Юная Лаодика между тем с глубокой тоской смотрела, как корабль все более и более удалялся от тех мест, которые, казалось ей, омываемы были ее родным морем. Эти мутные воды реки, так не похожей на родной Ксанф или Скамандр, эти пугающие гиганты пирамиды, высившиеся к незнакомому небу, эти молчаливые звери-люди, сфинксы, эти храмы чудовищные, не похожие на ее родные храмы – храмы ее богов, отвернувших от нее лицо свое, эти выжженные солнцем горы с мрачными в них пещерами-гробницами, хранилищем старинных мумий, эти гигантские пальмы, так не похожие на милые лавры и мирты ее родины, – все это еще больше заставляло ее мысль и ее изболевшееся сердце тянуться к милому северу, к грустным теперь, опустошенным берегам бедной Трои, к ее задумчивым рощам, к озаряемой родным солнцем, а теперь затуманившейся облаками Иде, к священному Илиону.
Милое, золотое, невозвратное детство, когда она с братьями и сестрами и с этим обломком ее прошлого, с доброй черной няней Херсе бегала по берегу родного моря! Никого из них не осталось. Нет и Кассандры, которую она видела последний раз в эту ужасную ночь, – жива ли она? Может быть, подобно ей, томится в неволе, в чужой стороне. И никого-то не пришлось ей оплакать, как оплакала она когда-то доброго Гектора, который ее, маленькую Лаодику, часто носил на руках или пугал ее, надев свой страшный, косматый и блестящий шлем, как в последний день своей жизни он испугал этим шлемом своего маленького Астианакса. Никого не осталось!
А милый родной дом – дворец ее отца? Что с ним: остался ли он цел или сгорел в эту ужасную ночь вместе с остальной Троей?
Лаодика глянула туда, где сидел Адирома со своими спутниками и где был ее господин – господин Лаодики, любимой дочери царя Приама, а теперь рабыни!
При виде Адиромы на нее повеяло чем-то родным, милым. Ведь столько лет она видела его в своем дворе, в числе рабов своего отца. Когда она была много меньше, Адирома часто делал ей игрушки – лепил из глины сфинксов и бога Аписа или пел египетские песни. Как он спасся из Трои, когда все там погибло? Как он попал в Египет? Может быть, он знает что-нибудь о судьбе ее отца, матери, братьев и сестер?
– Надо бы поговорить с Адиромой, няня, – сказала Лаодика своей черной Херсе, – он такими добрыми глазами посмотрел на меня.
– Да, милая царевна, я постараюсь поговорить с ним, – отвечала старая рабыня.
– Поговори, он добрый.
– Да, он, может быть, знает что-нибудь о Трое.
– О всемогущие боги! – тихо вздохнула девушка. – За что вы послали на нас гнев свой? Разве мы мало приносили вам жертв? Разве не часто бедный, милый отец мой возжигал вам костры с целыми гекатомбами? А не я ли сплетала вам венки из лавров и миртов? Не я ли курила перед вами благовониями Востока? О безжалостные боги!
Слезы тихо струились по щекам обездоленной жертвы неумолимого рока.
– Не плачь, дорогая, светлая царевна, не тумань своих ясных глазок: боги милостивы, они воротят тебе и родину, и родной кров, – утешала ее старая негритянка. – Вот я давно уж и забывать стала свою горную страну, свою жаркую Нубию и этот Египет, куда я была вывезена еще девочкой, а вот боги, хоть я уж и не просила их, а опять привели меня в страну солнца, к пирамидам, к моему великому богу Горусу.
– Нет, добрая няня, сердце мне говорит, что не видать уж мне больше священного Илиона, – грустно говорила Лаодика. – Как перелететь через эти безбрежные моря?
– Не говори этого, милая царевна: наши боги всесильны, и если ты будешь молиться матери богов, великой Сохет, то она обратит тебя в ласточку, и тогда ты перелетишь через все моря, сядешь на кровлю родного дома и защебечешь: все тебя сейчас же узнают.
