На третий день Иосиф приказал привести к себе братьев. Печальный вид их, душевные муки, отражавшиеся на их изнуренных лицах, мысль об отце, может быть, голодном, тщетно ждавшем возвращения сыновей с хлебом, все прошлое жизни его и вот этих жалких пришельцев, очутившихся среди незнакомой им обстановки, среди чуждого народа, вся горечь старой обиды, горечь, осадок которой весь вытеснен из души умилением и сознанием, что все это миновало, превратив горе в радость – все это вызывало из души его невыплаканные рыдания, слезами подступало к горлу, туманило глаза, хотевшие плакать и плакать!
Но он и теперь задавил все это в себе.
– Я снова говорю вам то, что сказал прежде, – проговорил он сдавленным от волнения голосом, – если исполните то, что я повелеваю вам, я оставлю вам жизнь. Если вы пришли сюда с добрыми намерениями, то обещайте мне привести с собою младшего брата вашего. Я велю отпустить вам теперь же пшеницы, и в залог верности вашей оставлю здесь одного из вас; исполните мою волю – будете живы, не исполните – умрете все.
Выслушав этот приговор, они растерянно смотрели друг на друга и заговорили тихо и робко по-еврейски, на языке Ханаана, вполне убежденные, что грозный владыка земли фараонов, прирожденный египтянин, каким они считали Иосифа, не понимает их.
– Ах, грешны мы перед братом нашим Иосифом… Его скорбь не тронула нас тогда, в Дофаиме, когда мы хотели убить его… Слезы его не тронули нас… И вот теперь за него постигло нас наказание.
Так говорили между собой братья, подавленные отчаянием.
– А не я ли говорил вам: не трогайте, не обижайте детище отца нашего! – с тихим упреком проговорил Рувим. – Но вы не послушали меня, и вот теперь на нас взыщется кровь его.
Долее не могло вынести сердце Иосифа, когда он услыхал родной язык, эту милую речь далекого, золотого детства, речь, которую он уже почти начал забывать, эти звуки Ханаана, эту мелодию вод Иордана, все, что осталось в душе его самого светлого, как бы навеки в ней похороненного.
Он порывисто воротился во внутренние покои дворца и, закрыв лицо ладонями, горько заплакал. Но это была не горечь отчаяния, а скорее сладость умиления, сладость слез, невыплаканных с той минуты, как от него скрылось небо Ханаана.
В этом состоянии застала его Асенефа. Прекрасные глаза ее выразили испуг и смятение.
– Что с тобою, господин мой и супруг мой? – тихо спросила она, с нежной лаской положив руку на его плечо.
Иосиф не отвечал, и слезы из глаз его потекли еще обильнее, просачиваясь между пальцами, на одном из которых сверкал дорогой перстень фараона.
– Боги! Бог Авраама, Исаака и Иакова! Какое горе посетило нас? – подняв руки к небу с горестью воскликнула египтянка.
Потом она обвила одной рукой шею Иосифа, а другой силилась отнять руки мужа от его заплаканного лица.
– Господин мой и повелитель! – страстно шептала она. – Скажи же мне, рабыне твоей, что с тобой!
Иосиф после первого взрыва слез успел несколько успокоиться, и лицо его понемногу прояснилось.
– Не спрашивай меня теперь, друг мой, – ласково сказал он, вытирая слезы и нежно гладя хорошенькую головку Асенефы.
– Но ты плачешь, мой Иосиф, – ласкалась она, – твои слезы – слезы мужчины.
– Эти слезы скоро превратятся в радость, – ответил Иосиф, – только теперь не спрашивай меня об этом… Не пришло еще время…
– Но ты не будешь больше плакать?
– Не буду.
