Не помню, сколько времени я был в бесчувственном состоянии, но я пришел в себя во сне. Мне снилось, что я упал в воду и лежу на дне глубокой реки. Холод заставил меня проснуться. Открываю глаза, хочу пошевелиться, но чувствую, что я окутан во что-то мокрое и связан. Звук, похожий на игру на гудке, поражает слух мой. С величайшим трудом я поворотил голову от стены к свету, и все, что представилось глазам моим, приводило меня в удивление. Я лежал в палатке, на куче войлоков, и, весь нагой, завернут был в сырую баранью шкуру, шерстью вверх. Возле моей постели сидел человек в пестром халате, в высокой, черной бараньей шапке; он играл на гудке, напевал унылым голосом, качал в такт головою и делал страшные гримасы. По сплющенным глазам этого человека, по смуглому цвету лица, выдавшимся скулам и редким волосам на усах и бороде я узнал киргизца. Он чрезвычайно обрадовался, приметив, что я открыл глаза и делаю усилия, чтоб выпутаться из моих пелен; вскочил с своего места, повернулся несколько раз на каблуках и стал кричать изо всей силы, ударяя в бубны, которые висели у него на кушаке. На крик его вбежало несколько киргизцев и с ними три женщины. Один киргизец, высокого роста, в шелковом халате и в маленькой скуфье, вышитой золотом, приблизился к моей постели и сказал мне ласково и довольно чисто по-русски:
– Чего ты хочешь? Лучше ли тебе?
– Мне холодно, – отвечал я, – и хочется поесть или испить чего-нибудь горячего. Велите развязать меня и одеть чем-нибудь теплым.
– Ну, теперь ты будешь здоров, когда захотел есть, – сказал высокий киргизец. Он выслал женщин и велел двум киргизцам снять с меня баранью шкуру, вымыть, натереть какою-то крепкою мазью, похожею на желчь, и накрыть халатами, что и было тотчас исполнено. Я хотел подняться на ноги, но от слабости снова упал на постелю. Между тем молодая женщина принесла мне в чаше похлебки из сарачинского пшена, и я, выпив этой крепительной пиши, почувствовал, что кровь моя приняла правильный оборот и что силы мои восстановляются. Сон стал томить меня после удовлетворения голода, и высокий киргизец, приметив это, велел всем удалиться из палатки, сказав:
– Не тужи, выздоравливай. Велик Бог на небеси, а в степи – не без добрых людей!
Я заснул с захождением солнца и проснулся с его восхождением; приподнял сперва голову, потом привстал и крайне обрадовался, что могу держаться на ногах. С трудом вышел я из юрты. Увидев солнце и безоблачное небо, я бросился на колена и со слезами благодарил Бога за избавление меня от тяжкой болезни и за сохранение жизни. Странное зрелище представилось моим взорам. По берегу озера раскинуты были юрты; вокруг видна была необозримая степь, и между небольшими кустарниками паслись многочисленные стада баранов, лошадей, верблюдов и рогатого скота. Мужчины и женщины заняты были работою: одни доили коров и кобылиц, другие выветривали войлоки, третьи разводили огни и носили воду, иные резали баранов и жеребят. Говор и клики людей смешивались со ржанием коней, мычанием коров и блеянием овец. Я догадался, что нахожусь в киргизском ауле, но не мог постигнуть, каким образом попал сюда. Последнее мое воспоминание ограничивалось свиданием с Грунею и прибытием на квартиру. После этого, мне казалось, что я не жил, и воскрес в палатке киргизской. Высокий киргизец, в шелковом халате, стоял возле своей юрты, которая была больше и красивее прочих. Он курил трубку и посматривал на все стороны. Увидев меня, он приказал одному киргизцу привести меня к себе. Догадываясь, что это должен быть старшина, я поклонился ему и просил позволения присесть на землю, по причине моей слабости. Старшина велел подостлать мне войлок и сам, сев на ковре против меня, сказал:
– Ты дожен знать, Иван, что ты раб мой. Я старшина одного знаменитого поколения киргизской орды. Зовут меня Арсалан-султаном. Служи мне верно, если хочешь жить счастливо; когда ж я замечу в тебе охоту к побегу, то продам в Хиву или велю убить, как барана.
