bannerbannerbanner
полная версияСказки жизни. Новеллы и рассказы

Елена Владеева
Сказки жизни. Новеллы и рассказы

Полная версия

Жизнь третья – монах (1590 г. Тибет)

Старый худой монах с болезненной тоской посмотрел на низкую дверцу, за которой исчез юноша. Потом задумчиво перевел тусклый взгляд к маленькому окошку. Вековой покой устремленных в небеса заснеженных гор на фоне небесной лазури всегда возвращал мыслям умиротворяющий и возвышенный настрой – то, чего ему сейчас мучительно не хватало. И хуже того, он постыдно нуждался в утешении…

Почти семь десятков лет отрешенности от мира, стоического преодоления множества свойственных человеку слабостей и полного аскетизма. По священному завету Будды он покинул родительский дом, освободившись от всех житейских привязанностей и мирских ценностей, чтобы не знать ни суетных стремлений, ни сожалений и страха, ни душевных страданий. Он прилежно трудился для монастыря и часто ходил по окрестным горным деревням, собирая скудные пожертвования. Год за годом учился управлять своим сознанием и жизненной энергией через овладение пранаямой, совершенствовал свой дух, очищая карму ради будущего обретения нирваны.

Он почти достиг состояния полного покоя и в медитации не раз испытывал просветление самадхи, воспаряя к высшей реальности, постижению истинной сущности бытия и сливаясь с "душой мира"… Все здешние монахи относились к нему с искренним почтением, а иные даже называли его не только гуру, но и "освобожденным при жизни"[2]. И многие миряне приходили за советами, в которых он никому не отказывал.

Последние несколько лет он жил строгим отшельником, питаясь лишь цампой[3], замешанной на воде. И лишь старческая слабость, когда не осталось сил, чтобы дойти с кувшином до источника по вырубленным в скале ступеням, вынудила его со смиренной благодарностью принять помощь, предложенную настоятелем монастыря. Но с появлением в келейке молодого послушника с его душой произошло что-то немыслимое и даже испугавшее поначалу.

Это случилось в день, когда юноша, помогая старику подняться с циновки, заботливо придержал его под спину, и тот ощутил прикосновение теплых ладоней. Монах уже не помнил, сколько лет назад он в последний раз дотрагивался до чьей-либо руки. Большого мужества стоило ему заглянуть в потаенные глубины своего сердца и осознать всю сокрушительную правду… Но после горького прозрения стало легче, будто он скинул тяжкий, навьюченный кем-то непосильный груз.

И сейчас он, не задумываясь, отдал бы все постигнутые им премудрости и дарованные Небом прозрения за счастье назвать этого юношу сыном – своим родным сыном! Ему хотелось так много рассказать ему, передать – от сердца к сердцу! – опыт всей долгой жизни, накопленный испытаниями, поделиться самыми сокровенными думами – ведь у него никогда не было на свете близкой души. Но в последнее время он с грустью замечал, что юный послушник, с неизменной предупредительностью опекавший его в не всегда опрятной немощи, стал тяготиться бесконечными назидательными разговорами и стараниями монаха удержать его рядом с собой. А старик, мучительно это понимая, не в силах был остановиться, словно все мысли и чувства, накопившиеся за годы отшельнического молчания, прорвали невидимую запруду, не зная удержу, и он все что-то шамкал беззубым ртом…

Кто сказал, что в старости человек обретает мудрость? Нет, похоже, что сам он начал впадать в глупое детство… А если чувства, безраздельно овладевшие им, все же продиктованы мудростью, тогда итог прожитого становился еще плачевнее. По многолетней привычке старик иногда пытался отвлечься медитацией, но тщетно – он уже не способен был, остановив поток сознания, покинуть скорлупу своего тоскующего «я» и больше не ощущал ни любви, ни благодарности к Небу. Это ужасало, но странным образом освобождало его, отпуская… Он и так слишком задержался на земле.

