bannerbannerbanner
Перекати-моё-поле

Борис Споров
Перекати-моё-поле

Полная версия

Сухое мясо

Мама во время войны работала телефонисткой на коммутаторе – и не где-нибудь, а в областном НКВД[29]. Мне даже довелось видеть однажды главу этого ведомства, Дегтева. Я пришел за пайкой карточного хлеба. Мама и побежала отовариваться. А я, как обычно в таких случаях, надел наушники и на световые запросы бодро отвечал: «Слушаю». В наушниках посмеивались и называли номер. И я соединял… Как вдруг засветилось 57 – глава!

– Слушаю, – без сомнения ответил я.

– А это что за девочка? – пророкотал Дегтев.

– Не девочка, мальчик, – поправил я. – Какой вам номер соединить?

– Где телефонистка?

– Телефонистка вышла по нужде.

Дегтев хмыкнул и назвал номер. А через несколько минут он предстал на пороге коммутаторской: рослый, широкий, утомленный, он смотрел на меня тяжело и брезгливо.

– Работаешь?

– Ага, подменяю.

– И часто приходится?

– Когда бываю.

– А зачем же бываешь?

– Есть хочу…

В это время за его спиной появилась мама. Я видел, как ловко и быстро она спрятала хлеб. Дегтев не стал ни расспрашивать, ни выслушивать, он повернулся и на ходу коротко распорядился:

– Впредь чтобы этого не было…

А вскоре мама пришла домой в шинели.

– Перевели в охрану, – сказала она. Как и прежде, она работала в три смены, круглосуточно. Но на ее рабочем месте я никогда не бывал. Нажимал кнопку звонка в высоком сплошном заборе с козырьком – и выходила мама: в гимнастерке под ремнем, в форменной юбке – как положено. Это в январе.

А в феврале 1945 года я простудился. Неделю лежал в постели, еще неделю не выходил из дома. Мама, уходя, дверь снаружи запирала на замок, чтобы не вздумал на улицу.

Так вот впервые незнакомая женщина, тихая и большеглазая, появилась у нас в самом начале моей болезни. Жилище наше в глинобитной хибарке с земляным полом было разделено голландской плитой: здесь мы варили, и ели, и спали, и даже иногда делали уроки… Ночью с дежурства мама и пришла с гостьей. Они разделись и прошли за плиту. Я не мог понять, о чем они говорят. Гостья тихо плакала, не раз опускалась на колени и крестилась. Мама сидела как будто окаменелая… Женщина приходила несколько раз – все повторялось. Иногда мама комкала какие-то бумажки и сжигала их в плите. С неделю ее не было – и вновь пришла: выгрузила из сумки какие-то кульки – и ушла. Мама положила все принесенное в коробку, задвинула под кровать, и всякий раз, уходя на дежурство, брала что-нибудь из коробки с собой. Однажды и мне дала горсточку чего-то сушеного, вроде грушевого компота. Испытав на зуб, я ничего не понял и спросил:

– А это что, мам?

– Сухое мясо, – ответила она.

Мне такое мясо совсем не понравилось. Теперь-то я понимаю: мясо надо было размочить, распарить и сварить, а потом уже есть; я же грыз его в сухом виде.

А уже в марте после одного из дежурств мама и объявила, что ее переводят на казарменное положение. Запомнилось мне это «казарменное положение»! И как же долго тянулись эти десять дней! Я ходил в школу, получал по карточке свои триста граммов хлеба – и сразу съедал, топил плиту и кипятил чай. С друзьями мы где-то доставали кормовой жмых и целыми днями грызли его, до крови сбивая десны. Как будто и теперь в горле этот отвратительный вкус вонючего вещества.

К маме я ходил дважды. Один раз не пропустили в проходной; в другой раз пропустили, но в калитке через форточку ответили, что она не может. В следующий раз дверца в калитке открылась почти тотчас, и я увидел во дворе свою маму – она шла по кругу, заложив руки за спину, на плечах ее была расстегнутая шинель… Все это я ухватил в один взгляд и наивно подумал: наверное, какие-то занятия проводят…

Я поговорил с мамой через форточку. Она обещала через три дня прийти домой. Будто я и сам этого не знал!

Мама пришла, и в тот же день сказала мне, что попала под сокращение штатов. Увязала свою форму в узел и унесла из дома навсегда. Новая беда – мама осталась без работы.

