4) Прося продать мне Губаревку, я действительно была безумно безрассудна, и ты, спасибо, остановил меня, но ища купить имение, я не безрассудно поступаю. Мое замужество стоило дорого, но я ни минуты об этом не жалею. Хозяйство и неурожайные годы стоило тоже дорого: пришлось простить крестьянам 12 тысяч. Поэтому продолжать вести хозяйство в Губаревке – вот что безрассудно! При глупом сентиментальном порыве купить Губаревку я шла заведомо на полное отсутствие дохода, я только хотела… жить с вами, жить в Губаревке! Но разум должен мне напомнить, чтó я получила в Губаревке за эти 15 лет? Уроки терпения, лишения, выдержки…
Нет, милый Леля, вспомни, как тетя Люба подарила мне 12 коров. Бескормица от засухи заставила меня их продать, а затем за неимением доходов (урожай был спален солнцем), пришлось прожить и эти вырученные за них деньги! Еще вложить полторы тысячи на горькие опыты, вот где безрассудство! Губаревка – дивная дача, чудное, милое родовое гнездо, но Бог тебя надоумил извлечь из нее свой капитал. Новые затраты на сады, посевы, коневодство более, чем рискованны. Я совсем не скромничаю: я не могу считать, что я плохо работала. Я сидела 15 лет, исключительно посвятив себя хозяйству зиму и лето, но не могла побороть стихии: жгучего солнца, восточных ветров-сухменей, в два часа времени убивающих цвет хлебов и плодовых деревьев. Почему же теперь, когда я даже не могу больше круглый год жить в Губаревке, не могу в нее вкладывать всю себя, теперь я смогу надеяться на лучшее? А уж если Витя решится ломать карьеру свою и пойдет в земские начальники в новом имении, это совсем другое, чем вернуться земским начальником в Саратов, зажить совладельцем в Губаревке и продолжать разоряться на сельском хозяйстве. К тому же у тебя растут детки… И ты допускаешь, что им нельзя будет хозяйничать в Губаревке из-за тети Жени? А если у маленькой Олечки будут те же вкусы, как у меня? Ведь на 15 десятин пашни не расскачешься. Нет, дорогой Леля, я тесно связана с тобой, с Губаревкой, но совладения не надо, а я буду искать купить что-либо, возможно, к вам ближе и, конечно, возможно осторожнее. Меня это не оторвет от семьи, но даст почву под ногами, возможность и с десятью тысячами стать независимой и не бояться, что деньги эти у нас растают в руках. Как ни тяжелы были годы с 1905 гг., ведь все помещики Саратовской и Пензенской губерний разорены, даже крестьяне выдержали только потому, что три года абсолютно никому ничего не платили, и, напротив, получали миллионы от правительства на продовольствие и прокормление скота, а мы в эти годы засухи и неурожая не получали аренды и дохода, платили банкам проценты и пени без конца, всякие повинности, входили в долги и по ним еще платили проценты. И все-таки, выручили, теперь на каждого из нас по 22 тысячи. Правда, путем лишений, путем безвыездной жизни в деревне. Но как ни тяжела была эта жизнь, я так сжилась с ней, что теперь вдруг жить безвыездно в городе, лето проводить на даче, это то же, что рыбе очутиться на песчаном берегу! Мы все делали, чтобы не удаляться от вас, мы три года рвались в Саратов, но ты сам видишь, что ничего не выходит».
Этому письму брату было труднее отпарировать. Он отвечал 2 февраля:
«Конечно, ты в известном смысле права. Но мне не так легко моментально становиться на новые точки зрения. Виктор Адамович хорошо служит и стремится идти по службе дальше; тот или иной случай может ему представить место и вице-губернатора. Было бы по-моему неосторожно располагать жизнью так, чтобы оказаться в необходимости менять теперь службу, попасть в земские начальники, а это, конечно, неизбежно при приобретении земельного участка: иначе он может оказаться тяжелым, разорительным бременем, потому что только труд, упорный, личный труд, может сделать имение доходным.
