, то надежду, то уныние и разочарование.
Не желая, однако, сразу сдать позицию, я задаю преглупый вопрос:
– А вы какую бы хотели елку: зеленого цвета или розового?
– Зеленую…
– Ну, раз зеленую – тогда можно. А розовую уж никак бы нельзя.
Как щедры дети: поцелуи, которыми меня осыпают, совсем не заслужены.
Будучи принципиальным противником строго обоснованных, хорошо разработанных планов, Мишка Саматоха перелез невысокую решетку дачного сада без всякой определенной цели.
Если бы что-нибудь подвернулось под руку, он украл бы; если бы обстоятельства располагали к тому, чтобы ограбить, – Мишка Саматоха и от грабежа бы не отказался. Отчего же? Лишь бы после можно было легко удрать, продать «блатокаю» награбленное и напиться так, «чтобы чертям было тошно».
Последняя фраза служила мерилом всех поступков Саматохи… Пил он, развратничал и дрался всегда с таким расчетом, чтобы «чертям было тошно». Иногда и его били, и опять-таки били так, что «чертям было тошно».
Поэтическая легенда, циркулирующая во всех благовоспитанных детских, гласит, что у каждого человека есть свой ангел, который радуется, когда человеку хорошо, и плачет, когда человека огорчают.
Мишка Саматоха сам добровольно отрекся от ангела, пригласил на его место целую партию чертей и поставил себе целью все время держать их в состоянии хронической тошноты.
И действительно, Мишкиным чертям жилось несладко.
Так как Саматоха был голоден, то усилие, затраченное на преодоление дачной ограды, утомило его.
В густых кустах малины стояла зеленая скамейка. Саматоха утер лоб рукавом, уселся на нее и стал, тяжело дыша, глядеть на ослепительную под лучами солнца дорожку, окаймленную свежей зеленью.
Согревшись и отдохнув, Саматоха откинул голову и замурлыкал популярную среди его друзей песенку:
Родила, меня ты, мама,
По какой такой причине?
Ведь меня поглотит яма
По кончине, по кончине…
Маленькая девочка лет шести выкатилась откуда-то на сверкающую дорожку и, увидев полускрытого ветками кустов Саматоху, остановилась в глубокой задумчивости.
Так как ей были видны только Саматохины ноги, она прижала к груди тряпичную куклу, защищая это беспомощное создание от неведомой опасности, и после некоторого колебания бесстрашно спросила:
– Чии это ноги?
Отодвинув ветку, Саматоха наклонился вперед и стал в свою очередь рассматривать девочку.
– Тебе чего нужно? – сурово спросил он, сообразив, что появление девочки и ее громкий голосок могут разрушить все его пиратские планы.
– Это твои… ножки? – опять спросила девочка, из вежливости смягчив смысл первого вопроса.
– Мои.
– А что ты тут делаешь?
– Кадрель танцую, – придавая своему голосу выражение глубокой иронии, отвечал Саматоха.
– А чего же ты сидишь?
Чтобы не напугать зря ребенка, Саматоха проворчал:
– Не просижу места. Отдохну да и пойду.
– Устал? – сочувственно сказала девочка, подходя ближе.
– Здорово устал. Аж чертям тошно.
Девочка потопталась на месте около Саматохи и, вспомнив светские наставления матери, утверждавшей, что с незнакомыми нельзя разговаривать, вежливо протянула Саматохе руку:
– Позвольте представиться: Вера.
Саматоха брезгливо пожал ее крохотную ручонку своей корявой лапой, а девочка, как истый человек общества, поднесла к его носу и тряпичную куклу:
– Позвольте представить: Марфушка. Она не живая, не бойтесь. Тряпичная.
– Ну? – с ласковой грубоватостью, неискренно, в угоду девочке удивился Саматоха. – Ишь ты, стерва какая.
Взгляд его заскользил по девочке, которая озабоченно вправляла в бок кукле высунувшуюся из зияющей раны паклю.
«Что с нее толку! – скептически думал Саматоха. – Ни сережек, ни медальончика. Платье можно было бы содрать и башмаки, да что за них там дадут? Да и визгу не оберешься».