И только теперь, в Смольках, рассказала:

– Я и не знала, за какую провинность меня из коммутатора выпроводили. А перевели меня не в охрану, а в тюремные надзиратели: за забором внутри двора тюрьма была следственная, и сидели там не за воровство, а за политику. Государственные преступники – от страха и душа в пятки уходила… Первое время заглянуть в глазок страшилась. А потом присмотрелась – обыкновенные люди, горькие и несчастные. Никаких передачек им не разрешалось. Понятно, голодные, но холода лютого не было – только в карцерах. И бить в камерах не били; случалось, но тут уж и сами они бывали виноваты – нарушали режим. А вот с допросов под руки в камеру втаскивали. Только отдышится, глядишь, снова на допрос. А то прямиком от следователя и в карцер.

Иной раз откроешь кормушку (форточку) и кричишь шепотом:

– Не нарушать режима!..

Какой режим? Громко не говорить, не переговариваться через стену, днем не ложиться, ночью не закрывать лица… Другой посмотрит тоскливо, покачает головой и скажет:

– Эх, сестренка, не пугай. Все равно ведь палачи расстреляют…

Просили разве что покурить принести или письмо с их слов домой отправить, известить… Табак – полбеды, а за письмо можно было и под следствие угодить. Но чем больше видишь навеки обреченных, тем горше в душе тоска. А уж за что сидят – в тюрьме никто и не знает, статья – и все… Дома горе, на работе – вдвое. А жить надо, другой работы нет. А тут еще и эта история…

Вышла я из проходной после дежурства: темно, морозно – и никого на улице. Ведь как стемнело – все по домам, страхи: то «черные кошки»[30], то на мыло пришибут или на пирожки, а то и проще – хулиганство. Идешь – и поджилки трясутся. Слышу: кто-то хрупает следом. Оглянулась – похоже, женщина. Остановлюсь, оглянусь – и она стоит. Я пойду – и она следом. Взяла да и свернула за первый же угол – и стою: она прямо на меня и вывернулась.

– Здравствуй, – говорю, – ты что это мои следы топчешь? – А руку-то одну в кармане шинели держу: знай, мол, наших.

– Прости, сестра, прости, – говорит еле слышно, – второй раз за тобой следом иду, а остановить не решаюсь. – И заплакала, да так горько, что и дыхание перехватило.

– У меня, – говорю, – дома ребенок больной под замком. Не могу я тут тары-бары разводить. Хочешь, иди рядом и говори – что надо? – Идет она и молчит. – Что молчишь? Что тебе надо? – наконец я уже вознегодовала. – Поворачивайся и иди своей дорогой!

– Муж у меня сгинул…

– У всех мужья сгинули.

– У всех на фронте, а мой – в тюрьме. Вот и ищу.

– А я что – союзный розыск?! – И такая досада закипела, впору хоть тычка дать.

– Ты знаешь, где он, – вдруг и заявила, да так упрямо.

– Кто же это тебе такое сморозил?.. Я телефонисткой работаю.

– Не знаю, кем ты работаешь, только старец духовный мне сказал: поезжай в город, дождись темноты, как выйдет женщина в шинели – вот она и знает, зовут ее Таней…

У меня и ноги подкосились. И в голову ведь не пришло, что так-то могли и на удочку поймать… Имя-то мое откуда узнала? Какой там старик ей нагадал!.. Вот и привела ее домой. Говорю: не знаю ничего и знать не могу. А она свое: старец сказал – я ему верю… И сует, сует записочку мне в руку, а в записочке фамилия ее мужа и ему же поклон земной – дети живы… Что-то, знать, тайное, загадочное во всем этом было. Сказать бы: нет – и все. А я, наоборот, как будто в обязанность вхожу. Понимаю, что оробела, а выпроводить ее просто так уже не могу. Помрачило… Взяла у нее записочку, а по фамилии уже знаю, в какой камере ее муж сидит, – это он мне и говорил: все равно расстреляют… Дважды и передавала от нее писульки. Да только что писать на клочке газеты? Живы, здоровы – храни тебя Бог… Правда, во второй писульке он дописал: «Прощай, вряд ли увидимся – береги детей»… И все это гладко прошло. А потом она привезла сухого мяса. Принесу ему в кулечке, он его в кружку – и горячей водой зальет – тотчас и съест. И тоже сходило. А тут только он, видать, запарил – его на допрос. Там без предупреждения – выходи. Когда уводят к следователю – в камере обязательно досмотр проводится. Сдали мы его разводящим, а сами в камеру… Смотрю: батюшки, в кружке-то запарено. Надо бы не замечать, авось, проскочили бы. А я взяла кружку и вылила в парашу. Старший так и ринулся:

– Что в кружке?!