Эта приветственная речь не слишком утешила меня после выздоровления, но делать было нечего, и я отвечал с притворным равнодушием:
– Я буду тебе служить верно, и хотя до сих пор ничем не мог угодить тебе, но осмеливаюсь просить одной милости, в задаток будущих: скажи мне, каким образом я достался к тебе в неволю? Я был так болен, что не помню, что со мною делалось.
– Изволь, я расскажу тебе. Я был за делами в Оренбурге, тому недели три. Выехав вечером из города и свернув с дороги, чтоб возвратиться в степь известными нам путями, я увидел двух вооруженных людей, которые снимали что-то с телеги. Со мною было только четыре киргизца, для провожания моих верблюдов: прочие поехали вперед. Опасаясь, чтобы казачьи разъезды не услышали выстрелов, я не хотел напасть на этих разбойников, которые спорили между собою, что надобно с тобою сделать. Один, высокий и плотный головорез, хотел отрубить тебе голову; другой, бледный и сухощавый, советовал бросить в поле, чтоб не проливать крови, говоря, что ты и без их помощи скоро испустишь дух. Я слышал их разговор издалека, по ветру. Они ужаснулись, когда я прискакал к ним, и весьма обрадовались, когда я объявил, что не хочу затевать с ними драки под городом и намерен избавить их от хлопот, взяв с собою человека, об участи которого они спорили между собою. Злодеи согласились и отдали тебя мне, с тем чтоб я не позволял тебе писать в Россию и откупиться. Я обещал, и они возвратились в город. Ты лежал в жару, без чувств, закутанный в одеяло. Я тотчас велел убить двух запасных баранов, закутал тебя голого в сырые шкуры [12] и привязал к поклаже моей на верблюде. Сырые шкуры и порошок из сушеных ног птицы тилегус [13], который я всегда вожу с собою, потому что он помогает также и от укушения бешеных собак, удержал жизнь в твоем теле. Прибыв в аул, я, по просьбе моих жен, призвал самого искусного баксу [14], велел ему гадать над тобою и играть на кобызе [15] во все продолжение твоей болезни, переменяя беспрестанно свежие шкуры разных животных, иногда по два и по три раза в день. Жены мои поили тебя похлебкою из пшена и наваром травы шираза [16], и наконец Богу и Его Пророку угодно было сохранить тебя для славы и чести служить мне, султану Арсалану. Мне жаль было твоей юности! Теперь жизнь твоя принадлежит мне, и ты должен навсегда отказаться от всякой надежды увидеть свое отечество. Но скажи мне, кто таковы были эти разбойники, которые хотели убить тебя и за что они на тебя озлобились?
Поблагодарив сперва Арсалан-султана за его обо мне попечения и возобновив уверения в моей верности, я рассказал ему, каким образом выехал из Москвы с Вороватиным, чтоб увидеться с Грунею; как я встретил Ножова и подслушал его речи и, наконец, как узнал об измене Груни и после того впал в горячку от сильных душевных потрясений. Я объявил моему новому господину, что никого не подозреваю в намерении убить меня, кроме Вороватина и Ножова; но что побудило их составить противу меня заговор, того я не мог рассказать, потому что я сам не постигал. Мне не хотелось верить, чтобы злодеи эти посягнули на убийство из нескольких сот рублей, которые Вороватин удержал у себя, взяв на сохранение.
– Жаль, – сказал Арсалан-султан, – что я не свеял с земли этих бездушных злодеев, которые испытывают свои силы и мужество над больным юношею! Если они попадутся ко мне в другой раз, то я их заставлю просушить кости в степи и отдам черепы на гнезда змеям, которые гораздо лучше их. Слушай, Иван, пока ты не укрепишься, тебе не будет работы. Жены мои будут тебя кормить и поить, а там увидим, к чему ты мне пригодишься.