– Если б ты знал, как страшно видеть слезы мужчины! Я никогда не видела, чтоб ты плакал, да будет благословен Бог отцов твоих! Вот только сегодня…
– Ничего, ничего, моя добрая… Но мне надо идти туда, меня ждут…
И Иосиф снова вышел к братьям, с тревогой ожидавшим его на дворе. Асенефа тихонько последовала за мужем. Со свойственным женщинам детским любопытством, обусловливаемым в них большею впечатлительностью нервов и большею отзывчивостью к побуждениям сердца, хорошенькая египтянка сразу задалась решимостью во что бы то ни стало выследить причину непостижимых для нее слез мужа. Какая-нибудь необычайная, очень сильная причина заставила плакать такого сдержанного, спокойного мужчину. И притом эта тайна, которую он хранит от нее, от своей жены… «Слезы превратятся в радость…» Но зачем же слезы? И зачем эта тайна?.. Неужели причиной слез эти загорелые, запыленные пришельцы, эти пастухи, что стоят на дворе? Недаром он был так строг с ними, хоть они и единоплеменники его, ханаанеяне. Разве они принесли ему какую-нибудь дурную весть с его родины? Или они виновны в его горе? Но какое горе у него? Отчего во всю жизнь он не открыл ей, своей жене, этого горя? Разве то, что он был рабом этого надутого Путифара и его противной жены, этой кривляки Снат-Гатор? Но зачем он именно теперь плакал?
Да, тут виноваты эти загорелые ханаанеяне, решила Асенефа и тихонько стала наблюдать из-за одной колонны за ними и за своим мужем.
Между тем Иосиф, выйдя к братьям, чтобы скрыть свое волнение, несколько помолчал, глядя на них. Он искал глазами Симеона, который там, в Дофаиме, посоветовал братьям убить его.
– Мужи ханаанские! – промолвил, наконец, Иосиф. – Что я сказал, решено! Сейчас велю отпустить вам пшеницы полные мешки, отправляйтесь в Ханаан к отцу вашему, а одного из вас я оставлю заложником.
Потом, обратясь к стоявшей в стороне дворцовой страже, сказал:
– Возьмите того из них, который стоит четвертым слева, и закуйте его в железо.
Четвертым слева стоял Симеон. Он вздрогнул и попятился было назад, когда к нему подошли стражи, но Иуда остановил его.
– Так Богу угодно, брат наш, – сказал он, – претерпи за всех нас и за отца нашего Иакова… Всеблагий видит сердца наши и правоту нашу, и Он освободит тебя.
– Жди нас вместе с братом Вениамином, – сказал Рувим, обнимая плачущего Симеона, уводимого стражем.
Все братья поспешили обнять его.
– Поклонитесь от меня отцу моему и отцу вашему, – рыдая, проговорил Симеон, – облобызайте за меня землю Ханаана, по которой когда-то ходили ноги мои… Скажите горам и холмам моей родины, что я вечно буду оплакивать их.
Его увели. Иосиф проводил его глазами, полными слез, и потом обратился к остальным братьям, из которых многие плакали, глядя вслед уводимому Симеону.
– Я отпускаю вас в землю ханаанскую, – сказал он. – Мешки же ваши сейчас будут наполнены пшеницей.
Ему так хотелось крикнуть в последний раз: «Поклонитесь отцу от давно оплакиваемого им сына Иосифа!» Но он сдержал этот крик и медленно направился во внутренние покои дворца. На пути он встретил Асенефу. В глазах ее светилось что-то загадочное. Скрытно наблюдая за последним объяснением Иосифа с братьями и пытливо вглядываясь в лица последних, она поражена была сходством их с ее мужем. «Не братья ли они ему? – мелькнуло у нее в уме. – Тогда зачем же он так сурово обошелся с ними? За что сажал их в темницу? Зачем теперь велел заковать этого одного? А его слезы? А его таинственный намек на то, что эти слезы превратятся в радость?.. А сходство их необыкновенное! Но, быть может, все ханаанеяне похожи друг на друга, как черные обитатели земли Куш?»
Встретив мужа, Асенефа ласково положила ему на плечи свои маленькие ручки и пытливо поглядела в глаза.
– У тебя и теперь слезы на глазах, господин мой, – нежно сказала она. – За что ты велел связать одного из ханаанеян?
– Не спрашивай меня об этом, друг мой, – отвечал Иосиф. – Истину сказать тебе не пришло время; а сказать неправду я не могу.
В это время прибежали Манассия и Ефраим. Лицо первого мальчика казалось необыкновенно серьезным.