Оказывается, вся жизнь прошла напрасно – в бесплодных попытках обрести высший покой для души он завел себя в тупик безысходного одиночества и страдания. Разве кому-то принесла радость его бессмысленная отстраненность от мирской жизни людей и сознание некоей избранности? Или хоть небольшую пользу – это иссохшее в постах и целомудрии тело, выносливое до бесчувственности? А кому пригодился его надменный ум, возомнивший, что он сумеет, уподобясь Просветленному, приблизиться к высокой мудрости и пониманию тайн бытия? Плачь теперь, горько плачь, одинокий старик.

Слеза скатилась по темной, морщинистой щеке… Подслеповатыми глазами монах печально смотрел на склон ближней горы, и уже почти не видя ее, лишь по памяти представлял извилистую тропинку среди камней и зеленых кустарников, сбегающую в долину. И почти воочию увидел – вот они идут там с маленьким сынишкой, весело о чем-то разговаривая… Остановившись у журчащего ручья, с удовольствием перекусывают разломленной пополам лепешкой с дикими абрикосами, и смеясь, пьют из пригоршни студеную прозрачную воду. Потом снова идут дальше, он крепко держит теплую ладошку сына, и звонкий мальчишеский голосок перекликается со щебетом птиц в листве…

А внизу, в домике у подножия горы, его ждет с ласковой улыбкой жена, и остальные их ребятишки с радостными криками и взвизгами выбегают навстречу. Он тоже улыбается, широко раскидывая руки, чтобы с любовью всех обнять, и знает, что всем им очень нужен и больше никогда не будет одинок на свете!

* * *

Старый монах тихо умер во сне через полгода. Почтительная память о нем сохранилась в монастырских хрониках.

Жизнь четвертая – Мария. (1640 г. Греция)

Через силу улыбаясь и помахав рукой уходящим, Мария обхватила свой большой живот и тяжело осела на табурет у порога. Качнулась, мучительно закусив губу, из стороны в сторону… Ох-х!.. Этого ребенка она носила тяжелее всех и боялась родить до срока. Все раньше обычного приготовила, даже поисповедалась-причастилась, и соседку, которая у нее всегда принимала, загодя предупредила – мол, если что… Это из-за болезни Агапи случилась такая напасть, когда маленькая сильно животиком мучилась, все время кричала, а потом даже судороги начались. День и ночь напролет приходилось носить ее на руках, прижимая к себе – только так она затихала и засыпала ненадолго. Счастье, что девочка вообще выжила.

Уф-ф, кажется, отпустило… Мария перевела дух, отерла взмокший лоб и по обыкновению посмотрела вслед мужу и сыновьям, еще мелькавшим на извилистой тропинке среди виноградников у подножия горы. Младший Костас держался за руку отца, и видно, что-то увлеченно ему рассказывал, заглядывая в лицо и нетерпеливо подпрыгивая на ходу. А старший, как заправский работник, вышагивал со своей небольшой, по росту, мотыгой и нес корзинку с едой.

Мать слабо улыбнулась – надо же, как вырос их мальчик, ведь двенадцатый год пошел! Демис оказался на радость крепким и здоровым, не зря Мария так долго кормила его – чуть не до полутора лет, пока снова не затяжелила. Такой смешной был – уже и говорить начал, а все за грудь теребил. Наиграется во дворе, подбежит, в колени ей ткнется, и ручонками вверх тянется, за сорочку ее хватает: "Ма-ма!" И так сладко все в ней таяло, счастливо… Потом, с другими детьми такого уже не было. А может, у нее сейчас двойня? Беспокойства внутри уж больно много… Вот веселье-то ей будет, как заорут в два горла! Еще одна парочка неразлучных.

Она перевела глаза на Нико и Агапи, строивших что-то старательно посреди двора из песка, камешков и обломков хвороста. Малышка вдруг сильно расшалилась и звонко смеясь, начала посыпать братишку песком. Пришлось ее строго приструнить – не дай бог, еще в глаза ему, да и себе попадет! Хорошо, что Нико уже все понимает и тем же сестре не отвечает, все-таки четыре года мальчонке.