Семейство Арсалан-султана состояло из трех жен и четырех детей: трех дочерей от 5 до 7 лет и одного сына, юноши в мои лета. Все три жены были молоды и хороши собою. Если принять правилом, что суженные глаза и выдавшиеся скулы не составляют безобразия, то жены Арсалан-султана были бы красавицами и в европейской столице; а он сам, хотя уже имел лет за сорок, мог назваться киргизским Аполлоном. Сын его рожден был четвертою женой, которой уже не было в живых; но молодой Гаюк в каждой из трех своих мачех находил ласки и нежности, которыми не всегда могут похвалиться пасынки между образованными народами. Мой господин был счастлив своим семейством. Жены его жили дружно между собою, имели нрав веселый и старались угождать мужу всеми возможными средствами. Они отменно ласково обходились с служителями и меня любили, как родного брата. Им обязан я своим выздоровлением.
Наступила осень, и наш аул начал собираться в поход для приискания зимнего кочевья. Арсалан-султан разослал вестников в ближние, дружественные аулы с известием о перемене жилища и о направлении, которое он намерен взять в степи. По возвращении посланных, все вещи уложили в разные кипы, собрали юрты, нагрузили тяжести на верблюдов и на заводных лошадей и по данному знаку построились в походный порядок. Каждое семейство составляло особое отделение. Дети, старухи, молодые девицы, старцы и больные сели на верблюдов, а все мужчины, способные носить оружие, и все молодые женщины – на коней, в лучшем своем платье, как в торжественное празднество. На концах и по сторонам каравана находились толпы наездников, вооруженные пиками, луками, саблями, а некоторые шамхалами [17]. Стада сохраняемы были особым отрядом, в виду каравана. Когда все было готово к выступлению в поход, Арсалан-султан велел баксе начать гадание об успехе предприятия. Бакса выступил вперед, вынул из-за пояса нож, провел вокруг себя черту по песку и потом, приставив себе нож к горлу, начал громко петь. Пение его сопровождалось ужасными кривляньями и скачками, которые скоро привели его в истощение сил. Он упал замертво, едва переводя дыхание, и казалось, что заснул. Целый аул смотрел в молчании и с благоговением на сие мнимое чародейство. Чрез четверть часа бакса начал двигаться и как будто во сне бредить. Арсалан-султан и другие старшины внимательно прислушивались к его словам и заключили из оных, что путь наш будет благополучен. Изнеможенного баксу посадили на верблюда и по данному знаку двинулись вперед.
Я находился возле Арсалан-султана на лихом коне и одет был по-киргизски. По особенной ко мне милости и по просьбе жен своих он сделал меня своим оруженосцем, или, лучше сказать, военным прислужником. Обязанность моя состояла в том, чтоб держать лошадь, когда Арсалан-султан слезал с нее, подавать ему кумыс [18], накладывать трубку, чистить оружие, прислуживать за обедом и забавлять рассказами и песнями. Во время первого перехода Арсалан, отдалившись несколько от своих и подозвав меня к себе, сказал:
– Ты присмотрелся к нашей жизни, Иван, и надеюсь, что не захочешь променять наших степей на ваши душные города, где люди собираются, чтоб обманывать друг друга и выдумывать нужды, которые делают их рабами всех возможных глупостей и заставляют ползать и пресмыкаться пред всяким, кто может возвысить их в глазах глупцов, и наделить богатством, которому они не знают ни цены, ни меры? Что нужно человеку? – чтоб он был сыт, одет и спокоен. Все это ты найдешь у нас. Без труда и забот, мы имеем пищу и одежду от стад наших. Не мучим себя беспокойством о будущем и всегда готовы силою отразить враждебного или хищного соседа, предпочитая оружие хитростям, лжи и обманам, которыми воюют между собою ваши городские жители. Вы оценяете красоту ваших городов широтою улиц, обширностью, величиною зданий. Наша мечеть – открытое небо, а город – необозримая степь, где никому не тесно и где ни стена, ни забор не удерживает воли. Я был в Москве и в Петербурге, видел все ваши чудеса и удивлялся, смотря на умных людей, занимающихся игрушками, побрякушками и жертвующих здоровьем и спокойствием для того единственно, чтоб быть всегда закупорену в блестящей клетке в дороге и на месте и чтоб набивать желудок пахучими отравами. Я полюбил тебя, Иван, и хочу сделать из тебя удалого наездника, научу владеть конем и оружием. Если ж тебе понравится какая-нибудь киргизская девица, я буду твоим сватом и сам постараюсь устроить новое твое хозяйство.