– Э, няня! Это сказки для малых детей. Для меня уж нет возврата: я так и умру здесь рабыней.
Рабство – удел женщины древнего мира, раз она взята в плен победителем или пиратом и потом продана на рынке, как товар! И вот прелестная Лаодика, царевна священного Илиона, Лаодика, которую впоследствии Гомер воспевает в своих наивных рапсодиях, эта Лаодика, по словам творца «Энеиды» и «Одиссеи», «миловиднейшая дщерь Гекубы», теперь рабыня, невольница сластолюбивого египтянина.
– Ну а если боги не превратят тебя в ласточку, то все же ты не будешь рабыней: наш теперешний господин, Абана, сын Аамеса, сделает тебя своей женой; а Абана из знатного египетского рода, – утешала ее Херсе.
– Я не хочу быть и женой его, – проговорила Лаодика.
– Отчего же, милая царевна? Он такой красивый, молодой, богатый.
Лаодика отрицательно покачала головой: она охотнее желала бы быть женой троянского пастуха, чем египетского сановника. Абана казался ей таким грубым и, несмотря на свою молодость и знатность, физически противным.
– Нет, няня, если уж боги не судили мне вновь увидеть священный Илион, то уж я лучше желала бы скорее сойти в область Аида: там я увижу милого Гектора, моих добрых братьев Полидора, Ликаона… Их милые тени скитаются теперь, быть может, по берегам Леты или Стикса и Флегетона… О няня! Для меня роднее и любезнее Лета или Ахерон, чем этот чужой Нил; я бы охотнее помогала Сизифу катить на гору его заколдованный камень, чем быть царицей Египта.
Херсе не могла без сердечной боли слышать эти слова своей питомицы и госпожи. Старая рабыня за все время, что нянчила Лаодику, с самой колыбели, страстно привязалась к этому милому, нежному ребенку. Сама одинокая, никогда не имевшая детей, ни родины, она сосредоточила в Лаодике весь свой мир, всю страстную и пламенную любовь негритянки. Так, вероятно, только львицы ее родины и пантеры любят своих детенышей: она действительно превращалась в разъяренную львицу, когда, бывало, ей казалось, что кто-либо обидел ее маленькую царевну. В такие моменты Гектор называл ее Медузой, у которой волосы превращались в змеи, и выражал шутливое сожаление, что нет более Персея, который бы отрубил голову этой Медузе. В последнюю ужасную ночь, когда при свете зарева пожара она увидела, что сын Агамемнона, Орест, схватил Лаодику, чтобы нести к себе на корабль, Херсе змеей обвилась вокруг ног Ореста и до тех пор не выпускала его из своих цепких клещей, пока он не обещал, что возьмет ее вместе со своей юной пленницей, Лаодикой.
Теперь, поставленная злым роком на одну доску со своей царевной, будучи такой же вещью молодого египтянина, как и Лаодика, она продолжала считать себя рабыней исключительно этой последней. Для нее она готова была бы с радостью опять покинуть Египет. Что ей Египет! Она его забыла, она привыкла к той жизни, в далеком Илионе. А с Лаодикой она хоть на край света пошла бы охотно.
А Лаодика, глядя на эти мелькающие по берегу Нила храмы и дворцы неведомых городов, вспоминала, как когда-то слепой певец, Креон, воспевал их дом в Трое, их милые «палаты, обиталище счастья»:
Все лучезарно как в небе в палатах царя Илиона,
Старца Приама, богов олимпийских любимого сына:
Солнце и месяц и звезды в палатах его обитают.
Солнце – то сам он, Приам богоравный, а ясный там месяц,
Ночь превращающий в день, —
то Гекуба, богиня средь смертных;
Яркие звезды – сыны их и милые дщери и внуки.