С другой стороны, в Саратовской губернии далеко еще не все безнадежно. При помощи тех или иных связей можно попасть в уездные начальники, а такое место сделает почти невозможным удержать имение в какой-нибудь Калужской губернии.
Я сделал бы отсюда вывод, что лучше взять 6 % обязательства и пользоваться доходами с них, а другой вывод – покупка имения – так чреват, мне кажется, последствиями, в особенности по службе Виктора Адамовича, что надо думать и думать… Впрочем, я уверен, что недостаточно взвешиваю все привходящие соображения, хотя бы опасность пребывания в Минске. Тебе с Виктором Адамовичем виднее, а мои рассуждения представляются вам безжизненными и бессильными. Как всегда придется признать человеку, стоящему в стороне, – совершившийся факт и с ним примириться».
В приписке Леля добавляет: «Шунечка советует тебе подумать о том, чем вы будете жить, если у вас окажется еще земельный долг на шее. Вспомни, как недостаточно жалования земского начальника, сколько траты у него на разъезды, канцелярию, проживание на съездах и т. д. Шунечка находит, что гораздо лучше иметь тысячу верных, и думает, что было бы неосторожно закабаливаться в деревне».
«В Шамордине не страшно», – думалось не только мне, но и Вите, который был почти готов сменить свое Губернское присутствие на земского начальника в Перемышле! Но дальше огорчать Лелю Шамординым мы не решились. Уже он поднял и Шунечку для большей убедительности… Ну, и Бог с ним, с Шамординым. После того в «Союз доверия» в ответ на вновь присланные предложения из Калужской и Смоленской губерний был послан решительный отказ и был поставлен крест на все разговоры о покупке имения.
Впрочем, это не помешало нам, несколько дней спустя, ранним темным утром очутиться в Вильне по делу покупки имения. Теперь искушение явилось из Петербурга. Урванцов – артист и драматический писатель, брат Сергея Николаевича – прислал из Петербурга своего комиссионера Рабинова с самой убедительной просьбой к Сергею Николаевичу направить его к своим друзьям и знакомым с предложением купить «Федово-Кучково», имение в Новгородской губернии. Сергей Николаевич первым делом прислал к нам жену. Надежда Николаевна горячо стала нам доказывать, что с такой рекомендацией мы можем, закрыв глаза, довериться Рабинову и тому делу, которое он нам предложит. Брат их в чем-то очень серьезном выручил Рабинова и поэтому, ради него и его рекомендации, мы совершенно гарантированы от всякого обмана. Но Рабинов предлагал что-то совсем неподобное: громадное лесное имение в Боровичском уезде, в тридцати верстах от железной дороги за двести сорок тысяч. Это совсем не соответствовало ни нашим планам, ни средствам. Мы решительно отказались. Тогда вступилась сестра Оленька: «Это вовсе не имение, чтобы там сидеть, – горячилась она, – это редкий счастливый случай увеличить наше небольшое состояние». Рабинов и Урванцевы убедили ее, что, вложив в это имение деньги, легко удвоить капитал. Требуется всего тридцать тысяч на погашение одной закладной, а банк и лесной купец покроют остальное. И Оленька умоляла нас согласиться, взяв и ее двадцать две тысячи. Витя колебался. Из слов Рабинова мы не могли даже понять, кто владелец этого имения, кто продает его? Оно являлось владением разных лиц. Может быть, Рабинов называл и считал владельцами целый сонм кредиторов? Но главным владельцем Рабинов называл некоего Шмита, владельца тридцати тысяч закладной, которую и предстояло погасить в первую голову. После бесконечных переговоров, по правде сказать, мало выяснивших нам положение дела, потому что новички в подобных крупных делах, мы ничего в них не понимали, мы поддались уговорам Урванцева и Рабинова, уговаривавших не отказываться от грядущего нам счастья. При этом, понятно, мы должны были поделиться этим счастьем и обещать Рабинову из чистой прибыли двадцатипятитысячный куртаж. Для этого нужно было прежде всего повидать в Вильне владельца Шмита, смотреть план имения, узнать условия… Конечно, ехать в Боровичи смотреть имение в натуре под глубоким снегом совершенно было излишне, достаточно было, что Рабинов его видел! Витя взял маленькую отлучку и, волнуясь, провожаемые в неожиданную дорогу, Тетя – скептически, Оленька с Урванцевой с надеждой на успех, мы выехали в Вильну, где обретался этот самый «владелец», толстый немец Шмит.
