Автор благодарит за издание этой книги Международную лигу защиты человеческого достоинства и безопасности
Памяти Веры Михайловны Абрамовой
Запомнились счастливые глаза Людмилы.
Марья Трофимовна как раз склонилась над внучкой, когда Людмила вбежала в комнату.
– Приехали?! – Марья Трофимовна подхватила внучку на руки, чувствуя, как от радости и волнения пересохло в горле. Маринка увидела Людмилу, сморщила личико, заулыбалась, потянулась к ней растопыренными ручонками. Тут в дверях показался Витя с чемоданами в руках, и вся эта картина, как фотография, отпечаталась в сознании Марьи Трофимовны на долгие годы, на всю жизнь.
– Оп-па! – Марья Трофимовна опустила внучку на пол. – Видишь, кто к тебе приехал? Мама с папой! Ну-ка, пошли, пошли…
Маринка сделала неуверенный шаг вперед, покачнулась – влево, вправо, назад, но удержалась, все смотрели на нее, улыбались… Маринка сделала второй шаг, и опять ее повело по сторонам, но и на этот раз она удержалась, вид у нее был напряженно-потешно-счастливый… Потом она словно забыла, что сзади стоит бабушка, она видела теперь только маму и папу, которого еще не знала, не видела ни разу, поэтому она видела все-таки только маму, смотрела на нее и шла к ней.
Смотрела на дочь и Марья Трофимовна, и сердце ее, как никогда до того, было переполнено сладкой болью и радостью за Людмилу. Это была ее дочь, ее кровиночка – совсем еще юная, с большими сияющими глазами девочка-женщина, короткие светлые волосы, чистое лицо, полные губы, огромнейшие глаза… нежно-малиновое укороченное платье с замком от воротника до подола, с небольшим внизу разрезом, в котором смуглели ее по-женски полные ноги. И это было самое сильное впечатление – одновременно детскость и женственность Людмилы.
Маринка сделала еще шаг, еще и даже протянула к маме ручки, в то время как Марья Трофимовна, улыбаясь, говорила ей сзади:
– Ну, скажи: па-па, па-па…
Самое важное, что сейчас происходило, было связано с Витей, с его приездом, которого так все ждали. Витя тоже чувствовал, что он сейчас центр внимания, центр той оси, вокруг которой развертывалась встреча с родными и близкими, и вместе с радостью, волнением испытывал скованность, растерянность. Впрочем, сам того не сознавая, он уже улыбался – слегка потерянной, слегка даже наивной и как будто озадаченной, но вполне счастливой улыбкой, когда Маринка, споткнувшись, вдруг расширила в удивлении и страхе глаза и сказала:
– Ма… па… ма-па…
И тут так все обрадовались, что она сказала сейчас это «па», которому ее долго учили и которое заучивалось ею с трудом, ибо она никак, наверное, не понимала, к кому должно было относиться это «папа».
– Скажи: па-па, па-па… – повторяла сзади Марья Трофимовна.
Маринка оглянулась, наморщила лобик, сказала чисто: «Па-па», шагнула вперед и упала. Но не заплакала, не захныкала, а как-то странно, заливисто рассмеялась.
Людмила быстро и ловко наклонилась, подхватила дочку на руки, целуя ее в пушистые волосики, приговаривая:
– Ах ты моя умница! Упала? Упала, моя маленькая, ушиблась, моя хорошая. Ух мы этому сейчас полу, ух мы этим сейчас досочкам! – ударили нашу Мариночку… какие такие-сякие нехорошие… Вот мы вам как погрозим, вот как погрозим!
Маринке, видно, было щекотно от маминых волос и слишком, наверное, чудесно, счастливо на маминых руках, она смеялась тоненьким писком, как мышонок, и мотала головой из стороны в сторону, и тоже грозила кому-то пальчиком.
– Ну-ка, пойдем к нашему папе… сейчас мы пойдем к папе на ручки. Видишь, какой у нас замечательный папа… родной-родной наш папа… – Людмила передала Маринку Вите, он взял ее неумело и неуверенно, и Маринка тоже как-то странно затихла, насторожилась, хотя и не вырывалась из рук: ее успокаивал ласковый голос матери. Как раз в этот момент с шумом, треском и грохотом в дом начали втаскивать чемоданы, коробки и свертки Глеб с Сережкой.
– Да потише вы! Вот уж, ей-богу, слоны, – улыбалась Марья Трофимовна. – Сережка, слышишь ты или нет? Господи, да откуда это столько? Как хоть вы везли-то, Людмила? На такси из Свердловска?
– Ох, мама, везли-то как! – засмеялась счастливо Людмила. И вдруг она рассмеялась так громко и весело, всплеснув при этом руками, что ясно было, смеется она совсем не из-за этих слов: «Ой, мама, везли-то как!».
И тут все поняли, в чем было дело, Сережка даже подошел и похлопал-погладил Маринку по спине:
– Ну, Мар, молоток! Так его, папашу… с приездом, мол!
Витя в растерянности моргал ресницами и держал Маринку на слегка вытянутых руках. Но было уже поздно – на белой его нейлоновой рубашке поблескивала изумрудно-бронзовая дорожка.