– Отец! – обратился он к Иосифу. – Что значит слово «жиденок»?.. Хорошее оно или нехорошее?
– Оно такое же, как и слово «египтянин», – отвечал Иосиф, погладив голову мальчика. – А зачем ты это спрашиваешь?
– Меня назвал жиденком Усурта, сын Путифара.
По лицу Иосифа прошла тень, но он молчал.
– Усурта бранил меня, – продолжал мальчик, – и назвал «жиденком», а про тебя сказал, что ты был рабом его отца, что он купил тебя на рынке, как барана, а потом за воровство посадил тебя в темницу.
– Как! Он смел это сказать! – всплеснула руками Асенефа, и щеки ее покрылись краской негодования. – Друга и отца фараона, великого адона, псомпфомфаниха земли египетской назвать вором! О боги! Да его мало отдать на съедение крокодилам! Залить растопленной медью его глотку! Засыпать песками пустыни!
В ней заговорила африканская кровь, пламенная, как африканское солнце, как дыхание хамсина.
– Успокойся, друг мой, – сказал Иосиф медленно и тихо, – разве можно обращать слова ребенка в слова оскорбления? Дети повздорили, вот и все.
– Но Усурта, значит, слышал от старших оскорбительные для тебя слова, – волновалась Асенефа.
– Да, от старших, мы все заимствуем у старших, и хорошее и дурное; но я уверен, что Усурта слышал дурные слова не от отца, а от матери.
– Так накажи ее! – настаивала оскорбленная египтянка.
– Друг мой! – сказал многознаменательно Иосиф. – Я пощадил эту жалкую женщину, когда был ее рабом; так ужели теперь, когда я могу уничтожить и ее, и ее мужа, я унижусь до мщения? Помни, друг мой: чем выше поставлен человек, тем он должен быть великодушнее; оскорбление обидно только для слабого, беззащитного… Если я, будучи ее рабом, этой жалкой женщины, если я тогда подарил ей жизнь, спас от неминуемой смерти…
– Ты пощадил жизнь этой Снат-Гатор! – в изумлении остановилась Асенефа. – Пощадил жизнь, будучи ее рабом?
– Да, пощадил, друг мой.
– Но как? – все в большее и большее изумление приходила Асенефа. – Ты мне этого никогда не говорил.
– И не скажу… Человек, выдавший тайну другого, даже злейшего врага своего – а Снат-Гатор была злейшим врагом моим, – такой человек недостоин названия человека, – с глубоким убеждением говорил Иосиф. – Доверенная тайна должна быть священна.
– Так она, эта противная Снат-Гатор, доверила тебе свою тайну? – с внезапно проснувшейся ревностью спросила Асенефа, мгновенно бледнея.
– Да… доверила… невольно… в порыве, – уклончиво отвечал Иосиф.
– Какую же? Какую тайну можно доверить рабу? – продолжала спрашивать ревнивая египтянка, открывшая сегодня за мужем уже вторую тайну.
– Она не доверила ее, а против своей воли, вопреки своему рассудку… обнаружила, – нехотя отвечал Иосиф.
– И ты мне ее не скажешь? – настаивала Асенефа.
– Прошу тебя, друг мой, не спрашивай: чего ты хочешь, недостойно тебя; уважить твою просьбу было бы недостойно меня, – с твердостью проговорил Иосиф.
Заметив потом, что Манассия глядит на него вопросительно, он погладил кудрявую головку мальчика и сказал:
– Иди играй себе, мой мальчик.
– Но я не буду больше играть с Усуртой, – сказал Манассия.
– Отчего же? Играй с ним.
– Нет, я его побью и скажу ему, что жиденок и египтянин – одно и то же, а мать его жалкая женщина, – решил мальчик.
– Нет, мой Манассия, ты не говори этого, – остановил было его отец.
– Да ведь ты сам сказал, что Снат-Гатор – жалкая женщина и что всегда надо говорить правду, – оправдывался Манассия.
– Да, я это говорил, – согласился Иосиф, – но я же говорил, что не надо никого обижать.
– А разве говорить правду значит обижать? – допрашивал упрямый ребенок.