Начались переговоры. Немец был готов нам уступить свою закладную «Федово-Кучково» за тридцать тысяч, так что оставалось только ехать вместе в Петербург и после визита в Дворянский банк писать запродажную. Мы выехали в Петербург. Рабинов и Шмит ехали следующим поездом за нами.
В Петербурге у нас было столько родных и друзей, что нам никогда не приходилось останавливаться в гостинице. Но на этот раз мы сочли за благо никого не беспокоить нашей невероятной затеей, с неминуемыми визитами Рабинова и Шмита и остановились в неважной, хотя и центральной гостинице. Это было первое пренеприятное впечатление. Затем, не заезжая в академию, чтобы не волновать Лелю с Наташей, мы отправились в Дворянский банк. Там удивились нашему намерению купить Федово-Кучково: «Оно уже запродано». Называли громкую фамилию. С досадой на Рабинова вернулись мы в свой номер гостиницы. Явился Рабинов и, выкатывая круглые черные глаза, клялся, что это неправда, что все дело исключительно в его руках. Но мы были смущены, стали отказываться совсем от этой покупки. Рабинов волновался, негодовал, просил, клялся… Неясность дела пугала нас: запродано и продается. Кто, собственно, настоящий владелец имения, а не закладной, не поймешь. К счастью, Шмит, видя в Вильне нашу готовность купить его закладную, теперь стал ломаться, что он подумает еще. Это помогло нам решительно прекратить с ними дело.
Мы два раза заезжали в Академию, но застать Лелю не могли. Пугать Наташу не решились. Особенно грустно было, что и вечер у Лели был занят. Тогда мы отправились его коротать к своим родным Граве и конечно тотчас же сообщили Семену Владимировичу о постигшей нас неудаче. Каково же было наше удивление, когда Граве, бывший в то время поверенным по делам светлейшего князя Голицына (егермейстер Дмитрий Борисович[143]), не говоря ни слова, вытащил из своего стола целое дело, обширный доклад с подробным описанием этого самого Федова-Кучкова. Оказалось, что еще четыре года тому назад князь Голицын, собираясь его купить у князя Кропоткина, послал своего управляющего К. И. Лепина изучать это имение. После тщательного изучения леса на протяжении целых шести недель Лепин написал доклад, в котором в пух и прах раскритиковал все имение. За ненадобностью, Граве подарил нам этот доклад в собственность. Прочтя его, мы тоже убедились в полной негодности и разорительности подобной покупки. Чтобы нас утешить, Граве познакомил нас с господином Бурхардом, немцем, моряком, поглощенным новым промыслом – ловлей дельфинов. Граве рекомендовал его, как честнейшего человека очень опытного также в деле покупки имений, и Бурхард обещал нам непременно прислать опись нескольких имений, хорошо ему знакомых.