Я поблагодарил его за расположение ко мне и примолвил:
– В моем положении мне нельзя выбирать доли своей, и, во всяком случае, я лучше хочу быть воином, нежели слугою.
После этого Арсалан-султан велел своим наездникам показать мне их искусство. Он бросал мелкие русские деньги на землю, и его удальцы подбирали их на всем конском скаку; вскакивали ногами на седло, становились на нем головою, ловили пиками на лету бросаемые вверх камни, обернутые сухою травой, срывали друг у друга шапки и боролись на лошадях. Ловкость и искусство киргизов в управлении конем и во всех воинских упражнениях восхитили меня, и я стал сам просить Арсалан-султана, чтоб он скорее научил меня наездничьему ремеслу.
– Сознайся, Иван, – сказал он мне, – что эта потеха мужчине гораздо приличнее, нежели ваше печальное передвигание ног под музыку, прыжки и повороты, которыми щеголяют ваши юноши на так называемых балах. Я видел ваши забавы и дремал на них со скуки. Я приметил, брат, что ты сперва неохотно согласился сделаться киргизским воином; но я уверен, что со временем, когда у тебя выветрится из головы городской чад, – ты сам с нами не расстанешься.
Между тем мы прибыли на ночлег. Прежде нежели какой-нибудь ленивый кучер успел бы выпрячь лошадей из повозки, уже наши верблюды были развьючены, юрты раскинуты, бурьян с кустарниками пылал и согревал наши котлы. Женщины занялись приготовлением пиши и доением коров и кобылиц; мужчины составили очередную стражу и разъезды. При огнях раздавались веселые песни и звуки кобыза и чибызги [19]. Небо было ясно и усеяно звездами, воздух благорастворен. Арсалан, в ожидании ужина, сидел на седле перед своею юртой и подозвал меня к себе.
– Иван, – сказал он, – ты говоришь на многих языках, и потому ты лучше меня знаешь, как надобно им учиться. Но как у нас нет ни книг, ни школ, ни учителей, то я должен посоветовать тебе, как скорее научиться по-киргизски. Спрашивай название каждой вещи и болтай смело, что умеешь, не смущаясь насмешками. Нужда научит скорее, чем учитель за деньги. Чтоб скорее выучиться языку, я советую тебе влюбиться: это самое лучшее и успешное средство. Мне также любовь пособила выучиться по-русски. Я тебе когда-нибудь расскажу это. Но знай, чтоб быть удалым наездником, недовольно уметь владеть конем и оружием и знать язык нашего народа: надобно также уметь читать на небе, как по книге. Я сам хочу учить тебя этому искусству.
При сих словах я прервал речь Арсалана и сказал ему:
– Как! неужели ты хочешь из меня сделать баксу, гадателя?
Арсалан улыбнулся.
– Я столько же верю гаданиям баксы, сколько и ты, – сказал он. – Не в том дело. Живя в степях, где, по счастию, люди не приросли к одному месту как деревья, мы должны знать приметы, по которым можно было бы направлять путь днем и ночью. Днем служат нам указателями курганы, насыпные могилы умерших наших братии, кустарники, озера, реки, возвышения и даже цвет степи. Ночью же – небо. Видишь ли ты эту светлую звезду? Это _Темир-казык_ (железный кол) [20]. Она всегда видима на том месте, откуда приходит к нам зима и холодные ветры. Тут опочивает солнце. Направо от Темир-казыка солнце восходит, напротив становится в полдень, а налево заходит. Эта звезда служит нам вместо того ящика с стрелкою, которой вы называете компасом. Вот _Чубанджулдус_ (пастушья звезда) [21], которая означает время, когда пригонять стада с поля в аулы и выгонять на паству. Вот _Аркар_ (дикий баран) [22] Но я не хочу утруждать тебя на первый раз множеством имен. Учись знать небо и землю, чтоб не иметь нужды ни в чем, кроме своего мужества.