– Из корки, – говорю, – чай, наверное, заварил.

Он это цап кружку – запах не тот… И выгребли из параши – что-то мясное! А нас и всего-то тут двое – можно было бы и не поднимать шума. А страх куда денешь? Друг друга ведь боимся. Когда же до третьего дошло – тут уж и вовсе крышка, не утаишься…

Нет, не били – хуже… В общем, Дегтев сжалился: десять суток карцера – и уволить. Вот и все тут «казарменное положение». Пить каждый день давали, а есть – через день… Карцер какой? Цементный полуподвал: не отапливается – на стенах куржак[31], в окошечке с решеткой стекол нет, впрочем, и рамы нет. Правда, к тому времени лютых морозов уже не было. Слава богу, шинель не отбирали… А что жалеть, только вот с мясом сухим зря затеяла – все равно ведь этим не спасешь.

 

Капуста, моя капустица

После первых заморозков капусту срезали и на пойме, и в огородах. И как будто сговорились – в один день с утра запостукивали тяпками в деревянные корыта. В каждой избе рубили или шинковали капусту с запасом. Дело это нетрудное, коллективное и даже веселое. Особенно у Галяновых: один чистит и подает вилки, второй – чистит и режет вдоль морковь, трое острыми полукруглыми тяпками в деревянных корытцах рубят капусту и морковь, перекладывают в эмалированное ведро и тотчас по норме солят, а старший, Вася, уносит ведро в погреб и мощным деревянным пестом аккуратно в кадушке мнет и давит капусту до тех пор, пока она не пустит сок. А за это время нарубят еще ведро – так и подвигается дело. Шутки, смех, все крепкозубые – грызут звонкие кочерыжки и морковь. А когда уже капусты на треть кадушки и вся она купается в своем соку, режут вилки на четыре, а то и на две части и укладывают сверху рядком, покроют рубленой капустой – и еще рядок вилковой. Очень вкусно зимой с картошкой! Наполняют не до краев, не то начнет пучиться – и потечет через край. А когда кадушка наполнена по норме, покроют капусту сначала листьями, потом чистой тряпицей, на тряпицу деревянный кружок, а уж на кружок груз, гнет, чтобы сверху сок был.

 
Припоет Симка что-нибудь вроде:
Ах, душка моя,
Ты кадушка моя!
Капуста моя, капустица,
То вверх, то вниз опустится…
 

Передохнут, похлебают щей из печи – и за вторую кадушку, поменьше… С уборкой не управились, уборку оставили на следующий день.

Готовая капуста у Феди была вкуснее.

– Чай, Мамка добавляет тмину, яблочко и еще чтой-то, – пояснил Федя. – И с молитвой: вот и скус особый…

За зиму я не раз мог убедиться, что главная еда в Смольках – картошка и капуста.

Пятьдесят трудодней

Призвали Настю Курбатову в Правление колхоза – а там, глядь, заседают: то ли суд, то ли какая-то административная комиссия. И все уже решено. Спросили:

– Так было дело?

– Так.

– Мы учли, что ты единственная кормилица детей, что старший сын служит в рядах Советской армии, и приняли смягчающее решение: за противозаконные действия при обмолоте колхозного урожая оштрафовать на пятьдесят трудодней. Предупреждаем, что при повторении подобного будут применены более строгие меры. Решение обжалованию не подлежит.

И все. Собрались и уехали. Только после этого побежала по Смолькам весть: «Настю-то Курбатову засудили – и тайком!»

А Настя вышла из Правления колхоза, повернулась, плюнула и сипло выкрикнула:

– Да подавитесь вы моими трудоднями! Попритчило бы вам!

Погромщики

– Последнего урока не будет – все организованно пойдем на общественное мероприятие, – многозначительно объявила Наталья Николаевна.

– Ага, а второклассников домой!

– Куда это она нас?