Когда на другой день Рабинов, не чуявший, какая произошла внезапная перемена в его деле, явился к нам с победоносным видом, объявляя, что уломал Шмита, и Шмит согласен теперь переуступить свою закладную, что необходимо немедленно идти к нотариусу, мы решительно отказались следовать за ним. Молниеносный взгляд круглых, черных глаз Рабинова и все выражение его лица стало так грозно, когда он требовал, чтобы Витя шел к нотариусу немедля, кончать, что мне даже стало жутко при одной мысли, что мы можем попасть во власть этой акулы. На выручку явился Вячеслав, брат Ольги Граве[144], тоже бывавший в Кучкове и имевший какие-то счеты с Рабиновым. Теперь Вячеслав что-то напомнил Рабинову и пригрозил ему чем-то. Кряхтя, почти со стоном, пришлось Рабинову отстать от нас. Быть может, попав в когти Рабинова, который бесконтрольно хозяйничал бы в Федове-Кучкове, так как служба Вити не позволила бы нам жить в этом имении, мы были бы совершенно разорены. Но гораздо вероятнее, что Рабинов «по совести» и ради Урванцева, готовый для нас все сделать, довольствовался бы своим заработком в двадцать пять тысяч и продал бы это имение так, как продал его сам Шмит несколько месяцев спустя бельгийскому обществу, которое дало ему четыреста тысяч только за один лес. Говорят, Рабинов не плакал, а ревел белугой, когда узнал об этом. Конечно, и Граве, и Вячеслав никогда не хотели верить этой басне, но мы услышали об этом, хотя и значительно позже, от хорошо осведомленных лиц, и сами прочли в газетах о покупке бельгийской компанией лесного имения в Боровичском уезде Федово-Кучково. Другого такого имения, вероятно, не было. К тому же, вполне возможно, что там, где управляющий князя Голицына искал имение для хозяйства, лесной купец и делец, как Рабинов, видел один барыш от продажи леса, которому предстояло безвозвратно погибнуть, как, вероятно, использовала его и бельгийская компания; при таких условиях, конечно, мы бы получили то «счастье», о котором Рабинов так хлопотал. Но мы, повторяю, ничего не понимая в больших делах и комбинациях, не решились пуститься в столь широкое плавание и вернулись в Минск ни с чем, к великому огорчению Оленьки и Урванцевых.
Я не помню и у меня не сохранилось писем, как встретил Леля наш проект и наш приезд, но об этом можно судить по его письму к Оленьке 9 февраля, на другой день нашего отъезда в Минск: «Я умоляю тебя ограничиться получением 6 % свод и не пускаться ни в какие аферы. Уверяю тебя, что всякая афера приведет тебя к нужде, к полному разорению. Хотел бы очень убедить в том же Женю; но конечно, это мне не удалось бы. Радуюсь тому, что вы не попали в петлю с имением в Новгородской губернии. У меня с самого начала получилось впечатление, что дело это опасное и ненадежное. Но если бы даже оно было совсем ясным, то все-таки осуществление его потребовало бы от Жени и Виктора Адамовича столько затраты труда и времени, что пожалуй бы отразилось на служебной деятельности Виктора Адамовича, а между тем служба – единственный верный заработок».
Оленька была очень разочарована неудачей с Новгородским имением. Ее мечты увеличить свой капитал были вызваны вовсе не желанием большого благосостояния: весь смысл жизни для нее заключался в помощи ближнему: «Ilors la charite poind de salut»[145], – любила она повторять и лишала себя всяких удобств и удовольствий, а иногда даже необходимого: башмаков, шляп, чтобы все раздать нуждавшимся. Среди ее опекаемых были и подруги ее по институту, и полузнакомые старушки, а главное, конечно, голодающие по деревням. Друзьям же своим, особенно в тяжелом положении, она любила делать практичные подарки, стоившие, конечно, дорого: платья, посуду и т. п. Поэтому двести процентов, на которые ей надо же было и самой прожить, конечно, ей не хватало. Мечты ее были самые альтруистические, и тем досаднее было такое разочарование.
Довольной была только Тетушка. Она принципиально была против всяких рискованных афер. Во все время нашего отсутствия она очень тревожилась и мысленно, и на молитве все крестила в нашу сторону, ограждая «от зла».