– Смотри, какая у нее в боке дырка, – показала Вера.
– Кто же это ее пришил? – спросил Саматоха на своем родном языке.
– Не пришил, а сшил, – поправила Вера. – Няня сшила. А ну, поправь-ка ей бок. Я не могу.
– Эх ты, козявка! – сказал Саматоха, беря в руки куклу.
Это была его первая работа в области починки человеческого тела. До сих пор он его только портил.
Издали донеслись чьи-то голоса. Саматоха бросил куклу и тревожно поднял голову. Схватил девочку за руку и прошептал:
– Кто это?
– Это не у нас, а на соседней даче. Папа и мама в городе…
– Ну?! А нянька?
– Нянька сказала мне, чтобы я не шалила, и она потом убежала. Сказала, что вернется к обеду. Наверно, к своему приказчику побежала.
– К какому приказчику?
– Не знаю. У нее есть какой-то приказчик!
– Любовник, что ли?
– Нет, приказчик. Слушай…
– Ну?
– А как тебя зовут?
– Михайлой, – ответил Саматоха крайне неохотно.
– А меня Вера.
«Пожалуй, тут будет фарт», – подумал Саматоха, смягчаясь.
– Эй, ты! Хошь, я тебе гаданье покажу, а?
– А ну, покажи, – взвизгнула восторженно девочка.
– Ну, ладно. Дай-кось руку… Ну вот, видишь – ладошка. Во… Видишь, вон загибинка. Так по этой загибинке можно сказать, когда кто именинник.
– А ну-ка! Ни за что не угадаешь.
Саматоха сделал вид, что напряженно рассматривает ручку девочки.
– Гм! Сдается мне по этой загибинке, что ты именинница семнадцатого сентября. Верно?
– Вер-р-р-но! – завизжала Вера, прыгая около Саматохи в бешеном восторге. – А ну-ка, на еще руку, скажи, когда мама именинница?
– Эх, ты, дядя! Нешто по твоей руке угадаешь? Тут, брат, мамина рука требовается.
– Да мама сказала: в шесть часов приедет… Ты подождешь?
– Там видно будет.
Как это ни странно, но глупейший фокус с гаданьем окончательно самыми крепкими узами приковал девочку к Саматохе. Вкус ребенка извилист, прихотлив и неожидан.
– Давайте еще играть… Ты прячь куклу, а я ее буду искать. Ладно?
– Нет, – возразил рассудительный Саматоха. – Давай лучше играть в другое. Ты будто бы хозяйка, а я гость. И ты будто меня угощаешь. Идет?
План этот вызвал полное одобрение хозяйки. Взрослый человек, с усами, будет как всамделишный гость, и она будет его угощать!
– Ну, пойдем, пойдем, пойдем!
– Слушай ты, клоп. А у вас там никого дома нет?
– Нет, нет, не бойся, вот чудак! Я одна. Знаешь, будем так: ты будто бы кушаешь, а я будто бы угощаю!
Глазенки ее сверкали, как черные бриллианты.
Вера поставила перед гостем пустые тарелки, уселась напротив, подперла рукой щеку и затараторила:
– Кушайте, кушайте! Эти кухарки такие невозможные. Опять, кажется, котлеты пережарены. А ты, Миша, скажи: «Благодарю вас, котлеты замечательные».
– Да ведь котлет нет, – возразил практический Миша.
– Да это не надо… Это ведь игра такая. Ну, Миша, говори!
– Нет, брат, я так не могу. Давай лучше я всамделишные кушанья буду есть. Буфет-то открыт? Всамделишно когда, так веселее. Э?
Такое отсутствие фантазии удивило Веру. Однако она безропотно слезла со стула, пододвинула его к буфету и заглянула в буфет.
– Видишь ты, тут есть такое, что тебе не понравится: ни торта, ни трубочек, а только холодный пирог с мясом, курица и яйца вареные.
– Ну что ж делать – тащи. А попить-то нечего?
– Нечего. Есть тут, да такое горькое, что ужас. Ты, небось, и пить-то не будешь. Водка.
– Тащи сюда, поросенок! Мы все это по-настоящему разделаем. Без обману.