Ночь прошла благополучно, и мы с восхождением солнца снялись с кочевья и пустились в путь.
Прошед одинаким порядком, около десяти дней, мы остановились у подножья горы, заслоняющей степь от севера, и расположились кочевать поблизости ручья. Как старики, по разным приметам, предсказывали жестокую зиму, то мы заранее стали разбивать двойные войлочные юрты, приготовлять множество дров, камыша и сухого бурьяна. Из жизненных припасов мы более всего заготовили сушеного мяса и питья из заквашенной ржаной муки, похожего на барду в винокурнях. Между тем, по приказанию Арсалан-султана, меня ежедневно учили воинскому делу и конной езде. Начали тем, что, привязав к седлу бешеной лошади, пустили в степь, чтоб выгнать из меня, как они говорили, городскую трусость. Мне не давали иначе мяса, как положив его на земле; и я должен был доставать свой обед, поднимая оный с лошади, сперва шагом, потом рысью, а наконец во всю конскую прыть. Печенные на угольях лепешки из муки, величайшее лакомство, я должен был добывать копьем на всем скаку, и мне до тех пор не давали отведывать дичи, пока я сам не стал догонять на коне саек и бить их нагайкою. На лошадь мне не позволяли иначе садиться, как вскакивая на нее с размаху. Таким образом, до наступления морозов я сделался удалым наездником, следуя одному правилу: нужда камень долбит.
Выпал снег, и киргизы большую часть времени проводили в своих юртах, сидя вокруг огней и слушая рассказчиков. Табуны наши и стада находились бепрестанно в открытом поле и питались подснежною травой. Кроме перегонки скота с места на место, стережения его и приготовления пищи, более мясной в зимнее время, нам не было никакой работы. Киргизы, в бездействии, живут воображением. Сказки их наполнены чудесностью и волшебством и всегда имеют предметом какого-нибудь наездника, который, странствуя в степи, сражается с тиранами и притеснителями прекрасного пола, с волшебниками, похищает красавиц, разбивает богатые караваны и наконец возвращается в свой аул и отдыхает на лаврах. Любовь всегда служит завязкою сих рассказов; песни их также дышат нежною страстию и геройством. Понимая довольно киргизский язык, чтоб чувствовать всю единообразность сих сказок, я вскоре соскучился ими и однажды вечером просил Арсалан-султана рассказать мне свои истинные приключения. Он исполнил свое прежнее обещание. В сем рассказе одни мысли принадлежат Арсалан-султану, потому что по прошествии долгого времени я не мог удержать оригинальности киргизского слога. Арсалан говорил по-русски с некоторыми малыми ошибками – так, как наши знатные господа и дамы, получившие от колыбели иноземное воспитание. Он рассказал мне следующее:
– Так суждено, чтоб человек, одаренный умом и душою бессмертною, превосходил в злости и жестокости всех бессмысленных тварей и, не довольствуясь терзанием и пожиранием других животных, беспрестанно стремился к истреблению своих собратий. Ты видишь, Иван, что мы в нашем ауле живем дружно и согласно, как родные братья, но не думай, чтоб это дружество и эта любовь простирались на весь наш род. Нет! каждое племя, каждая орда враждуют между собою; обида, причиненная в другом ауле или в другой орде одному киргизу, должна быть отмщена целым его аулом или ордою. Эта общая месть, или _баранта_, хотя простой только обычай, но сильнее всякого закона, ибо люди обыкновенно более повинуются внушению злых своих качеств и личных выгод, нежели правилам мудрости. Отец мой, хотя был любимцем хана и даже родственником его, но ханы наши бессильны и отец мой не мог покровительством защититься от мщения сильного султана, начальствовавшего чизлыкским и дерт-ка-рикским племенами, самыми злейшими врагами России. Предлогом сей распри были полученные подарки моим отцом от Российского Двора, но в самом деле вражда происходила за предпочтение, оказанное моею матерью отцу моему при сватовстве обоих соперников. Частые набеги и оскорбления, причиняемые врагами аулам, подведомственным моему отцу, принудили его откочевать из внутренности степи к российским пределам и просить помощи в порохе и оружии у русских. В доказательство верности и преданности своей к России, отец мой отдал меня с несколькими молодыми людьми в заложники, желая притом, чтоб я увидел свет, присмотрелся к порядку в стране просвещенной и был со временем полезен соотчичам моими познаниями.