Урванцева трогательно ухаживала за ней в эти дни, когда тетя писала: «Мы с Оленькой, как брошенные, сидим в Минске». Это были дни масляницы, стояли метели, Урванцева их угощала блинами, по вечерам рассказывала всю свою жизнь. Заходили, впрочем, на огонек и любезная Екатерина Филипповна Чернявская, приглашая к себе, Родзевич и, конечно, Татá. А по утрам тетушка была всегда занята своими душевными делами: читала Русский Архив[146], писала записку Н. А. Хомякову[147] «О непрерывном девятилетнем обязательном и дорогом образовании сельском населении». Тетушка ужасно любила писать подобные записки и проекты высокопоставленным лицам, и некоторые из них очень любезно ей отвечали (Шварц и др.), что очень тешило ее, и ее очень огорчало, что все ее заботы о народном образовании и государственном переустройстве не встречали в нас сочувствия. Оленька просто жаловалась на эту «Manie des affaires d’Etàt» (манию к государственным делам), отвлекавшую Тетушку от нее, а я была к ним просто равнодушна. Сочувствие она встречала только в Леле. Он сердечно и деликатно всегда выслушивал ее, писал ей по этому поводу длинные письма (погибшие), и особенно разделял ее огорчение по поводу ее большого разочарования в Учаеве, учитель мордовского языка Лели. В первых числах января сего года Учаев совершенно неожиданно покинул ее Новопольскую школу для более выгодной службы в Саратове.
Мы с Оленькой не умели ценить ни его знаний мордовского языка, ни его талантов народного учителя и, о ужас, вполне даже понимали, что этот мордвин, озабоченный пропитанием своей семьи, искал лучшее материальное обеспечение на новой должности, «как извещал ее» наблюдатель Космолинский. Учаев же, сообщая о своем внезапном отъезде в Саратов среди года, выражал надежду, что Тетя будет с ним и впредь переписываться. Последнее предположение уже совсем взорвало Тетушку, и она ответила ему (судя по сохранившемуся черновику) так строго, что вряд ли бедный мордвин мог надеяться когда-либо еще получать от нее письма, подобные тем, которые она ему писала с такой любовью и нравоучениями, как учителю любимой школы. «Корысть перетянула, – с горечью писала она об Учаеве Леле, – Я все думала, авось удержу, но нет, он не оценил все старание мое, устраивая его в школе (и те деньги, которые ты ему передал за уроки и от Академии)». Один Скрынченко тогда сумел отвлечь ее внимание от этого неприятного инцидента. Ей давно хотелось напечатать статьи дяди «Об участковом хозяйстве и о значении женщины», помещенные еще в 1867 году в Саратовском Листке, как доказательство его передового ума и взгляда на современное сельское хозяйство.
«Я хотела бы, чтобы видели теперешние деятели, что почти за 50 лет думали, действовали лучше, чем теперь, и не будь такого «провала» между соотечественниками, мы, то есть Россия, затмила бы весь Запад! Это каждый западник понимает, но так как ему не доступно понять смирение христианское, граничащее с аскетизмом русского православного человека, то он и видит только наше богатство внутри земли, нетронутое, и упадок нравственный нескольких молодых поколений – нет правил без исключения и т. д. и т. д.».