Когда за обедом все дети сидели вокруг нее, и держа по ломтю свежеиспеченного хлеба, нетерпеливо глядели пятью парами веселых глаз-маслинок, как Мария ставит на стол большой глиняный горшок дымящейся фасолады, она по-матерински чувствовала себя гордой и знала, что вовсе не напрасно топчет землю. Да и муж еще частенько поглядывал на нее завлекательно… Даже теперь, на сносях Мария видела, что скучает по ней Георгос, томится, как молоденький. Они с ним и поженились когда-то по вспыхнувшей огнем жаркой любви, когда встретились на большом осеннем празднике после уборки винограда, где по давнему обычаю сходились три окрестные деревни. Ах, как он тогда обхаживал ее, во все глаза любуясь и смешно ревнуя ко всем подряд! Как горячо и настойчиво упрашивал выйти за него замуж, в чем только не клялся! Вспомнится иной раз – и внутри тихо сомлеет…

Она тоже сразу в него влюбилась – Георгос был парень видный, со всех сторон ладный. Но и себе Мария цену знала – в своей деревне завидной невестой считалась и лучшей плясуньей. А потом для нее начались такие пляски, что если не носишь ребенка – то кормишь, и во всякое время по дому только успевай поворачиваться! Одних пеленок сколько перестираешь, особенно, когда дети болеют, а уж страху-то за них натерпишься, не приведи Господь!

Ну что ты, мой маленький, опять разбуянился? Разволновала тебя мамка своими разговорами? Все-все, больше не буду. Ой, только не надо коленками! Можешь пяточками пошалить тихонько… вот так… Нет, ей грех жаловаться – все у них в семье хорошо, по-доброму. Родить бы еще благополучно – и слава Богу! Сейчас она еще чуток посидит, передохнет малость, пока Хриса подоит коз – самой ей уже не нагнуться – да выгонит их пастись, и пора заниматься обедом. Еще надо переложить вынутый вчера сыр и не забыть проверить, створожилось ли молоко? Счастье, что у нее дочка такая расторопная и понятливая помощница, в девять лет уже многое умеет. А то, как бы ей одной со всем хозяйством управиться? Агапи еще не скоро подрастет, только-только за братом поспевать начала, хвостиком теперь за ним бегает.

 

Мария улыбнулась, посмотрев, как возятся, играя в песке, младшие дети, и печально вздохнула, вспомнив их среднюю девочку, умершую от кори совсем крошкой. Двоих старших она сумела тогда выходить, а ее не уберегла, очень малышка была слабенькой. И мать не могла ей помочь, уже тогда сильно хворала, слегла совсем… И никакие отчаянные молитвы не помогли – а уж как Мария плакала, как просила на коленях Пречистую Деву спасти ее бедную дочурку! Но молись – не молись, а от своей судьбы человека никто не избавит. Даже святые праведники и те почти все – страдальцы, что же про нее, грешную, говорить…

А ведь как было бы славно в полном покое и довольстве пожить! Чтоб у детей няньки были, а на дворе работники. А самой вволю бы отоспаться да на мягких подушках понежиться – а чтобы все вокруг за тобой ухаживали, есть и пить самое вкусное подавали! Разные мелкие желания исполняли и даже развлекали, как дитя балованное… Мария чуть не рассмеялась своим глупым, девичьим мыслям.

– Мама, я коз подоила." – Хриса с ведерком уже спешила к дому.

– Умница, дочка! Сейчас и я приду.

Ну, ладно, повспоминала, помечтала и будет. Обед сам собой не сварится. Пора делами заниматься, солнце-то уже над ближним склоном показалось! Опершись о табуретку, Мария с трудом поднялась… Охнув, схватилась за поясницу – ишь, как разламывает! – и медленно пошла к дому.

* * *

Мария благополучно родила еще одного сына, вырастила и переженила всех детей, успела порадоваться внукам. И только к старости, овдовев, сильно затосковала и всего на два года пережила любимого мужа.

Жизнь пятая – Алберт (1710 г. Нидерланды)

Их внушительный дормез, запряженный четверкой крепких лошадей, степенно катил вдоль берега широкого Рейна. Алберт, не отрываясь, смотрел на расстилавшуюся вокруг прекрасную речную долину с маленькими уютными деревушками, водяными мельницами, полями и пастбищами. Никогда не виданное им чудо! И здесь уже царила настоящая весна. Когда они отправлялись в путь из Роттердама, то кутались в меховые одеяла, а сейчас они вовсе не нужны. Алберта так и подмывало поделиться своими восторженными впечатлениями с матушкой, но она тихо дремала в уголке, видно опять плохо спала ночью. Вообще дорога была ей в тягость, прежде она не выезжала из родного города, и Алберт порой чувствовал себя виновником ее неудобств, но даже это не уменьшало его счастья. Он только всячески старался развлечь матушку, и она ласково и понимающе улыбалась в ответ.