Я был тогда в твоих летах, Иван; нас отослали в Москву, где нам дали пристава, то есть казенного чиновника, который обязан был пещись о нашем содержании на счет казны, сопровождать меня повсюду, показывать все любопытное и наблюдать за нашим поведением. Этот чиновник, живя долго на Оренбургской линии, знал несколько наш язык. Из Москвы нас отослали в Петербург, где от казны дали нам переводчика из татар и учителя русского языка.
Признаюсь тебе, что блеск роскоши и вид общего довольства сначала сильно подействовали на меня и возбудили охоту или остаться навсегда в городе, или завесть у себя город и такой же во всем порядок. Любопытство мое не могло насытиться: я хотел все видеть, все знать и плакал с досады, когда не постигал виденного или не понимал слышанного. Императрице Екатерине Второй угодно было видеть меня. Меня одели великолепно и повезли во дворец в карете, запряженной в шесть лошадей цугом. С гордостью поглядывал я на народ из окон кареты и думал, что целая столица занимается мною, потому что все останавливались и с любопытством смотрели на меня. Проезжая чрез одну улицу, мы должны были остановиться от множества стеснившего народа, который обступил нашу карету и стал расспрашивать обо мне пристава. Вдруг заиграла музыка и показались обезьяны в растворенном окне ближнего дома. Народ, не выслушав рассказа пристава, побежал к обезьянам, и мы спокойно поехали вперед. Это был первый удар моему самолюбию, и я весьма дурно заключил о народе, предпочитающем обезьян султанскому сыну. Я тогда не постигал, что постоянное внимание каждого народа так же трудно удержать, как постоянство ветра и что народ об том только всегда помнит, чего боится.
Государыня приняла меня весьма милостиво: обласкала, обдарила и отпустила домой, поручив вельможам своего двора иметь попечение обо мне и ввести в общество, чтоб я мог лучше судить о выгодах просвещения.
По слову государыни, я вошел в моду, как новая прическа или новый покрой платья. Не было в городе бала, большого обеда, званого вечера, где б не было _киргизского красавца_. Так прозвали меня знатные женщины, от того что при Дворе сказано было: "Этот князек не так дурен собою, как описывают вообще киргизов".
Знатные господа и дамы утешались моею простотою, а я утешался их болтливостью и легкомыслием, с которым они принимали большие вещи за малые, а малые за большие. Однажды я застал одно доброе семейство в слезах и горе: все плакали, от отца до грудного младенца.
– Что с вами сделалось? – спросил я хозяйку.
– Ах, любезный князь, вы знали нашего дядюшку…
– Что же с ним случилось? Не умер ли он?
– О, если б он умер, то это было бы только половина беды, потому что он уже начинает расстроивать свое именье, которое дети мои должны получить в наследство; но он… ах!.. он впал в немилость у своего сильного покровителя!
– За что же такая внезапная немилость?
– За нескромность, за язычок. Покровитель дяди гордился и хвастал тем, что он выдумал новый соус к рыбе, а мой дядя рассказал под секретом приятелям, что это его собственное сочинение, и вот – прощай дружба и покровительство!
Я не мог удержаться от смеха, и этот смех приписан был моему невежеству и дикости. В другой раз я нашел в отчаянии моего приятеля, молодого, образованного человека. Он хотел застрелиться, хотел бежать к нам, в киргизскую степь, чтоб скрыться от света.