– Да, когда правды не хотят знать.
– Так Усурта и его мать не хотят знать правды?
В это время у входа показался старый египтянин со свертком папируса в одной руке и с ключами в другой. Это был смотритель дворца Иосифова и хранитель его житниц.
– Ты что, добрый Рамес? – спросил Иосиф.
– Господин приказал отпустить пшеницы ханаанеянам; всех десять ослов повелит господин навьючить пшеницей или только девять, а десятого оставить? – спросил пришедший.
– Вели навьючить всех ослов, – отвечал Иосиф. – Я иду сейчас с тобой.
И Иосиф оставил Асенефу с детьми. Пройдя в соседний покой, он остановил своего старого домоправителя, положив ему руку на плечо.
– Слушай, мой добрый Рамес, – таинственно сказал Иосиф. – Я хочу испытать ханаанеян, соглядатаи они или нет: для этого я приказал задержать одного из них. Теперь сделай вот что для обнаружения их намерений: отпусти им пшеницу полностью, наполни все их мешки, да сверх того, тайно от них самих, чтобы никто не видал, поверх пшеницы положи в каждый их мешок то серебро, которое они заплатят тебе за пшеницу.
Рамес с удивлением посмотрел на своего господина.
– О, великий адон, псомпфомфаних земли египетской! – почтительно проговорил он. – Я живу восемьдесят лет; восемьдесят раз воды Нила орошали землю с тех пор, как мои старые, прежде молодые ноги ходили по ней; уже четыре раза я со слезами провожал великого бога Аписа на покой, в прекрасную страну Запада, в вечное его гробничное место, и дышу теперь при четвертом великом боге Аписе, а первый раз слышу, что соглядатаев даром награждают пшеницей, да еще и серебро тихонько в мешки прячут.
– Так, мой добрый Рамес, – сказал с улыбкою Иосиф, – я верю твоей опытности и твоей мудрости. Я прожил вдвое меньше твоего: сорок первый раз солнце вступает на высшую свою ступень на своде небесном с тех пор, как я его вижу над землею; я гожусь тебе не только в сыновья, но и во внуки, все это правда. Но сегодня мой сын, десятилетний отрок Манассия, вопросами своими дал мне такой урок, какого я не получал и от столетних старцев… Сделай же то, мой добрый Рамес, что повелевает мне мое сердце. Придет пора, все узнаешь.
– Да будет воля господина, – покорно отвечал старик.
Вдали на горизонте чуть заметная показалась группа пальм. Тонкие, стройные стволы их на этом расстоянии напоминали собою тонкие и стройные стебли пшеницы, отягченные зонтикообразными колосьями. Африканское солнце, за день накалившее песок пустыни, склонялось к горизонту.
По этой пустыне медленно двигался небольшой караван. Он направлялся к востоку, к той группе пальм, которая едва виднелась на самом горизонте. Караван состоял из десяти вьючных ослов. Переметные сумы очень внушительных размеров грузно свешивались по бокам усталых животных и почти касались земли. Тени от каравана и от сопровождавших его девяти путников удлинялись все более и более.
– Я все не могу понять, зачем ему нужно видеть нашего брата Вениамина, – говорил один из путников, как бы рассуждая сам с собою.
– Может быть, он хочет сделать из него евнуха для двора фараона, – сказал другой путник.
– А разве для него мало египтян?
– Да, но они предпочитают иноземцев: у них есть евнухи и из измаильтян, и из халдеев, а всего больше из чернокожих куш.
– Только едва ли отец отпустит от себя Вениамина.
– Да, он все еще помнит Иосифа.
– Правда, это был его любимец от Рахили… Жив ли он или уже давно его нет на свете?.. Вот тебе и сны его: наши снопы кланяются его снопу.
– Да, и солнце, и месяц, и звезды ему же кланялись… И сны, видно, Бог насылает иногда на пагубу.
Так беседовали между собою братья Иосифовы, возвращаясь из Египта с пшеницею.
– Бедный Симеон! Что-то он теперь?
– Да, если мы не воротимся в Египет с Вениамином, то Симеону предстоит вечное заточение, а может, и смерть.