– Предприятие какое-то.

– Чай, у меня дома и свое предприятие…

Недоуменно переговаривались мы, но все-таки подчинялись школьной дисциплине: стояли и ждали, когда нас куда-то поведут. Небо хотя и было пасмурное, но без дождя – тянуло холодным ветерком.

– Бди, парень, поведет она нас колхозных коров обихаживать, – умудренно предположил Федя. – Вот если выйдет в фартуке – точно так! – И вскинул голову и прищурил глаз. Но вышла Наталья Николаевна не одна, а с Васей Щипаным. На обоих были темные длинные пальто и шляпы; оба невысокого роста, оба большеносые, как будто нахохлившиеся. И повели они нас по взгорку в деревню.

– Вася-то уже, чай, не мене года в гору не влазил! – шепнул Симка, высунул язык и припел коротко, зачинно:

 
Ох, как трудно идти в горушку —
Головушка болит!..
 

– Ну, тебе, Серафим, пока еще нетрудно, – сказала Наталья Николаевна.

А вот сами они остановились – Василий Петрович задохнулся. Так ведь и поднялись в горку и наискосок пошли к Правлению колхоза.

– Ля-ля-ля! – закричал Витя. – С церкви-то крест упал!

И все мы увидели, что привычного небольшого черного креста над куполом нет… Так вот нас куда ведут!

– Не могли повременить, – глухо возмутилась Наталья Николаевна.

Мы побежали вперед, оставив позади колхозников.

Церковь в Смольках закрыли еще до коллективизации. Нам казалось – это так давно, ведь никого из нас тогда и на свете не было! Но храм не разрушили: закрыли, замкнули, священника, говорили, угнали за Можай – и все. Лет через пять открыли, но не для верующих, а для разграбления – разбили престол, иконостас; погрузили на телегу «цветной металл», иконы; полез, говорят, кто-то крест сшибать, да сверзился – не насмерть, но с переломами. Так и не довели дело до конца. Заколотили горбылем окна, замкнули – и оставили на поругание. Хоронить на прилегающем кладбище еще в 1930 году запретили. И вот теперь по чьей-то просьбе или по указу вновь руки дошли или доехали.

Возле церкви стояла новенькая грузовая машина, газик под брезентом. Двери в церковь распахнуты, и нездешние молодые люди, видимо, все подряд выносили из храма: что-то совали в кузов машины, а все деревянное швыряли в кучу, намереваясь, наверное, поджечь.

Поодаль вразброд стояли хмурые бабы – молчали, никто даже словом не возмущался. Здесь же были Настя и Мамка – Федя проворно дернул ее за рукав и спросил:

– Это что, Мамка? Чьи это?

Мамка склонилась, обняла Федю за плечо и негромко пояснила:

– Комсомольцы, Федя, из района… Или совсем ломать станут, или, говорят, под хранилище готовят. Вот и приехали для погрома…

– А что не сами?

– Так ведь они и кладбище снесут – свои-то не станут могилы рушить.

– Станут, еще как станут…

– Станут, если до конца уже совесть потеряли… Господи, крест решились, – так и застонала Мамка.

В это время из храма вынесли икону и бросили в кучу – доска разломилась.

– Нехристи! Что творите?! – выкрикнула Тоня Галянова, солдатка с нашего конца.

– Право, окаянные – крест им помешал…

– Зерно хотят ссыпать в церковь – стены крепкие, не украдут.

– Несут, еще икону несут… разбойники и есть!

– Какие разбойники – погромщики! И по своей воле – и все мы такие. Теперь войну завершили, вот и валят…

– Эй, окаянные, пошто на могилы прете?! – это взбунтовались всего лишь две бабы.

Правда, уже через минуту и другие загудели. И только Наталья Николаевна и Вася Щипаный, нахохлившись, взирали исподлобья, аки вороны. Не думали они, что и могилы крушить станут. Ведь их единственный сын похоронен здесь, да и сами они надеялись именно здесь найти свое упокоение: чтобы рядышком и с обелиском со звездой и надписью – они были первыми…

– Айда, айда! – позвал Симка и побежал в сторону хранилища.

Мы следом. А там уже куча гнилой картошки, здесь же и ведро старое валяется: набросали в него гнилушек и бегом на место… Как только двое взялись за могильный крест, едва качнули – крест и подломился. Бабы ахнули, а Симка распорядился:

– Бомби их, парнишки! – И запустил свою «гранату». Да так ловко – ляпуха шмякнулась в спину погромщика.