– Какое несчастье поразило вас, почтенный друг? – спросил я его с участием и горестью.
– Любезный князь – я проклят отцом! Я ужаснулся.
– Как! прокляты отцом! Неужели вы впали в преступление, оскорбили родителя?
– Я не пошел ему в вист в бостоне!
– Как! и за это он вас проклял?
– Проклял и лишил своих милостей!
Я принялся смеяться от чистого сердца.
– Утешьтесь, почтенный друг, – сказал я. – Такое проклятие не дойдет до небес и останется под карточным столиком, пока какой-нибудь забавник не подберет его, чтоб посмешить добрых людей насчет сумасбродного папеньки.
– Здесь дело не о небесах, но о земле, – возразил приятель, – следствия этого проклятия – лишение меня денежного пособия. Отец мой рад теперь, что нашел случай отказать мне в деньгах.
– Для чего же ваш папенька так бережет деньги?
– Для того, что кормит и поит толпу случайных людей, которые смеются за глаза над его страстью; хвастает своими отборными винами и кушаньем, как будто это было следствием ума, добродетелей, заслуг и составляло достоинство человека.
– Воля ваша, а вы мне кажетесь смешны с своими бестолковыми обычаями, – сказал я приятелю.
– Кому смех, а кому горе, – отвечал он.
Всего страннее казалась мне оценка людей, принимаемых в большие общества. Там не справлялись никогда ни об уме, ни о душевных качествах, ни о поведении человека. Первый вопрос: сколько за ним душ? Второй – какой чин? Третий – в каком он родстве? Четвертый – в каких связях? Если на все эти пункты ответы удовлетворяли ожиданиям или если хотя один пункт был столь силен, что заглушал остальные, тогда, будь плут, обманщик, грабитель, притеснитель – двери во всех домах для него открыты, везде готова улыбка при встрече и новое приглашение при отпуске. А деньги?.. О! за деньги неотесанный мужик, который за несколько лет перед тем продавал водку лакеям и кучерам, разбогатев обманами, принимается в доме их господ лучше, нежели бедный воин, не имеющий другого покровительства, кроме своей заслуги. А обеды!.. Ваши обеды сводили меня с ума! Подобно собакам, которые ласкаются к тому, кто их кормит, ваши просвещенные люди из лакомого блюда или бутылки вина, которые они, впрочем, могут иметь дома, толпятся в дом ко всякому пролазу, ко всякому грабителю, и не только прощают ему его бессовестность, но даже защищают от правосудия. Кстати о правосудии. В ваших судах одни – играют в жмурки и наугад ловят правого или виноватого; а другие – продают правосудие на вес, как лекарство в аптеках, по рецептам секретарей и подьячих. Одним словом, я удостоверился, что ваше просвещение состоит в искусстве говорить и писать о том, что полезно для _других_, а делать то, что полезно для _себя_. Слова и дела находятся у вас в такой противоположности, что, если кто скажет о себе: я честен, это значит, что он плут; кто говорит: я богат – означает, что он беден, то есть в долгу; а кто сознается сам и кричит везде, что он беден, это значит, что он богат, но хочет быть еще богаче. Кто кричит об общей пользе, это знак, что он ищет своих собственных выгод, а кто проповедует вольность, это значит, что он хочет угнетать других. Присмотревшись ко всем этим превратностям в течение четырех лет и взвесив ваше просвещение и выгоды городской жизни с нашим невежеством и кочеванием, я почувствовал сильное желание возвратиться в степи и забыть обо всем, виденном и слышанном, как о сновидении. Я вознамерился уже просить о позволении, как вдруг одно обстоятельство удержало меня – любовь!