– Но Вениамина отец никогда не отпустит.
Группа пальм вырисовывалась на горизонте все отчетливее и отчетливее. Каждый ствол исполинского дерева казался точно вырезанным в синеве далекого неба. Песок пустыни окрашивался розоватым налетом, и отдельные песчинки горели, как едва заметная алмазная пыль.
– Вот уже и орлы пустыни летят на ночлег, на запад, как бы догоняя уходящее солнце, – сказал Иуда, следя за плавными взмахами крыльев громадных птиц, жалобный клекот которых далеко разносился по пустыне.
– Это они летят с мест добычи из Ханаана, – заметил Рувим, – не посетила ли наши стада моровая язва?
– Нет, Бог пощадит достояние наше и отцов наших.
Скоро караван приблизился к небольшому оазису, на котором вокруг маленького степного озерца виднелась скудная колючая зелень и высились к небу гигантские пальмы. При виде воды истомленные зноем и длинным переходом ослы издавали радостные крики. Они знали, что здесь их ожидают отдых и водопой. Караван остановился.
– Возблагодарим же Иегову за благополучие истекшего дня, – сказал Иуда, воздевая руки к небу.
Все братья последовали его примеру. Окончив молитву, они тотчас же стали развьючивать ослов, чтобы облегчить их и дать им корму.
– Что я вижу! – вдруг послышался голос Завулона, развязывавшего один из мешков. – Серебро мое, которое я с рук на руки передал домоправителю адона и псомпфомфаниха земли египетской в уплату за пшеницу, оно очутилось опять в моем мешке.
– Что ты говоришь!.. – воскликнул Дан, развьючивавший тут же своего осла. – Покажи!
– Вот, узел с серебром, смотри: это мое серебро.
– Но ты, может быть, по рассеянности не отдал его?
– Отдал, хорошо помню… Что это? Да тут положены и хлебы, и финики, и вяленая рыба.
– И у меня узел с моим серебром! – закричал Гад.
– И у меня серебро цело! И у меня хлебы и рыба! – говорил Неффалим.
Возгласы изумления и испуга слышались со всех сторон: «Что же это? Не египетские ли это волхования?», «Не подброшено ли это со злым умыслом?», «Не воротиться ли нам в Египет?», «Не возвратить ли серебро? А то не нажить бы беды…»
Тогда подошел Рувим, старейший из братьев. Лицо его было задумчиво, но не выражало испуга.
– Не тревожьтесь, братья, – сказал он, – это не волхования египетские… В этом я не подозреваю злого умысла, зло не такую личину принимает на себя… Нам отпущена пшеница полными мешками и нам же возвращено наше серебро. Мало того: нам положено на дорогу продовольствие… Только родная мать способна на это. Я подозреваю, что в доме фараона и его псомпфомфаниха есть кто-либо, тайно от всех благодеющий нам. Вспомните, что в первый же день псомпфомфаних сурово принял нас: он грозил нам смертью. Он требовал, чтоб мы привели ему младшего брата своего, Вениамина. Для чего он ему понадобился, то ведомо одному Иегове. Потом он заключил нас всех в темницу. А уже на третий день оказался милостивее, вызвал нас из темницы и говорит: «Я боюсь Бога»… Что ему стоило вновь заключить нас в темницу всех, не дать нам пшеницы и отправить за Вениамином кого-либо одного из нас? Он мог сказать нам: «Вы соглядатаи, я не верю вам и до тех пор не уверюсь в вас и не дам вам пшеницы, пока один из вас не приведет ко мне младшего брата вашего; а вы сидите в заключении». Но он велел отпустить нам пшеницы и заложником оставил у себя одного только Симеона, брата нашего. Ясно, что во всем этом виден перст Иеговы: по воле Иеговы кто-либо смягчил сердце псомпфомфаниха; но кто он, мы не знаем. Он же, этот неведомый доброжелатель наш, может быть, сам домоправитель псомпфомфаниха, тот старичок Рамес, и вложил тайно в наши мешки наше серебро и еще на дорогу снабдил нас провизией… Возблагодарим же благость Иеговы, Бога отцов наших, Бога Авраама, Исаака и Иакова.