Скрынченко сумел ей помочь в этом деле. Печатанье статей в отдельных брошюрах было им заказано в одной из минских типографий. Этот вопрос интересовал и Лелю, и он справлялся об нем. «Меня очень интересует вопрос о дядиных сочинениях, переговорила ли Тетя с типографией, отдала ли рукопись в набор?» В том же письме он сообщал радостные известия об ассигновании нашему архивному комитету[148] трехсот рублей: «Все прошло гладко. Сегодня приехал Корш[149][150], и впереди, следовательно, тревожная неделя с заседаниями, обедами и вечерами. Жаль, что мы мало поговорили с тобой о Минске и общих наших интересах». Еще бы, когда Леля не мог нам уделить десяти минут: постоянные с утра звонки или «просят к телефону», «ждут в собрания», пакеты и письма, требующие немедленного ответа. А между тем было нам о чем поговорить и помимо вопроса об имении. Еще в свою бытность в Минске он просил Снитко и Кº попытаться разыскать так называемую «Слуцкую псалтырь», драгоценный экземпляр, бесследно исчезнувший уже в недалеком прошлом. Наши друзья подняли тогда всю минскую епархию. Снитко сам ездил в Слуцк искать ее в архивах и по церквам. Заинтересовался этим и архиерей Михаил. «Слуцкой псалтыри» так и не разыскали. Снитко предполагал, что она попала в руки покойного Татура и была им сплавлена в Краков. Леля давал ему и другие поручения.
В январе Леля писал мне: «Посылаю тебе корректуру одной статьи, предложенной к напечатанию в Живой Старине.[151] Я очень хотел бы навести обстоятельную справку относительно изложенного в нем предания. Мне важно, между прочим, знать, сохранилось ли до сих пор название Коростень в Пинском уезде в Жолкинском имении, при границе Вишенского имения. Даже, нет ли в Логишине людей, помнящих какие-либо предания, сходные с изложенными здесь. Не найдется ли польская рукопись, упомянутая в начале и т. д. Не может ли Виктор Адамович попросить местного волостного писаря или сельского учителя собрать эти сведения?
Далее: о литовских татарах известно очень мало. Не отправишься ли ты к мулле и не попросишь ли его продиктовать тебе все, что он знает о составе, происхождении, религиозных отношениях своих сородичей или составить самому обстоятельную статью, которую я мог бы напечатать в Известиях».
По-видимому, как Витя считал минскую археологию панацеей от всех благотворительных обществ, так и Леля знал, что лучшее средство забыть покупку имения – та же минская археология. И, конечно, не ошибся.
Визит к мулле, правда, был не из удачных. Мулла ничего не помнил и не знал, но ссылался на какие-то документы, отосланные в Крым. Приняты были меры, путем переписки, к возвращению этих документов. Что же касается Логишинских преданий, то приходилось ожидать возможности самим проехать в Пинский уезд, не раньше лета, во время каникул.
А между тем легенда, упоминаемая в корректуре, присланной Лелей, была очень интересна. Это был перевод старинной польской рукописи, хранящийся в Вильне, в Архиве еленского генерал-губернатора за 1864 год, номер 1511, листы 72-78, где речь шла о том, что мещане Логишина, местечка в двадцати верстах северней Пинска, подали прошение виленскому генерал-губернатору, предъявляя права на земли вокруг Логишина. Попутно они приводили предание седой старины о заселении этого края: славянские племена Дулебяне и Ляховитяне под напором племен, нахлынувших с запада, должны были оставить свою древнюю столицу Коростень на реке Богом, позже названой Стырем, по имени царя их Стыра, и двинулись на север к озеру Ильмень. До сих пор, пояснили просители, близ Ильменя и Новгорода имеются селения Коростень-Ляховичи[152], даже название Старой Руссы, столицы новоприбывших к Ильменю славян, они производили от царя своего Росса, сына Стыра.
Так как Лелю, в то время уже задумавшего свой труд «Древнейшие судьбы русского племени», особенно интересовала Минская губерния, как «колыбель славянства», то понятно, что ему хотелось разыскать предания, подтверждавшие существование древней славянской столицы Коростеня в Пинском уезде на реке Стырь. До сих пор известен был лишь Коростень на реке Корость, в Овручском уезде Волынской губернии. Вероятно, и княгиня Ольга осаждала и сжигала Коростень, столицу древлян, именно этот Коростень на реке Стыре, южном правом притоке Припяти.