Из гостиницы выехали по обыкновению рано, лишь наскоро позавтракав, чтобы успеть побольше проехать до наступления вечера. Отец сразу же пересел в карету к синьору Буоно – им надо поговорить о торговых делах, и Алберт вел беседы со своим всегдашним другом и помощником Янсом. Время от времени он то радостно тормошил его за руку, указывая на что-нибудь интересное и необычное, то расспрашивал: во что играют вон те мальчишки или что возят в таких странных повозках, и чем может быть эта, непривычная его взгляду, островерхая постройка? Янс тоже с любопытством приникал к окну, перегибаясь через недвижные ноги Алберта, и все подробно объяснял о знакомых ему вещах или строил всевозможные предположения. Любоваться на окрестные виды им было очень удобно, поскольку отец распорядился сделать в боковой стенке дормеза окошко совсем близко к спинке, чтобы Алберту не приходилось тянуться к нему, а надо лишь повернуть голову.

Когда он уставал долго сидеть, Янс заботливо укладывал его отдохнуть, и Алберт иногда читал, а чаще лежал с закрытыми глазами и блаженно грезил… Раньше он просто перебирал в уме разное, ведь все житейские мечты существовали для других, а ему оставалось размышлять о прочитанном, и особенно об дальних путешествиях отважных мореплавателей, повторять латынь или мысленно разбирать шахматную задачу, предложенную отцом. Бывали еще волшебные, диковинные сны. В них Алберт неизменно сбрасывал свою увечность и невесомо кружа, летал над городом, подобно птице… И чувствовал, что вот-вот будет допущен к несказанной тайне, как избранный. И сон не обрывался горьким пробуждением, а растворялся в нежном тумане, оставляя в душе ласковое обещание… Но сны являлись по собственной прихоти, их нельзя было вызвать ни усилием разума, ни робкими просьбами, он суеверно боялся их спугнуть и просто ждал.

А теперь в его душе поселилась… Странно сказать – надежда, неизвестно на что… Одно несомненно, скоро он увидит чудесную цветущую Италию, о которой так много слышал от сеньора Буоно. Прекрасную страну, родину легендарных античных героев, цезарей, полководцев и поэтов! Они посетят древний Рим, Геную, Флоренцию, Неаполь, и на свое десятилетие он получит долгожданный подарок – увидит Средиземное море, сбудется его заветная мечта! Они проведут лето гостями сеньора Буоно в городке Амальфи на скалистом берегу залива, и само название было, как тающее во рту леденцовое, воздушно-мятное лакомство… Там он сможет искупаться в настоящей морской воде и вдоволь понежиться на песке под горячим южным солнцем. Над головой будет осеняющая весь мир яркая голубизна, так непохожая на низкое пасмурное небо их родины. И возможно от итальянского тепла хотя бы к пальцам его ног вернется чувствительность.

Иногда Алберту казалось, что он явственно помнит себя здоровым ребенком, который мог делать все, что вздумается! Или это лишь его горькие фантазии? Ведь по словам родителей, ему едва исполнился год, когда он упал откуда-то по недосмотру рассеянной няньки и так непоправимо искалечил спину, что у него совершенно отнялись ноги. Приглашенные доктора только покачали головами и в один голос сказали, что в позвоночнике поврежден самый главный нерв. Каких только лечений не старались употребить любящие родители, долго не терявшие надежды помочь своему мальчику! Но потом стало ясно, что все попытки исцеления бесполезны и напрасны, они лишь усиливают мучения сына, и остается единственное утешение – окружить его всевозможными заботами, и по мере сил, интересными занятиями и развлечениями.