Все братья снова воздели руки к небу.
После молитвы ослы были развьючены; каждому из них задан был корм, и братья сели трапезовать. Солнце только что опустилось за песчаные холмы пустыни; с севера, со стороны невидимого моря, повеяло прохладой, и пустыня огласилась голосами цикад, которых дневной зной заставлял доселе безмолвствовать. На небе зажигались редкие звезды, и хотя над всей пустыней нависли тени наступавшей ночи, но все еще было довольно светло.
– Да, видимо, Бог отцов наших хранил нас в земле египетской и послал нам свою милость, – сказал Иуда. – Посмотрите, какие прекрасные, вкусные хлеба послала нам невидимая рука Его, точно бы хлеба эти были со стола фараона и его псомпфомфаниха.
– А финики какие сочные и сладкие! – говорил в свою очередь Завулон. – Таких нет и в долине Иерихона.
– Да, Бог отцов наших невидимо сопутствует нам, – говорил Рувим, рассматривая вынутую из своего мешка жирную копченую рыбу. – Вот и рыба, таких я не видывал: таких нет и в море Генисаретском. А я люблю рыбку: в старости я особенно полюбил ее, так что не променяю на самого жирного барашка.
– Вот и отец наш, Иаков, то же говорит, – заметил Наффалим, – рыба – пища старости, не раз говорил он, как и вино – молоко старцев.
За трапезой братья и не заметили, как над пустыней распростерлась ночь. На небе высыпали мириады звезд, яркость которых на далеком юге изумительна. Особенно сверкали некоторые из них, то отдельно, то целыми группами, которые так хорошо были знакомы ханаанеянам, кочевым пастухам. По положению звезд они узнавали время – полночь, близость утра; звезды руководили ими, когда они со своими стадами переходили от северных пределов Ханаана до самой Идумеи.
Пустыня как-то торжественно, внушительно молчала. Это царственное молчание не нарушали голоса цикад, сливавшиеся в какую-то чарующую, хотя унылую мелодию пустыни. Иногда слышалось отдельное рыкание льва, направлявшегося к водопою. Но наши путники хорошо знали природу и привычки царя пустыни: из колючих кактусов и сухих листьев от пальм они разложили яркий костер и были вполне убеждены, что страшный зверь никогда не пойдет на огонь.
– Как прекрасны эти очи ангелов! – говорил Рувим, после трапезы отходя от костра и поднимая руки к небу на молитву.
– И нет им числа, – говорил Иуда, глядя на звездное небо, – они видят каждое движение наше, каждый шаг.
– Да, а мы забыли это, когда хотели убить брата своего Иосифа, – задумчиво проговорил Рувим, – очи ангелов, может быть, и теперь смотрят на него.
– А может быть, на его сухие кости, которые где-нибудь в пустыне теперь белеются, – грустно проговорил Рувим.
Кончив трапезу, братья улеглись спать, подложив под головы мешки с пшеницей. Но спали не все: по двое из них, соблюдая очередь, должны были стеречь спящих братьев и свой маленький табор.
Утреннее солнце застало их уже далеко от группы пальм, где они имели первый ночлег, а через несколько дней странники наши издали увидели группу черных шатров, жилища их отца Иакова, своих жен, детей, рабов и рабынь. Заметив приближение каравана, собаки, сторожившие стада Иакова и его многочисленного семейства, подняли было невообразимый лай, но скоро лай этот превратился в радостный визг, в веселые прыжки, когда собаки узнали своих господ.
Навстречу каравану поспешно вышел Вениамин и бросился обнимать братьев.
– Благодарение Богу отцов наших, что вы воротились в полном здоровье, – говорил он, – а мы уже боялись, не случилось ли с вами чего. Отец ждал вас три дня тому назад: он знает время пути до Египта; он узнал это от измаильтян, которые часто ходят со своими караванами в Мицраим, в страну фараонов, куда они возят на продажу фимиам, ритину и стакти… Но где же брат Симеон? – удивился он. – Я его не вижу. Здоров ли он?