– Э! – крикнул он. – Перестань кидать, сейчас пинка дам!

– Дашь! Накось вот, выкуси! – И полетели гнилушки.

И чья-то «граната» пришлась по затылку одному из погромщиков. Бабы засмеялись. А пострадавший с руганью погнался за нами. Мы в рассыпную, и только Витя как стоял, так и остался стоять. И парень поддал ему ногой под зад. И в то же время его самого за шиворот поймал Иван Петров. И не только поймал, второй рукой прихватил за штаны и, тряхнув, понес к машине. Как мешок с мякиной бросил он его в кузов.

Подошел председатель:

– Ты что, Иван, самоуправством занимаешься?!

– Да это не я, а вы самоуправствуете. Почто разрешили могилы трогать? Хоть бы на Правлении решил…

С одной стороны сгрудились комсомольцы-погромщики, с другой понадвинулись бабы.

– А чего решать? – председатель закурил папиросу. – Пятнадцать лет нет захоронений – полное право ликвидировать старое кладбище. Так и в районе сказали.

И Иван Петров смешался – с законами-то он не в ладу. Но тут – поистине вдруг! – подступила Наталья Николаевна. Губы ее дрожали, казалось, перед слезами.

– А вам, Семен Семенович, еще должны были сказать в районе, что перед ликвидацией кладбища необходимо предложить людям сделать перезахоронения – кто желает.

Теперь на короткое время смутился председатель:

– Да, это было сказано, но кто станет копаться…

– И тем не менее, – наконец, видимо, взяв себя в руки, по-учительски строго сказала Наталья Николаевна, – без такой формальности и вы не имеете права.

– Вот, – поставил точку Иван Петров. – Ехайте отсюда, не то я вас в кузов побросаю.

– Смотри, дядя, споткнешься, – небрежно сказал один из комсомольцев, видимо, главный, и обратился к председателю: – Внутри мы навели порядок, а уж с могилами разберитесь. Надо будет – приедем…

В это время Иван Петров свысока заглянул в кузов машины: там лежало несколько подсвечников и внизу тяжелый церковный крест. Иван легко вытянул крест и перехватил его в одну руку. Все молчали.

– В металлолом старые бороны возьмите и два плуга гниют. А это мой прадед ковал. Вот. – И пошел восвояси с крестом в руке.

Комсомольцы уехали. А бабы еще долго не расходились. И председатель Семен убеждал, что в районе было решено церковь разрушить, но он упросил, чтобы не разрушали, а передали колхозу под хранилище. Поэтому и кладбище нельзя оставлять – все равно затопчут, да и теперь – две ухоженных могилы… Он говорил и говорил, его слушали, но ему никто не верил.

Первый снег

Всю ночь накануне ноябрьских праздников шел снег. Он падал и падал медленными крупными хлопьями, сначала раскисал на талой земле, но затем уже ложился и схватывался, прикрывая осеннюю грязь… Снег падал всю ночь – и ночь становилась светлее. Пушистый, чистый и радостный снег! Свинцовой темной лентой по белой незатоптанной пойме изгибалась Сура.

 
Я иду, а мать качается
Со свечечкой в руке.
Снеги белые, как слезыньки,
Поплыли по реке, —
 

напевал Симка и голиком сметал снег с крылечка и с цоколя под окнами… Федя выволок со двора большие дровни и катал Манечку по первопутку… Витя клепал рассохшиеся дровешки для братьев… У меня не было деревянной лопаты, вернее, я не нашел ее во дворе, поэтому заступом расчищал до земли снег возле дома. Наконец Федя окликнул:

– Парень, не дело делаешь! Всю грязь с улицы на ногах и понесешь в избу. Снег-от притопчется – не трогай. Айда на дровнях с горы!..

И какая же радость – первый снег!

По дрова

Мы долго придумывали план, и в конце концов все у нас сошлось на дровах. Колхоз обязан был привезти нам дров, но так пока и не привезли – и мы жгли хозяйские, сложенные в поленницу во дворе. Решили так: в случае чего на дрова и сошлемся. Взяли дровни с веревкой на задках и задворками вдоль деревни пошли к церкви. Возле коровника что-то делали бабы; у ворот конюшни конюх за уздечку кругами выгуливал Орлика. Конь норовисто вздергивал голову, и всякий раз конюх одергивал его и что-то говорил.