Но наши археологи, сидя дома, могли выяснить только, что все следы Коростеня в Жолкинском имении, на границе Вишенского, исчезли. Что Зеленский упоминает еще о какой-то Корости на реке Горыне, следующий за Стырью, правым притоком Припяти, в Ровенском уезде Волынской губернии, вероятно, путая с Коростенем на Стыре.
Упомянутая же в легенде деревушка Ладорони поныне существует и, названная от «преславнейшего языческого капища богини Лады», теперь прозывается Ладорожьей. Что же касается Логишина, то оно известно с XVII века как владение князей Радзивиллов: богатое староство, пользовавшееся Магдебургским правом. Но о том, что это была столица прибывших с запада племен и что замок в ней с высоким валом занимал четыре версты, никто не помнит, так же, как и то, что их князь, прозванный в немецком наречии Герцун-Лях-Ширма, владел Пиной и Припятью, был с Киевом в коммерческих отношениях и, узнав, что киевский князь хочет в 988 году оставить языческую веру, предложил князю по велению Папы, не согласится ли он принять эту немецко-католическую веру?
Представляю себе, как все это должно было интересовать Лелю. Было написано всем, кого могли вспомнить в Пинском уезде, с просьбой собрать по этому поводу все предания. Конечно, было написано прежде всего священнику в Логишине и сельским учителям. Но они отмалчивались. Тогда мы с Витей обратились прямо к архиерею Михаилу, прося его указать нам кого-либо в его епархии в том крае, кто бы мог нам помочь в этом деле. Почтенный епископ довольно долго мысленно искал такое лицо. И не нашел, но вспомнил, что недалеко от города Борисова, в местечке Смолевичи, есть попадья, родом из Пинщины, по супругу Радзяловская.
Попадья эта – бывшая сельская учительница, любила литературу и записывала народные сказки и предания. О, тогда немедля было послано попадье в Смолевичи письмо, и она, чуть ли не на другой день, прилетела ко мне! Это была умная, энергичная и решительная дама. У нее действительно было записано несколько народных преданий в форме рассказов. Она привезла с собой один из них, в котором упоминается Коростень, хотя это было лишь урочище, близ Давыд-Городка, в Мозырском уезде.
Предание было записано ею со слов старого деда Захаревича, когда она с мужем, певчими и всей школой в Троицин день поехала на лодках кататься по озеру в урочище Корости. Здесь, рассказывал дед, которого они догнали в душегубке на озере и стали расспрашивать про старину, земля была богата, а народу мало. И однажды «наш» народ поехал по реке Льве ловить бобров. Их там тьма тьмущая. И увидели вдруг, что какой-то новый народ, «незнакомый», робит себе хаты не по-нашему, не ставя их на земле, а поднимая на сваях, точно голубятни. На вопрос, кто они такие, они отвечали, что они жили много лет в Коростени, на Ястыре (на Стыре). Там много хлеба и рыбы. Здесь же, в новом для них крае, много дичи и зверя, из-за страха которого они строятся так высоко. Ушли же они из Коростени потому, что «наш молодой князь Васильш новую веру вводит и богов наших в реке топит». И не так он, как жена его киевлянка взлюбила новую веру и прогоняет из своего княжества всех, кто держится старой веры. Тогда они, чтобы не изменять своей вере, ушли из Коростеня и построились в этом урочище, названному из Корости по Коростеню, из которого они пришли. Староста Давыд-Городка (один из Погорынских городков, на реке Горыни), разрешил им тут селиться, но потребовал от них по пять бобровых шкур от дыма для князя Городецкого: тогда уже в Давыд-Городке не было Радобая, а княжили киевские князья», – закончил Захаревич.
Конечно, весь рассказ попадьи немедленно был послан Леле, который хотел его напечатать в Известиях Академии и обещал попадье гонорар, горячо прося ее прислать и следующие ее рассказы, содержание которых она мне кратко сообщила: о названии реки Стырь от слова «стыриться» в значении «сердиться», и еще предание о том, как «князь Васильш вводил новую веру в Погорынских городках» (по реке Горыни).