– Брат твой Симеон был здоров, когда мы отъезжали из земли египетской, – сказал Рувим. – А где он и что с ним, я сейчас объясню отцу нашему Иакову. Как Бог хранит его здоровье?
– Отец наш Иаков, благодарение Богу, здоров, – отвечал Вениамин. – А вот и сам он.
В это время от большого черного шатра, окруженного другими шатрами, двигалась навстречу пришельцам величественная фигура старца. Белая раздвоенная борода его волнистыми прядями ниспадала ниже пояса. Красивая голова, прикрытая тканью, спускавшеюся на широкие плечи, и крупные черты смуглого лица с резко очерченными морщинами, казалось, изваяны были из темного мрамора. В руках его был длинный посох. Со всех сторон к нему бежали смуглые дети, курчавые головки которых освещало утреннее солнце, оживляя эту умилительную группу старца с его позднейшим поколением.
– Дед идет! Дед идет! – радостно кричали дети. – Бог да благословит его шествие и продлит дни жизни его!
Иные подбегали к нему, и старик возлагал свою морщинистую руку на их курчавые головки в знак благословения. Из шатров выбегали женщины и с умилением смотрели на трогательную картину патриарха и окружавших его малюток.
Когда Иаков приблизился к группе пришельцев, все почтительно наклонили головы.
– Бог Авраама и Исаака да благословит пришествие ваше, дети мои! – сказал старик. – Все ли здоровы?
– Бог и твоя молитва сохранили нас и благополучно возвратили к дому нашему, – отвечал Рувим. – Мешки же наши полны пшеницы.
– Благодарение Иегове, явившемуся мне в Вефиле!.. – торжественно сказал Иаков, поднимая руки к небу – А что же я не вижу сына моего Симеона? – спросил он, зорко оглядывая всю группу.
– Отверзи слух твой, отец наш, и послушай, что поведает тебе сын твой, первенец, – медленно проговорил Рувим. – Когда мы прибыли в землю египетскую и явились к адону земли той, к псомпфомфаниху фараонову, то он принял нас сурово, говоря, что мы соглядатаи, и повелел ввергнуть нас в темницу. На третий день повелел он нам предстать пред ним, и мы сказали ему: мы мирные люди, не соглядатаи; всех нас двенадцать братьев, все мы сыновья отца нашего: одного из нас уже нет в живых, а младший остался с отцом нашим в земле ханаанской. А господин земли египетской и говорит нам: тогда я поверю, что вы мирные люди, если вы одного брата оставите здесь у меня, а с купленною у меня пшеницею возвратитесь в землю свою и приведете ко мне младшего брата вашего. Тогда, говорит, я уверюсь, что вы не соглядатаи, а мирные люди, и тогда я отдам вам брата вашего и позволю вам покупать пшеницу в земле моей. И взял он от нас брата Симеона и заключил его в темницу, мешки же наши велел наполнить пшеницею. Отдав за пшеницу серебро наше, мы возвращались из земли египетской, но когда на первом ночлеге мы развязали мешки наши, то в каждом из них нашли по узлу серебра нашего. Вот оно.
И Рувим, развязав кожаный мех, показал отцу серебро, которое взято было на покупку пшеницы. То же сделали и другие братья. Иаков узнал свое серебро.
Лицо старика омрачилось боязнью и скорбью.
– Вы лишили меня сына, – горько проговорил он, – нет у меня больше Иосифа, нет и Симеона; а теперь хотите лишить меня Вениамина… Это ли не напасть на меня!
Тогда выступил вперед Рувим и, увидя ласкающихся к нему детей, сыновей своих, с нежностью положил руки на курчавые головки мальчиков и поднял глаза к небу.
– Отец! – торжественно сказал он. – Убей вот этих двух малюток, сыновей моих, если не возвращу тебе Вениамина! Отдай мне его на руки, и я приведу его к тебе обратно.
– Нет! – с силою воскликнул старик. – Не пойдет сын мой с вами! Не осталось у меня брата его, Иосифа: остался вот этот один. – И он с нежностью глянул на красавца Вениамина. – Случись ему какое зло в дороге, если вы возьмете его от меня, то этим сведете старость мою с печалию во ад…