А когда отец объявил, что ему удалось отложить достаточно средств, и весной они все вместе отправятся в Италию, Алберт был на седьмом небе от счастья! Целых полгода он страстно предвкушал эту поездку, стал прилежно учить итальянский язык, уже достаточно хорошо его понимал и даже немножко говорил, весьма одобряемый сеньором Буоно, торговым компаньоном отца. Тот обещал, что гостя у него, Алберт сможет обучаться игре на лютне или флейте вместе с его детьми. Наконец, все приготовления были завершены, прибыл заказанный просторный дормез, переносное кресло для Алберта и новые платья для матушки. Лошади наняты, дорожные сундуки и корзины уложены. Отец оставил управление мануфактурой на старшего брата Бена, и семья тронулась в дальний путь. Скоро, уже совсем скоро он увидит красоты дивной Италии!

Но всем этим блаженством, не раздумывая, он пожертвовал бы в эту минуту, чтобы проворно и беспечно пробежать по берегу, ярко зеленеющему молодой травой, вслед за промчавшимися куда-то и задорно перекликающимися деревенскими мальчишками в грубых башмаках! Из простого озорства ловко залезть на самое высокое дерево в округе и залихватски свистнуть оттуда! Или отчаянно проскакать верхом, пустив лошадь в галоп, под испуганное аханье матушки и уважительную похвалу отца. Или самому поднять на мачту и закрепить тугой белый парус, наполненный весенним ветром, и плыть на большой лодке по речной глади – к долгожданному морю, в необозримую даль!

* * *

Алберт прожил с матушкой в Италии до осени. И хотя здоровье к нему не вернулось, это был самый прекрасный и счастливый год в его короткой – меньше тридцати лет – жизни.

Жизнь шестая – Прохор (1770 г. Россия)

Прохор, как повалился на рогожу в углу, так и лежал, изредка сплевывая кровь и почти не шевелясь, только чуть подоткнул жесткий край себе под голову, так в ней вроде потише бухало. В этом тесном закутке под трапом матросы всегда отлеживались после особо жестокого наказания на баке, когда линьками на спине всю шкуру спустят. Огнем горела распухшая губа и голая десна – их капитан зараз меньше трех зубов никогда не выбивал. Первое время Прохор удивлялся, отчего у многих, особенно давно служивших матросов, слева щербатые рты? Потом ему разъяснили, но самому отведать знатного кулака еще не доводилось, и вот сподобился… Показалось строгому капитану, что Прохор не слишком расторопно выполнил команду, когда на корабельных учениях они брамсель убирали. Нос-то у него сызмальства бывал разбит столько раз, что не упомнишь, и когда с дерева или с забора падал, и когда они с хлопцами на пустыре стенка на стенку ходили.

Маманя всегда шибко ругалась за драки, зверьми и нехристями их называла, а глянула бы на него сейчас – поди, заголосила… Это в драке можно увернуться, а тут не смей рожу уклонять. И спина у него линьками бывала исполосована, но такого, чтоб выплевывать свои зубы, с ним прежде не случалось, а что кровищи-то на палубу хлынуло! Даже капитану на перчатку брызнуло, и тот в ухо еще за это добавил – у Прохора аж в голове загудело, будто рядом ударил огромный колокол…

На Пасху, когда по церквям всех, кто пожелает, пускали звонить, они с братом Фролкой всегда лазали на самую высокую соборную колокольню. Глянешь оттуда, и дух захватит – весь город вокруг виден, со всеми улицами, домами, и сады вокруг, и торговые ряды на площади, и народ праздничный гуляет. Все лежит перед тобой, как на ладони, и невозможно вдоволь насмотреться, глаз не хватит! А в небе колокольный звон не умолкает… Высоты Прохор ничуть не боялся, мог сильно перегнуться животом через решетку и разглядывать стоящих внизу. А соборный колокол большущий, страсть какой тяжелый – вдвоем с Фролкой еле-еле могли язык за веревку раскачать, и гул раздавался такой, что они глохли, и еще долго потом кричали в ухо друг другу, и смеялись до упаду…