Закутавшись салфеткой (полная имитация зябкой мамы, кутавшейся всегда в пуховый платок), Вера сидела напротив Саматохи и деятельно угощала его:
– Пожалуйста, кушайте. Не стесняйтесь, будьте как дома. Ах, уж эти кухарки, опять пережарила пирог, чистое наказание.
Она помолчала, выжидая реплики.
– Ну?
– Что, ну?
– Что ж ты не говоришь?
– А что я буду говорить?
– Ты говори: «Благодарю вас, пирог замечательный».
В угоду ей проголодавшийся Саматоха, запихивая огромный кусок пирога в рот, неуклюже пробасил:
– Благодарю вас… пирог знаменитый!
– Нет: замечательный!
– Ну да. Замечательный.
– Выпейте еще рюмочку, пожалуйста. Без четырех углов изба не строится.
– Благодарю вас, водка замечательная.
– Ах, курица опять пережарена. Эти кухарки – чистое наказание.
– Благодарю вас, курица замечательная, – прогудел Саматоха, подчеркивая этим стереотипным ответом полное отсутствие фантазии.
– В этом году лето жаркое, – заметила хозяйка.
– Благодарю вас, лето замечательное. Я еще баночку выпью.
– Нельзя так, – строго сказала девочка. – Я сама должна предложить… Выпейте, пожалуйста, еще рюмочку… Не стесняйтесь. Ах, водка, кажется, очень горькая. Ах, уж эти кухарки. Позвольте, я вам тарелочку переменю.
Саматоха не увлекался игрой так, как хозяйка, не старался быть таким кропотливым и точным в деталях, как она. Поэтому, когда маленькая хозяйка отвернулась, он вне всяких правил игры сунул в карман серебряную вилку и ложку.
– Ну, достаточно, – сказал он. – Сыт.
– Ах, вы так мало ели!.. Скушайте еще кусочек.
– Ну, будет там канитель тянуть, довольно. Я так налопался, что чертям тошно.
– Миша, Миша, – горестно воскликнула девочка, с укоризной глядя на своего друга. – Разве так говорят? Надо сказать: «Нет уж, увольте, премного благодарен. Разрешите закурить?»
– Ну, ладно, ладно… Увольте, много благодарен. Дайка папироску.
Вера убежала в кабинет и вернулась оттуда с коробкой сигар.
– Вот эти сигары я покупал в Берлине, – сказала она басом. – Крепковатые, да я других не курю.
– Мерси вам, – сказал Саматоха, оглядывая следующую комнату, дверь в которую была открыта.
Глядя на Саматоху снизу вверх и скроив самое лукавое лицо, Вера сказала:
– Миша! Знаешь во что давай играть?
– Во что?
– В разбойников.
Это предложение поставило Мишу в некоторое затруднение. Что значит играть в разбойников? Такая игра с шестилетней девочкой казалась глупейшей профанацией его ремесла.
– Как же мы будем играть?
– Я тебя научу. Ты будто разбойник и на меня нападаешь, а я будто кричу: ох, забирайте все мои деньги и драгоценности, только не убивайте Марфушку.
– Какую Марфушку?
– Да куклу. Только я должна спрятаться, а ты меня ищи.
– Постой, это, брат, не так. Не пассажир должен сначала прятаться, а разбойник.
– Какой пассажир?
– Ну… этот вот… которого грабят. Он не должен сначала прятаться.
– Да ты ничего не понимаешь, – вскричала хозяйка. – Я должна спрятаться.
Хотя это было искажение всех разбойничьих приемов и традиций, но Саматоха и не брался быть их блюстителем.
– Ну ладно, ты прячься. Только нет ли у тебя какогонибудь кольца или брошки?..
– Зачем?
– А чтоб я мог у тебя отнять.
– Так это можно нарочно… будто отнимаешь.
– Нет, я так не хочу, – решительно отказался капризный Саматоха.
– Ах ты Господи! Чистое с тобой наказание! Ну, я возьму мамины часики и брошку, которые в столике у нее лежат.
– Сережек нет ли? – ласково спросил Саматоха, стремясь, очевидно, обставить игру со сказочной роскошью.