Рай в тех палатах: там медные стены идут от порога,
Сверху ж увенчаны светлым карнизом лазоревой стали:
Входные двери из чистого золота ходят на петлях
Медных – Гефест их ковал в своей кузнице
молотом тяжким;
Аргусы – псы из чистейшего золота денно и нощно
Дверь охраняют; внутри же там – лавки богатой работы,
Крытые тканями яркого пурпура…
Вспоминала Лаодика и сад свой, где она так любила играть со своими братьями и сестрами и с этой преданной Херсе, – «сад, обведенный высокой оградой». Росло там, в этом родном саду, «много дерев плодоносных – яблонь, и груш, и гранат, отягченных золотыми плодами». Все было в этом дивном саду: «сладкие смоквы, маслины круглый год и в знойное лето, и в зиму холодную зрели на ветках…»
В это время к ним подошли Абана и Адирома.
– Да хранят тебя вечные боги, богоравная дочь Приама! – сказал почтительно Адирома.
Он заговорил на родном языке Лаодики, и грустное лицо девочки прояснилось. Уже одно присутствие здесь, в чужой стране, этого человека, которого она с детства видела около себя в родном доме, теплом повеяло на ее душу.
– Боги да наградят тебя за твою доброту, Адирома, – сказала с чувством Лаодика. – Расскажи нам, как ты попал сюда и что ты знаешь о последующей судьбе всех близких мне и об участи, постигшей священный Илион?
– О богоравная дочь Приама и Гекубы, – с грустью отвечал Адирома, – не отрадны будут для тебя мои вести. Вот все, что я знаю: когда тебя и провещательницу Кассандру силой увлекли злодеи-данаи и когда уже нельзя было сомневаться, что пылающая Троя стала добычей ее врагов, мы все, кто еще остался жив, решились спасаться бегством и вышли из города северными воротами, которые не были заняты врагами. Оттуда дорога шла в горы, по направлению к Дарданосу. С ближайших высот мы увидели, что Троя вся объята пламенем; пылал и ваш прекрасный дворец, некогда подобный Элизию – жилищу богов. Кто погиб от меча врагов и от всепоглощающего пламени, мы не могли знать; мы знали только немногих спасшихся, между которыми был и Эней, сын Анхиза, доблестный вождь храбрых из Дарданоса…
– Эней! – тихо сказала Лаодика, и не то вздох, не то стон вырвался из ее груди.
– Да, Эней, богоравная дочь Приама, – продолжал Адирома, – он на плечах своих вынес из пылающего города престарелого отца, Анхиза, а старая, немощная Креуза несла за ними своих пенатов.
– Кто же еще спасся с вами? – спросила Лаодика.
– Вместе с Энеем спаслись еще Палинур, Энтелл.
– А из моих братьев никого с вами не было?
– Никого, богоравная Лаодика. Может быть, они вышли другими воротами.
– Бедные, бедные! – прошептала Лаодика. – А что Эней?
– Эней, увидев, что для города нет уже спасения, собрал нас всех и повел прямой дорогой в свой родной город Дарданос. Там мы наскоро снарядили корабли и морем бежали от злосчастных берегов священного Илиона… Мы издали видели, как он дымился, догорая.
Лаодика плакала: она оплакивала гибель своего родного города и всего, что ей было дорого.
– А Эней? Что с ним сталось? – спросила она, стараясь подавить рыдания. К Энею юная Лаодика питала нежное чувство: она давно его любила пламенно; он первый разбудил в ней, почти ребенке, спавшую женщину, и она полюбила его со всею беззаветностью первой пробудившейся страсти. Но об этом чувстве никто не догадывался: ласки, которыми она одаривала Энея в своем саду, в ночь перед его единоборством с Патроклом, видели с темного неба только молчаливые звезды.
– Эней, – отвечал на ее вопрос Адирома, – долго скитался со своими кораблями по бурному морю, преследуемый жестоким Посейдоном, пока нас не прибило к берегам Африки.
– Сюда, в Египет? – встрепенулась Лаодика. – Так Эней здесь?
Казалось, что мгновенно мрачная пелена спала с ее глаз, и это чужое небо, показалось, глянуло на нее приветливо, любовно; Нил не казался таким мутным; высокие пальмы стали красивее; гранитные, задумчивые сфинксы – не такими строгими.
– Да, богоравная Лаодика, почти в Египет, только туда, западнее, ближе к Атланту, где этот гигант держит на своих плечах свод небесный, – отвечал Адирома. – Мы пристали к городу Карфаго, где царицей была прекрасная Дидона.
– Дидона? – неожиданно вмешалась в разговор Херсе, которая до сих пор все молчала. – Она, должно быть, внучка нашего бывшего ливийского царя Дидо, которого разбил фараон Минепта Второй. А каких она лет, добрый Адирома?
– Лет около двадцати – девятнадцати.
– Так это она: я видела ее мать еще совсем ребенком, она опоясывалась тогда еще поясом младенчества. О боги! Как быстро обращает великий Озирис колесо времени! И у нее уже дочь, царица, – говорила старая Херсе, качая поседевшей головой.
– Где же теперь Эней? – со сдержанным нетерпением спросила Лаодика.
– Не знаю, богоравная дочь Приама, – отвечал Адирома.
– Что же Дидона? – снова спросила Лаодика. – Она приняла вас?
– Не только приняла, но она отдала Энею и себя, и свое царство.
Заметная бледность разлилась по миловидному личику дочери Приама.
– Себя отдала Энею? – спросила она чуть слышно.
– Да, и все царство.
– И он взял ее? – Адирома только по движению побледневших губ Лаодики мог прочесть ее беззвучный вопрос.
– Нет, не взял. Он следовал велениям богов: они повелели ему отплыть в землю италов, к самому краю земли.
– И он отплыл?
– Отплыл, царевна.
– А Дидона? – Голос Лаодики срывался.
– Дидона сожгла себя на костре.
– Как? Что? – Лаодика привстала, вся дрожа.
– Дидона полюбила Энея и не могла перенести разлуки с ним.
Краска медленно возвращалась на бледные щеки Лаодики.
Вечерело. На землю, на Нил, на горы спускались тени ночи. В вечернем воздухе прозвучал медный голос трубы кормчего, и «Восход в Мемфисе» стал поворачивать к берегу, на ночлег.
«Дидона полюбила Энея и не могла перенести разлуки с ним». Эти слова неотступно теперь преследовали Лаодику. А она, Лаодика, разве не любила его, не любит? Он вытеснил из ее сердца все – родину, отца, мать, братьев, сестер. Для него забыты боги, храмы их, алтари, жертвенники… Она помнила только одно божество – Афродиту. Ее покровительства она просила, когда накануне единоборства Энея с Патроклом шла ночью в сад на свидание с сыном Анхиза. И Афродита послала ей свою милость. Разве теперь Лаодика может забыть, что было тогда, в эту божественную ночь, когда только безмолвные звезды могли видеть с темного неба их ласки, их объятия, ее счастливые слезы?
Неужели же эта африканка, эта царица Карфаго, Дидона, любила его больше? Да, больше, больше! Она не задумалась пойти на костер, когда его не стало, когда он покинул ее по повелению богов: Дидона не перенесла разлуки. А она, Лаодика, которая любила его больше своей жизни, она не была убита разлукой: она не пошла на костер. Нет! Не может быть, чтобы Дидона больше любила! Эта гордая африканка погибла оттого, что он ее бросил, отверг ее любовь. Это ясно. Значит, она говорила Энею о своем чувстве? Он слушал ее?
Болью отдался в сердце Лаодики этот вопрос. Значит, любовь Дидоны к Энею не была тайной – все знали об этом? Да, конечно, и Адирома знал, и все знали.
Эти мысли не давали спать Лаодике в то время, когда весь корабль погружен был в сон. Лаодика лежала под шатром из белого финикийского виссона и не могла сомкнуть глаз. Полог был полуоткрыт, и в отверстие Лаодика видела темное небо, усеянное звездами. Эти звезды и тогда смотрели на них, когда Эней так безумно ласкал ее.
Уже одно сознание, что он жив, наполняло сердце Лаодики благодарностью к богам. Он жив, он думает о ней. И в неведомой земле италов он вспомнит о своей Лаодике.
Нил тихо журчал у киля корабля. На берегу, медленно потухая, иногда вспыхивал огонек, с вечера разведенный матросами. За Нилом, в каменоломнях, слышался по временам крик ночной птицы.
Где же эта таинственная земля италов? И неужели можно перелететь через море ласточкой?
В темноте Лаодике показалось, что полог ее шатра шевелится. Она стала вглядываться. Скоро полог несколько раздвинулся.
– Это я, милая царевна, – послышался осторожный шепот старой негритянки.
– Что тебе, Херсе? Разве ты не около меня спала? – так же осторожно спросила Лаодика.
– Тише… Богиня Гатор посылает тебе спасение.
– Что ты, няня!
– Богиня Гатор покровительствует молодости и красоте… Твоя красота растопила сердце доброго божества: богиня хочет спасти тебя от Абаны, которого ты не любишь.
– О боги! Но как она спасет меня?
– Вставай и иди за мною, пока всевидящее око АмонаРа глянет на землю, мы будем уже далеко: Абана не догонит нас.
Вся дрожа от волнения, Лаодика встала. Верность свою и глубокую преданность старая Херсе так много раз имела возможность доказать, что Лаодика верила ей слепо. Она знала, что Херсе желает ей добра.
– Сандалии на тебе? – спросила негритянка.
– На мне, няня.
– А вот тебе плащ – закутайся им плотнее.
Лаодика повиновалась. Оставив шатер, беглянки тихо пробрались мимо спавших рабов своего господина. В темноте они дошли до сходней и, никем не замеченные, вышли на берег.
В темноте словно из земли выросла еще одна тень.
– Это я – не бойся, богоравная дочь Приама, я Адирома; следуйте за мной.
Беглянки удалялись от берега. Невидимая тропинка вела через пальмовую рощу. В темноте послышалось фырканье лошадей.
– Вот мы и дошли, – сказал Адирома.
В темноте вырисовалась группа коней и неясные очертания людей. Ночной сумрак и таинственность наводили на Лаодику невольный страх, хотя она и уверена была в добрых намерениях Херсе и Адиромы.
– Боги нам покровительствуют, – послышался в темноте чей-то голос.
Это был голос Имери, старого жреца бога Хормаху. С ним было еще несколько человек, и тут же стояли две парные колесницы. Жрец подошел к Лаодике.
– Благородная дочь Приама, – сказал он ласково, – пусть боги вселят в твою юную душу мужество! Я, жрец великого бога Хормаху, желаю тебе добра. Несчастье твоего дома предало тебя в руки и в рабство недостойному человеку. Ты не заслужила этой участи, и боги внушили мне благую мысль. Я хочу избавить тебя от того, кто называется твоим господином. Я и мои друзья, слуги царицы Тиа, благородные советники фараона, Пилока и Инини, – мы хотим, чтобы ты и твоя верная Херсе сейчас же, не дожидаясь, пока солнце пошлет свой первый луч на землю, отправились на этих колесницах прямо в Фивы. Эти мужественные воины, – он указал на молчаливые фигуры, стоявшие у лошадей, – будут сопровождать и охранять вас. В Фивах вы явитесь к начальнику женского дома, к Бокакамону, который и доложит о вас царице – жизнь, счастье и здоровье да будут ее уделом! Вот тебе золото на дорогу, благородная отроковица, – жрец подал Лаодике кошелек. – Мы же сейчас воротимся на корабль, чтобы сын Аамеса, когда утром обнаружится ваше исчезновение, не заподозрил нас в чем-либо.
– Я скажу Абане, недостойному сыну Аамеса, – прибавил со своей стороны Адирома, – что тебя, богоравная царевна, и добрую Херсе похитил твой бог, Гермес.
Лаодика со слезами целовала руки старого жреца.
– Да наградят тебя боги, святой отец, – шептала она.
– А тебя, милое дитя, пусть хранит великий Хормаху и всемогущая Сохет, мать богов, – сказал жрец, целуя ее в голову.
Лаодику и Херсе усадили в одну колесницу на мягкие шкуры газелей и велели их вознице не жалеть коней. В другой колеснице поместились три воина, служившие под начальством Пилоки и Инини. Им же принадлежали и колесницы с конями.
Скоро беглянки исчезли во мраке тропической ночи, а жрец и Адирома воротились на корабль, где никто не заметил их временного отсутствия.
Лаодика очень удивилась, когда, проснувшись утром под ласкающими лучами солнца, она увидела себя в незнакомой местности. Все совершившееся ночью казалось ей сном.
– Где мы, няня? – спросила она.
– Мы на дороге благополучия, – лаконично отвечала старая негритянка.
Лаодика тотчас вспомнила события предшествовавшего дня: рассказ Адиромы, Эней, Дидона на костре, земля италов, неведомое море…
– Ах, няня, как бы я хотела стать ласточкой, – прошептала она.
Прошло около десяти дней. Рамзес все еще не возвращался из похода, но в Фивах его и не ждали скоро. Говорили, что он предпринял поход далеко на север.
Солнце только что опустилось за Ливийские горы, окаймлявшие у Фив долину Нила с запада; но Фивы были все еще так же шумны, как и днем. Обыватели, которых вечер застиг вдали от своих жилищ, спешили по домам. Буйволы, коровы, ослы и козы с пастбищ возвращались в свои хлевы и закуты. Их сопровождали крики пастухов и лай собак.
В этот час в задней половине дома Пенхи, в восточной, занильской части города, сквозь небольшое окошко, выходившее на Нил и завешанное изнутри полосатой занавесью, едва заметно просвечивал огонек.
Войдем внутрь дома старого Пенхи. Хозяин и его внучка Хену находились в задней половине дома, в той именно комнате, из маленького окошка которой просвечивал слабый луч огонька на Нил. Это была довольно просторная комната, освещенная висячей бронзовой лампой с четырьмя горелками в виде наклоненных цветков лотоса. На столе стояли две свечи в бронзовых же шандалах с изображениями филинов. Тут же лежали куски воска, ножи и лопаточки из пальмового дерева.
Старик Пенхи, наклонившись над столом, усердно лепил из воска какую-то фигурку в виде женщины, но с головой льва. На другом конце стола маленькая Хену тоже лепила какие-то фигурки, вся углубившись в свое занятие.
Подняв голову и взглянув на работу деда, она радостно захлопала в ладоши.
– Ах, дедушка, настоящая богиня Сохет! – воскликнула она, подходя к старику. – Ах, как хорошо!
– Да, дитя, она удалась мне, – задумчиво сказал старик, – сама богиня помогла.
– Она еще лучше, чем Озирис, – сказала девочка, подходя к нише и вынимая оттуда другую восковую фигурку. – А разве ты меньше молился Озирису?
– Нет, дитя, я усердно и ему молился.
– А посмотри, что я тебе покажу.
Хену подбежала к другому концу стола и взяла слепленные ею восковые фигурки.
– Смотри, дед: это – бог Апис, а это – я!
И девочка весело, звонко расхохоталась: ее смешили сделанные ею безобразные фигурки.
– Видишь, какая я? Ха-ха!
Старик добродушно улыбался, рассматривая произведения своей шалуньи-внучки.
– А какой Апис! Какие рога! Вот он сейчас меня забодает.
И девочка снова залилась смехом, прыгая вокруг стола.
– Постой, дед, я теперь слеплю самого фараона, – говорила она, принимаясь за воск.
В это время с берега Нила донесся резкий звук медной трубы.
– Это корабль откуда-то пришел, – заметил Пенхи.
Затем и старик и девочка снова углубились в свои работы.
Слышно было, как на дворе переговаривались рабыни, которые доили коров и коз. С Нила доносился неясный гул голосов: это шла спешная разгрузка прибывшего в Фивы корабля.
– Не будет ли каких вестей о фараоне? – тихо проговорил Пенхи.
– Может быть, он еще победил какого-нибудь царя в земле Либу, – заметила Хену.
На дворе послышался лай собаки.
– Не чужой ли кто-нибудь? – заметил Пенхи. – Надо бы все это спрятать.
Но вслед за тем собака залаяла радостно, отвечая на чей-то призыв. В то же время раздался не то радостный, не то испуганный возглас старой Атор, верной ключницы Пенхи и няньки Хену.
– О всемогущий Озирис! Кого же я вижу! Ты ли это! Из подземного царства Озириса?
– Нет, добрая Атор, я не был в подземном царстве, – отвечал чей-то знакомый голос.
– Кто это? Чей это голос? – удивился Пенхи.
– А как боги милуют отца? Что маленькая Хену? – послышался тот же голос.
– Обо мне спрашивает! – с удивлением воскликнула Хену. – Кто это?
Пенхи как-то задрожал и весь вытянулся, превратившись в слух. Дрожащими руками он стал собирать и прятать куски воска, восковые фигурки, лопаточки. Лицо его вспыхнуло, потом побледнело.
– Не может быть! – прошептал он. – О боги!
– Кто, дедушка? – спрашивала Хену, схватив деда за руку.
– Я не знаю, дитя… Мне почудилось… Он говорит: что отец…
– О великая Гатор! – послышался радостный голос рабынь на дворе. – Наш господин!
– Где отец? Где моя Хену? – снова говорил тот же знакомый голос.
– О боги! Это он! Это мой сын! – проговорил старый Пенхи и бросился к двери. – Это твой отец, дитя, – он воротился из подземного царства!
Пенхи быстро отворил дверь. Там, в соседней комнате, стоял Адирома.
– Адирома! Сын мой! Ты ли это! – воскликнул Пенхи, протягивая руки.
– Отец мой! Отец! Я опять тебя вижу!
И отец и сын бросились друг к другу в объятия. Одна Хену стояла в каком-то оцепенении, словно забытая. Но в это мгновение в комнату с радостным визгом влетела собака Шази и бросилась лизать лицо девочки.
– Хену! Дитя мое! – нагнулся к ней Адирома, освободившись от отца. – Ты не узнаешь меня? Я твой отец! Какая ты большая выросла! О Гатор! Она у меня красавица!
Девочка, пораженная неожиданностью, совершенно растерялась. Давно освоившись с мыслью, что ее отец погиб в море, что его давно нет на свете, привыкнув думать о нем как о каком-то нетленном духе, превращенном, как ей казалось, в орла или в ястреба, она не могла теперь сразу освоиться с мыслью, что этот большой мужчина, который обнимает и целует ее, и есть ее отец. Она представляла его себе каким-то божеством, не похожим на людей и потому как бы чуждым ей, и вдруг он – сильный, высокий, красивый мужчина.
А между тем Адирома поднял ее и, держа под мышки, то подносил к себе ее раскрасневшееся личико, то отдалял.
– Девочка! Красавица! Вылитая мать! Моя Хену, моя крошка! – повторял он.
Эта пламенная нежность сообщилась девочке. Хену радостно обхватила шею отца.
– Так ты мой отец? Да, отец? Ах, как я люблю отцов! – лепетала она.
– Отцов! – невольно рассмеялись и Адирома и Пенхи.
– Отца! Тебя люблю! И деда люблю!
– Вот она и права, говоря, что любит «отцов»: она любит тебя, своего отца, и меня, твоего отца, – поспешил поправить свою внучку Пенхи.
Старая, сморщенная Атор стояла в дверях, и слезы умиления текли по ее смуглым щекам. Из-за нее выглядывали другие рабыни: их всех трогала эта нежная семейная сцена – трогала до слез. Каждая из них, может быть, думала, что если б и ей удалось когда-либо воротиться на далекую родину, куда-нибудь в горную Ливию, или в милую приморскую Финикию, или в знойную Нубию, то, быть может, и их встретили бы родные такими радостными слезами… Но где уж бедным рабыням думать о возврате! Они все здесь, в неволе, в стовратных Фивах, сложат свои кости и рабынями перейдут в подземное царство.
Только дворовая собака Шази была довольна и счастлива за всех: она раньше всех, раньше даже старой Атор узнала бывшего своего господина, который столько лет пропадал где-то. Она узнала его по глазам. Вот почему теперь она суетилась и бегала от одного к другому.
– Но, дитя, дай же нам поговорить, – сказал Пенхи внучке, которая теперь поместилась на коленях у отца и не позволяла ему шевельнуться.
– Слушай, сам бог Апис глядел мне в глаза, – болтала она.
– Ой ли? И ты не испугалась? – улыбнулся Адирома.
– Сначала испугалась, а потом нет.
– Да постой же, сиди смирно, дай отцу слово сказать, – говорил Пенхи, стараясь унять расходившуюся внучку. – Ну, расскажи, что с тобой было, как ты спасся от смерти, где находился все эти почти десять лет? – спрашивал он сына.
– Боги были милостивы ко мне, – отвечал Адирома, лаская голову девочки.
Он рассказал все, что нам уже известно, а потом прибавил:
– В Мемфисе по воле богов я встретился с почтенным Имери, жрецом бога Хормаху, а также с почтенными Пилокой и Инини, с которыми и прибыл сюда на корабле «Восход в Мемфисе», и они познакомили меня со всем, – на слове «всем» он сделал ударение, – что происходило в мое отсутствие в Египте и в Фивах и что совершается теперь… О великий Амон-Горус!
Пенхи, ничего не сказав, велел старой Атор и другим рабыням приготовить ужин для дорогого гостя.
– А где теперь Лаодика? – спросила Хену. – Ах, как бы я хотела ее видеть!
– Она теперь, милая дочка, должна быть уже в доме царицы, в женской палате, – отвечал Адирома.
– Бедная Дидона! – продолжала болтать девочка. – Зачем же она сожгла себя?
– С печали по Энею, девочка.
– Вот глупенькая! Я б никогда не сожгла себя.
И дед и отец рассмеялись. Они видели, что пока Хену не уснула, она не даст поговорить им о деле. Она болтала без умолку; но о том, что считала она секретом, о том, что они с дедом для чего-то лепили из воска фигуры богов, фараона и царевичей, – она отцу даже не заикнулась. И Пенхи хорошо знал с этой стороны свою умненькую внучку: то, что велят ей хранить в тайне, она никому не выдаст.
– А кто лучше – Дидона или Лаодика? – спросила она, соображая что-то.
– Лаодика лучше, – отвечал Адирома. – Лаодику я знал такой же маленькой, как ты.
– А какие у нее волосы? Черные, курчавые?
– Нет, милая дочка, у Лаодики волосы золотистые.
– Как золото? Вот прелесть! А у Дидоны?
– У Дидоны черные, как у тебя.
– Пхе! Я не люблю черные.
И опять она рассмешила и деда и отца. Последний начал гладить и целовать ее.
– А вот я так люблю черные, такие, как у тебя, – говорил Адирома, перебирая курчавые пряди своей девочки.
– А глаза какие у Лаодики? – спрашивала Хену.
– Такие же хорошенькие, как у тебя.
– А знаешь, когда я упала на колени перед Аписом и он поглядел мне в глаза, так все сказали, что я священная девочка.
– Да ты и так священная, – улыбнулся Адирома.
– Отчего священная?
– Оттого, что ты невинная.
– А Лаодика тоже священная?
– Да, и Лаодика священная.
– А Дидона?
Адирома рассмеялся:
– Ну, едва ли.
– Да перестань, дитя, болтать глупости, – заметил Пенхи. – Ты сегодня совсем с ума сошла, должно быть, от радости.
– А разве от радости с ума сходят? Вот ты, значит, не рад моему отцу, ты совсем не сошел с ума.
Пенхи только рукой махнул, а Адирома еще нежнее стал ласкать болтунью.
– Вот я так тоже схожу с ума, – сказал он, – из Трои да в Фивы.