Мог ли подумать воронежский хлопец Прошка, когда его в рекруты забрили, что попадет он во флот и будет на море воевать турку? Кто б сказал – нипочем брехуну не поверил! И сейчас иной раз не верится спросонья… Да будь его воля – век бы этого проклятущего моря не видеть! Но бросило, будто щепку, в водоворот… И вот уж полтора года он вместе с другими матросами сначала карабкался, а теперь лихо взлетает по вантам и реям, крепит паруса на бизань-мачте, при которой состоит в команде, несет положенные вахты и драит палубу. Хлебает со всеми из общего котелка, ютится в кубрике и вечерами, в потемках, качаясь на подвесной парусиновой койке, возится под истертой дерюжкой, представляя себе то бедовую Глашку, с которой бесстыже тискался в лопухах за сараями, а иной раз, грешным делом, и тихую Фенечку… Но сейчас он со своей бедой остался один на свете, мамане не пожалишься… Прохор и в самом деле был в кубрике почти один, только спали, похрапывая, сменившие с ночной вахты.

Вдруг снаружи что-то громыхнуло… Потом еще, и еще раз, отдаваясь до самого трюма! Похоже, начиналось сражение? Наверху засвистала боцманская дудка, фрегат заметно накренился, разворачиваясь, и ужас как сильно бухнуло уже внутри – это в ответ по туркам начали стрелять их пушки. Ну, теперь держись! Загрохотал вниз по ступенькам вахтенный и зычно заорал, расталкивая сонных матросов: "Всех наверх! Тревога!!!" И про него, Прохора, не забыл: "А ты – на батарею, живо!" Он с трудом поднялся, еле держась на ногах и хватаясь руками, добрался до орудийной палубы.

В этой преисподней Прохору еще не доводилось бывать. Сначала задохнулся и вовсе ничего не видел за едким пороховым дымом, только уши закладывало от страшного, оглушающего грохота. Полтора десятка пушек, сотрясая корабельное нутро, огнедышащими чудищами извергали в открытые порты чугунные ядра и резко откатывались назад. Полыхали смоляные факелы, закопченные пушкари с мокрыми от пота спинами бешено сновали подле орудий, быстро возвращали их на место после выстрела, закладывали в стволы ядра и насыпали порох. Офицеры, рубя воздух рукой, яростно и хрипло кричали: "Пли!!!", все беспрерывно ухало и содрогалось. Вместе с орудийной прислугой Прохор из последних сил подтаскивал тяжелые ядра. Невыносимо мутило и болью жгло затылок, но он крепился из последних сил. Наконец, в глазах потемнело, и он рухнул возле пушки. Его быстро отволокли в сторону, чтоб не мешался под ногами.

Непонятно, много ли прошло времени, когда Прохор слабо пошевелился, мучительно продираясь из беспамятства… Перед глазами кружились пятна, искры и плыли какие-то лица… Он почти явственно увидел их гладкорожего капитана и тут же очухался, но в голове опять ударил давешний колокол, разрывая уши и расплющивая болью. "Лучше б сразу помер… А этот гад, небось, петушится сейчас на палубе, команды раздает. Людей гоняет да платочком белым помахивает. Удавить гниду своими руками! Это только говорится, что все люди под Богом ходят, мы-то, как ни крути, ходим под господами. А там наверху небо… ярко-ярко голубое…"

 

Совсем близко раздался громкий треск и раздирающий душу вскрик – видно, турецким ядром здесь пробило борт. И все они очень скоро могут отправиться прямиком туда, на небо… Интересно, заметишь ли, как будешь лететь, или все пронесется мимо впотьмах? И вспомнит ли кто, что был такой человек – Прохор? Весь измордованный… Эх жаль, нельзя убить капитана! Для такого дела он бы напружился, силенок еще хватит – а тогда и помирать не так обидно! Все одно, за двадцать пять лет службы не уцелеешь.

"Заряжай! Пли! Пли!.."

* * *

В том Чесменском бою их корабль, к счастью, уцелел. Прохор отслужил весь долгий матросский срок и возвратился в Воронеж. Родителей живыми не застал и поначалу жил в семье брата. Приткнулся к плотницкой артели, потом сошелся с нестарой еще вдовой и обосновался у нее.

2Дживанмукта – "освобожденный при жизни", освобожденный из сансары, круговорота рождения и смерти.
3Цампа – мука из обжаренного ячменя, традиционная тибетская еда.
Рейтинг@Mail.ru