По существующему в России обычаю, для нас, диких азиятцев, нанимали квартиру в отдаленной части города, для того чтоб мы свободнее могли отправлять свое богослужение и приготовлять пищу по нашему обычаю, не обращая на себя внимания любопытных. Однажды, прохаживаясь пешком по глухой улице, я услышал в одной лачуге рыдания и жалостные вопли женщины. По невольному движению я вбежал в дом. Горестное зрелище поразило меня. Прекрасная, как ангел, девица держала в своих объятиях старую женщину в обмороке и плакала в отчаянии, не зная, как пособить ей. Я, не говоря ни слова, выбежал в сени, нашел ведро с водою, возвратился в комнату с полным ковшом, спрыснул лицо больной, стал ей тереть виски и жилы на руках и наконец привел в чувство, перенес на кровать и просил позволения у красавицы побежать тотчас за доктором. Казалось, что девица сначала не примечала меня, будучи занята недугом своей матери, но наконец она обратила на меня свои прекрасные голубые глаза, в которых блестели еще слезы, и, покраснев, поблагодарила тихим голосом. Мой киргизский наряд приводил красавицу в недоумение: она украдкой осматривала меня с ног до головы и не знала, что сказать.
– Не пугайтесь меня, сударыня, – сказал я, – я киргиз, уроженец диких степей; но и у киргизов есть также сердце, и они знают, что такое сострадание к несчастью ближнего. Будьте откровенны со мною, как с человеком, который почитает за богатую добычу всякий случай быть полезным страждущим и несчастным. Я вижу, что вы в нужде: это обнаруживает ваше жилище. Одолжите меня и примите от меня пособие для больной вашей матери.
Не дожидаясь ответа красавицы, я бросил на стол горсть червонцев и поспешно удалился. Девица хотела удержать меня за руку, умоляла взять назад деньги, но я, не слушая, силою вырвался и побежал опрометью домой.
Я видел много русских красавиц, и никогда оне не производили во мне сильного впечатления. Но образ этой бедной девушки врезался в моем сердце и памяти. Она днем и ночью представлялась моему воображению, и я мучился более недели, не зная, что делать с собою и не смея возвратиться к ней в дом, опасаясь, чтоб она мне не отдала обратно денег и тем не лишила себя пособия. Напрасно я силился забыть красавицу: она поселилась во мне, как жизнь, как душа, и моя азиятская кровь кипела, как будто в сердце моем пылало пламя. Ни развлечения большого общества, ни чтение, которое я чрезвычайно любил, ни уединение не могли меня успокоить. Наконец, я решился увидеть снова красавицу.
Я пошел к ней вечером. Какая-то непостижимая робость удержала меня при входе; я остановился под окном, запертым ставнями, и услышал спор в комнате и неизвестные мне голоса.
– Стыдитесь, сударь, стыдитесь! – сказала женщина. – Как. вы смеете предлагать мне бесчестие, в обмен за ваше покровительство, которым я гнушаюсь. Посмотрите на дочь мою: она не может произнесть слова от избытка негодования, не хочет осквернить себя укоризнами. Мы, бедные, беззащитные сироты, и оттого вы так дерзки; но если б муж мой был жив, невзирая на ваше богатство и знатность, он бы умел заставить вас образумиться.
– Полно, полно, матушка, не гневайтесь, – возразил охриплый голос, – гораздо лучше отдать дочь мне на воспитание, нежели замуж за какого-нибудь подьячего или унтер-офицера. А ты, красавица, не дичись, подойди, позволь поцеловать себя в эти розовые щечки!
– Оставьте меня в покое! – закричала красавица, и я услышал стук опрокинутого стола. Мысль об оскорблении невинности воспламенила меня гневом; как бешеный вбежал я в комнату и увидел, что дряхлый старичишка, одетый щеголем, тащит к себе за руки красавицу и хочет насильно поцеловать ее. Я схватил его поперек, вынес как куль соломы на двор и бросил с размаху в грязь. Два лакея, стоявшие за углом домика, прибежали на крик своего господина и кинулись на меня. Но отчаянье и жажда мести удвоили мои силы. Я схватил в каждую руку по полену дров, напал на моих противников и выгнал их за ворота. Старый волокита побежал к карете, которая стояла на углу улицы, и звал к себе своих служителей. Вскоре я услышал, что карета поехала по улице во всю конскую прыть, запер калитку и возвратился в комнату.