Игра была превеселая.
Верочка прыгала вокруг Саматохи и кричала:
– Пошел вон! Не смей трогать Марфушку! Возьми лучше мои драгоценности, только не убивай ее. Постой, где же у тебя нож?
Саматоха привычным жестом полез за пазуху, но сейчас же сконфузился и пожал плечами.
– Можно и без ножа. Нарочно ж…
– Нет, я тебе лучше принесу из столовой.
– Только серебряный! – крикнул ей вдогонку Саматоха.
Игра кончилась тем, что, забрав часы, брошку и кольцо в обмен на драгоценную жизнь Марфушки, Саматоха сказал:
– А теперь я тебя как будто запру в тюрьму.
– Что ты, Миша! – возразила на это девочка, хорошо, очевидно, изучившая, кроме светского этикета, и разбойничьи нравы. – Почему же меня в тюрьму! Ведь ты разбойник – тебя и надо в тюрьму.
Покоренный этой суровой логикой, Миша возразил:
– Ну так я тебя беру в плен и запираю в башню.
– Это другое дело. Ванная – будто б башня… Хорошо? Когда он поднял ее на руки и понес, она, барахтаясь, зацепилась рукой за карман его брюк.
– Смотри-ка Миша, что это у тебя в кармане? Ложка?! Это чья?
– Это брат, моя ложка.
– Нет, это наша. Видишь, вон, вензель. Ты, наверное, нечаянно ее положил, да? Думал, платок?
– Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, брат, сюда.
– Постой! Ты мне и руки свяжи, будто бы чтоб я не убежала.
– Экая фартовая девчонка, – умилился Саматоха. – Все-то она знает. Ну, давай свои лапки!
Он повернул ключ в дверях ванной и, надев в передней чье-то летнее пальто, неторопливо вышел. По улице шагал с самым рассеянным видом. Прошло несколько дней.
Мишка Саматоха, как волк, пробирался по лужайке парка между нянек, колясочек младенцев, летящих откуда-то резиновых мячей и целой кучи детворы, копошившейся на траве.
Его волчий взгляд прыгал от одной няньки к другой, от одного ребенка к другому.
Под громадным деревом сидела бонна, углубившаяся в книгу, а в двух шагах маленькая трехлетняя девочка расставляла какие-то кубики. Тут же на траве раскинулась ее кукла размером больше хозяйки – длинноволосое, розовощекое создание парижской мастерской, одетое в голубое платье с кружевами.
Увидев куклу, Саматоха нацелился, сделал стойку и вдруг как молния прыгнул, схватил куклу и унесся в глубь парка на глазах изумленных детей и нянек.
Потом послышались крики и вообще началась невероятная суматоха.
Минут двадцать без передышки бежал Мишка, стараясь запутать свой след.
Добежал до какого-то дощатого забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно рассмеялся.
– Ловко, – сказал он. – Поди-кось, догони.
Потом вынул замусленный огрызок карандаша и стал шарить по карманам обрывок какой-нибудь бумажки.
– Эко, черт! Когда нужно, так и нет, – озабоченно проворчал он.
Взгляд его упал на обрывок старой афиши на заборе. Ветер шевелил отклеившимся куском розовой бумаги.
Саматоха оторвал его, крякнул и, прислонившись к забору, принялся писать что-то.
Потом уселся на землю и стал затыкать записку кукле за пояс.
На клочке бумаги были причудливо перемешаны печатные фразы афиши с рукописным творчеством Саматохи.
Читать можно было так:
«Многоуважаемая Вера! С дозволения начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушел тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся – засыпался бы я. А ты девочка знатная, понимаешь, что к чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинере в… сью куклу, мною для тебя найденную на улице… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на аплодисменты не выходя т… Уважаемого тобой Мишу С. А. Ложку-то я забыл тогда вернуть! Прощ.».
– Вот он где, ребята! Держи его! Вот ты узнаешь, как кукол воровать, паршивец!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..
Саматоха вскочил с земли, с досадой бросил куклу под ноги окружавших его дворников и мальчишек и проворчал с досадой:
– Свяжись только с бабой – вечно в какую-нибудь историю втяпаешься.