– Ну, елдыжный бабай, – проворчал Федя, – значит, Семен дома. Нет бы с утра на саночках и укатил, как хорошо бы…

Чем ближе мы подходили, тем плотнее охватывала робость. Однако на нас никто не обращал внимания, и мы спокойно вышли на дорогу. Здесь дровни в руки и стороной вокруг церкви подошли к куче, набросанной комсомольцами и теперь заснеженной. Надо было выбрать иконы, а это оказалось не так просто сделать. Раскидывать изуродованные киоты – значило тайную операцию сделать явной.

Я был более сторожкий и осмотрительный, поэтому и отслеживал дорогу от Правления колхоза до скотных дворов – никого нет, командую, и Федя опрокидывает сверху киот. Еще и еще – и мы с трудом вытягиваем икону и укладываем ее на дровни…

Навозились досыта: Федя и ворчал, и не раз ругался елдыжным бабаем, раскровянил себе руку гвоздем и, как собака, ворчал и зализывал себе рану. Мы и не заметили, что учинили новый погром, – на обе стороны разворочали всю кучу. И это с дороги конечно же было видно. Семь освобожденных икон сверху мы обложили обломками брусков и дощечек – маскировка! – все это обвязали веревкой за копылки, – и воз был готов.

– Это что же вы там делаете?! – окликнули с дороги.

Мы так и присели. Но видя, что это незначащая смольковская баба, Федя распрямился, молча погрозил кулаком и замахал рукой: уходи, мол, скорее отсюда и помалкивай!

– Ты, Феденька? – признала баба. – Ну, так валяйте, валяйте, – согласно кивнула головой и пошла, через каждые несколько шагов оглядываясь.

 

Мы взялись за веревку и тогда только поняли, что возок-то наш – тяжелый. Подергали дровни из стороны в сторону, полозья очистились и стронулись. И нетяжело – дотянем! Теперь нам не надо было маскироваться, и мы поперли напрямую к дороге. И каково же было нам, когда, еще и на дорогу не выбравшись, увидели мы, что из Правления колхоза вышел председатель, закурил папироску и пошел по дороге в нашу сторону…

– Давай, давай… через дорогу… на дрова в подтопок… тяни, – несвязно бормотал Федя.

Наконец он оставил веревку, забежал и уперся в задки дровней – загородил видимость. И мы перевалили через дорогу и даже отъехали десятка два шагов, когда председатель Семен, поравнявшись, строго спросил:

– А вы что еще тут тянете?

Не отпуская дровней, Федя вывернул голову и гугниво ответил:

– Вот сливачу на дрова – просил.

И я в подтверждение кивнул головой – язык-то заклинило.

– Или вам дров не завезли?

– Не завезли, – говорю покорно. – Для подтопка. Печку чужими топим.

– Я напомню – привезут… А на дрова ли везете? – Он отбросил окурок, широко растянул рот, шагнул было к нам с дороги, но безнадежно отмахнулся рукой и быстро пошел к конному двору.

– Ехор-мохор, неужто Семена пронесло! – И Федя поспешно перекрестился. – Тятеньке твоему не сказал бы.

– А я наперед – сам скажу: привезли дрова для подтопка.

– Айда, не то ведь и раздумает, возвернется… Мамке ничего не говори…

Мы втянули дровни во двор и закрыли ворота. Спешно вышла встревоженная Мамка:

– Господи, парнишки, молодцы-то какие! Никто вас не видел?.. Матерь Божия, Царица Небесная… слава Тебе, Господи…

Сбросили сверху «прикрытие», и Мамка, обхватив, унесла икону в избу, к себе в боковушку. Мы понесли вдвоем.

– Да как же вы там с ними управились, милые мои… Заходьте, заходьте, я вас чаем с сахаром напою…

Но прежде чем пить чай с сахаром, мы нагрузили в дровни Фединых дров, побросали наверх маскировку и отвезли дровни к нашему двору: во, мол, привезли дров для подтопка.

29НКВД – Народный комиссариат внутренних дел.
30«Черные кошки» – банда, орудовавшая во время войны.
31Куржак – нарост инея.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru