Человек в море никогда не бывает одинок.
Эрнест Хемингуэй
– В конце концов, это всегда кровь. Что у нас еще есть?
Черная геометрическая дыра в стене тасует картинки тонкими сбитыми руками картежника, невесомыми скрытными руками фокусника. Глупые картинки. Магнетические картинки. Там, на неведомых дорожках, неисповедимых путях крошечные людишки размером с аршин плюют и плюются словами, словно отравленные пульверизаторы. Ящик Пандоры – монолитный кусок камня. Набитый дерьмом кусок пластика. Они говорят. Я отдыхаю. Они живут. Я отдыхаю. Они убивают друг друга. Я отдыхаю. Кто из нас впал в телевизионную кому? Я один. И мои единственные друзья – плоские, точно ленты червей и гимнасток, ладони, листы, лезвия – сожители мои и сокамерники – сотельники – напоите же меня своим дешевым вином!
Кай, развалившись в облезлом кресле, как облезлый пес, рассмеялся. Влажный короткий выхрип, словно цветок расцвел или пар на морозе. И еще, и еще звук, маятнично-мерный, назойливо-ровный, шлепок, и еще, и еще шлепок, сухой звонкий плоский удар, и еще, и еще удар…
– Кай! Прекрати это, Бога ради!
– Что – это?
– Ты сводишь меня с ума!
– Зачем мне это, ты и сама неплохо справляешься.
– Прекрати стучать своим долбаным тапком мне в мозг!!!
– Я стучу себе в пятку, твой мозг меня не интересует.
– Маленький Мук, блядь!
– Маленькая сучка!
– Какой же ты все-таки идиот… И вообще, вали отсюда!
– Это настолько же моя комната, насколько и твоя. Ты, кажется, чем-то недовольна, принцесса, вот сама и вали.
– Зачем тебе один тапок и где второй? Что ты ходишь как придурок все время?
– Зачем теперь спрашивать?
– Когда-нибудь я его выброшу.
– Только посмей.
– Или даже прямо сейчас!
Закрытые двери могут спрятать все, кроме звуков возни, кроме голосов.
– Ма-а-а-ма!
Кай выдернул шнур из розетки, точно хвост слону оторвал – тень бросилась на обои, как обезумевший зверь. Она рассекла стену надвое – одинокий язык черного пламени, отблеск костра в первобытном мраке. Она звенела в гулкой тишине ночным ветреным шорохом, адским лязганьем цепи Цербера, бросая вслед уходящему брату такие убогие ругательства, какие в ответ порождают только презрение. Ржавые злые черенки осыпались у него за спиной звоном разлетающихся монет. Но слова безобидны, когда повторяются. Ты – черная дыра, Герда. Ты – черная дыра!
Кай вышел из комнаты, не поворачиваясь, вынес себя, как изломанный стул, легко прихрамывая на босую ногу. Колкости бежали за ним по коридору вместе с полосой света.
И ему ведь до боли, до тошноты известно, как глупо злить ее. Но это все, что от нее еще можно получить, потому что потом она вмажется и отключится, растает под покровом ночи и чахлого крахмального марева искусственного света и еще много часов будет лежать там, как глупая кукла, чудовищная кукла, мягкая и бесформенная, безучастная ко всему, словно Офелия на дне реки, опутанная склизкой паутиной загнивающих водорослей. Она, чья кровь – столь же ты сам, скоро, очень скоро осядет в темный провал дивана, как туман в низину, и больше слова не скажет. Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца… И он не сможет уснуть и будет долго-долго лежать во тьме на холодной, точно каменная плита, постели и будет бояться, что этот склеп – на двоих.
Крикнуть, чтобы пырнуть хоть бы и тишину, хоть бы и словом. Чтобы отомстить.
– Дура!
– Козел!
– Да заткнитесь вы оба!!!
Ищи виноватых у себя под кроватью. Там, где тихо. Там, где темно. Все кошки серые в темноте.
Ответь: каково Тебе смотреть на меня и знать, что я не верю Тебе?
Она прогнала его. Не теперь – уже очень давно прогнала. Она прогнала его, а он ушел. И сейчас – ушел, зацепив с пола грохочущую мешковатую сумку, юркнув ступнями в ботинки и хлопнув дверью.
Кай не вышел из подъезда – вылетел. Скользкая земля потянула его за ворот, ближе и ближе на лед – поцелуй на вылет зубов. Но он удержался и, выругавшись, отправился в никуда, в самую глубь белой пустыни и черного дня. Краски бились друг о друга у него за спиной. Стоило ли так злиться на нее, на себя, на весь белый свет? Может, и не стоило. Только этой злости нельзя отринуть, потому что она вся – порождение бессилия. Не жизнь, а какой-то бесконечный лживый аттракцион-самообман. Спешите поверить! Никто ничего не обещает, но ты все равно попадаешься, идешь и идешь за чем-то, манишь и манишься, сам не зная, показалось тебе или нет. Слепая вера ведет тебя, пока ты и в огне не тонешь, и в воде не горишь, но когда не сбывается – сам не сбываешься – вдруг осознаешь, что вся твоя жизнь, полная одинаковых дней, едиными днями полная, досталась тебе от кого-то другого, точно обноски. Правда – ложь, да в ней намек. Какая все-таки глупость…
Кай сплюнул. Сухая горечь легла ему на язык, как чья-то обескровленная ладонь.
Стоило ли так злиться на нее, на себя, на весь белый свет?
Я не знаю. Знаю только, что стоило взять шарф.
Город вел его за собой, путал следы, сыпал крошки на снег. Кай пробирался сквозь рыхлую ледяную муку, широкие плоские подошвы мололи ее, месили, перетирали, точно жернова в неумелых руках. Земля под ногами постоянно менялась: то вздыбливала его, выталкивая, то тянула вглубь, закручивая в холодный грязный песок. Сопротивление этому снегу было похоже на жизнь – такое же бесполезное и изматывающее, как сопротивление времени, как сопротивление смерти. Ожидание – вот единственное движение. Смерть – вот единственное пришествие.
Кай, съежившись в кулаки, спрятал руки на дно карманов – камни на дно колодца, сжал плечи и сполз вниз по холодной куртке в поисках тепла. Жесткий воротник впился ему в губу. Кай прикусил железку и потянул выше, выпустив ее изо рта уже мокрой, брезгливо поморщился и укрыл свой холодный собачий нос под непрочной, набитой пухом стеной. Горячее влажное дыхание завивалось у него на губах, покрывая кожу противной теплой мокротой. Он забыл, что всегда так бывает, и, спеша и вместе с тем сожалея, вынырнул из сырого тепла воротника, как мышь из сапога, стер липкие усы с лица, широко мазнув тыльной стороной ладони под носом. На этом размашистом жесте, похожем на трепыхание сломанного крыла, его обогнала мимолетная зябкая женщина, так что он едва не коснулся ее плеча локтем – так близко она порхнула. Ее тонкие острые ноги впивались в снег, как пара высоких ходулей, комичная – подпрыгивающая игрушка на нитке между двух реек – и вместе с тем трогательная – изломанная игрушка на нитке между двух реек, – она бежала вперед, и хрупкие стрелки часов несли ее сквозь само Время.
Что значит любить кого-то? Полюбить кого-то? По-любить. Какое принуждение в действии. По-любить – применить силу. По-любить – применить время. Краткосрочно. Метеосводками. Силуэт маленькой зябкой женщины все больше мельчал, обращаясь в темную птичку, готовую то ли взлететь, то ли уснуть. По. Лю. Бить. «Лю» изъять – и потянет разбитым носом. Суета. Истерзанные слова порхают и стынут в морозном воздухе, как эта черная канарейка. Холод – покрытая инеем маска, еще одно оправдание для бесконечного бега. Покойся, кто свой кончил…
Черный день. Как в песне. Как во сне. Как в мертвом городе, где лишь снег. Снег дарит покой только за стеклами окон, а здесь – от него один холод. Идти и озирать. Идти и озираться. Жизнь, способная уместиться на дне матового кулька.
Старик едва передвигал ноги, его покрасневшие на морозе костяшки и ступни мерцали под фонарями, точно копыта черта. Тонкие домашние тапки шуршали по снегу, как по линолеуму. Плоские и скользкие, они ограждали его от прямого соприкосновения с ледяной лавой и одновременно угрожали испечь в ней все его нетвердое тело. Медленный ход по белому полю – словно ребенок дул на одинокую фигуру среди пустых клеток, пытаясь заставить ее двигаться. В бледной авоське на правой руке тяжело и прозрачно болталась наполненная бутылка, и за этим увесистым мерным покачиванием чудился умиротворяющий ритм колыбельной, трескучий скрип колыбели. В колыбели качается бездна. Моя очередь двигаться, мое время опережать? Зачем зимой такие узкие тропы?
Кай долго бродил по городу, сжатому, как кулак в кармане, среди однообразных траншей, занесенных снегом улиц. Тяжелое темное небо, подернутое белесой зимней пеленой, висело над ним, как крышка. Постучать три раза по дереву. Сплюнуть.
Пару раз он натыкался на собственные рисунки, чужие и далекие теперь, как лица давно умерших неизвестных людей. Он не мог их узнать: так они выцвели. Время высмотрело.