– Снимай, снимай живо! Надо замочить… – Людмила, смеясь, выхватила у него из рук Маринку, в одну секунду сдернула с нее пижамку, как бы заметалась по комнате, а на самом деле удивительно точными и расчетливыми движениями открыла ящик комода, вытащила пеленку, чистые трусики, платьице, уложила Маринку на кровать, протерла ее пеленкой, в два приема надела на нее трусики, платье, чмокнула в одну щеку, в другую, подхватила на руки, передала дочку Сереже, забрала у Вити рубашку, которую тот держал уже в руках, выскочила из комнаты, налила в тазик воды – слышно было, как она громыхала за дверью тазом, – и замочила Витину рубашку; с довольным и счастливым видом впорхнула в комнату – улыбающаяся, раскрасневшаяся, такая удивительно свежая, юная, подвижная, вся из света, любви, жизни и радости!
Самое хорошее, что наконец-то исчезла скованность, первые мгновения взаимного вчувствования-всматривания друг в друга… Как раз когда Людмила вернулась в комнату, Марья Трофимовна крепко, как мать сына, обняла Витю и, похлопывая его по спине: «Исхудал, исхудал-то как, Господи… одни ребра остались…» – расцеловала его от сердца. А Людмила прямо с порога бросилась им обоим на шею, повисла на них, поцеловала сначала мать, потом мужа, потом еще раз Марью Трофимовну, потом Витю.
– Ну вот, ну вот, – говорила на это Марья Трофимовна, – меньше Маринки своей. Да ведь задушишь, слышишь?! Ох, уж Господи, рада-то как… ну прямо совсем глупая девчонка…
– Да, да, – отвечала Людмила, – да, да, да…
И Маринка, слыша голос матери, повторяла за ней:
– Да, да, да, да…
– Вы бы на себя со стороны посмотрели, – ухмыльнулся Глеб. – Может, для начала вмазать не мешает?
– А ну, Мар, – сказал Сережка, подходя с Маринкой к буфету, – где тут у этих теток и дядек большая рюмка? Во-о-от она…
– Ну, ну, ладно вам, – махнула рукой Марья Трофимовна. – Без вас знаю. Беги к Серафиме, слышь, Сергей! Скажи: Виктор приехал. И к бабушке с отцом сбегай. Степан, наверно, тоже у них. Только так: одна нога там, другая – здесь…
Через час, не больше, сидели уже за столом гости и гостьи, шел разговор – разбросанный, со смехом, с удивлениями и восклицаниями, с тостами, с обычными: «Нет, ты мне скажи…» – и с обычными же: «А что, и скажу…» – разговор самый пёстрый, гудящий, но так или иначе все прислушивались к Вите и Людмиле, потому что она, уже зная многое от Вити, вдруг начинала подхватывать его рассказ и рассказывала порой даже интересней, чем он, ее Витя.
– Самое смешное, я вижу, он там, за стеклом, и он видит, я здесь, за стеклом, и вот бегаем – он там, а я тут, слезы на глазах, смеемся как дурачки… а что делать, надо ждать, пока через таможню пройдет. А что потом было! Их оттуда всех выпустили, а мы отсюда к ним бросились, все смеются и плачут, и такое всё, как не знаю что… А помнишь? – повернулась она к Вите, – я так обиделась на тебя, я к тебе, а ты еще к кому-то, я же не знала, что это твои друзья, я думала, это совсем-совсем чужие, а это его друзья, представляете? Я обиделась – прямо не знаю как, стою, на глазах слезы, а он смеется, ты смеешься, а мне обидно, что не только я, значит… И потом он опять что-то мне говорит, говорит, говорит, я, как сумасшедшая, и плачу, и смеюсь, и думаю: какой он у меня весь родной, и вижу, так соскучился, вижу, такой родной… и чужой почему-то – отчего это? – не знаю, не понимаю, а это ведь он из Индии, из такого далека, и так долго всё было – разве это можно? – в общем, не знаю ничего, обняла его, плачу, тушь по лицу течет, и так мне все равно, все равно, что кругом люди и мало ли что подумают, ну пусть… Да ведь и у всех то же самое, разве нет? У всех одно – слезы, смех и как в тумане всё… Витя, помнишь?
– А как у них вот с этим… ну, в общем, как они в смысле буржуазии и капиталистов? Зажали их там или все-таки не очень? А?
Это почему-то очень смешной вопрос, по крайней мере все смеются или понимающе улыбаются, а Витя говорит и путается, начинает говорить об одном и незаметно переходит на другое, и в том, как он рассказывает, видится не только Бомбей сам по себе, или Дели, или Аджанта с Эллорой, а еще и Витя с его чувствами, с его мыслями, все это перемешано-перетасовано так, что бог его знает, о чем, по существу, речь, а речь, собственно, о том, что было пережито, и что было увидено, и что ощущалось при этом, и что запомнилось…
– А змеи?
– И змеи, конечно!
– Неужто так и вьются?
Тут опять все смеются, и хотя Марья Трофимовна, тоже смеясь, повторяет: «Тише, тише, ребенок…» – никто не может быть тихим, а впрочем, Маринка, разметавшись в своей кроватке, спит сладко и спокойно, шум и смех ей не мешают. Витя встает, и вино уже действует, и радость раскованна и очевидна, его слегка покачивает то туда, то сюда, он подходит к кроватке, смотрит на дочь и с удивлением думает, что вот эти ручки, это личико, этот румянец на щеках, это все хрупкое, нежное, беззащитное существо – все это его, все это он сам. «Странно, – думает он, – странно…» А Людмила обнимает его сзади и шепчет: «Тебе не верится? Тебе нравится она, Витя?» И он говорит: «Очень. Только странно…» – «Странно? Странно, что маленькая? Или что?» – «Вообще странно. Непонятно как-то…» – «Знаешь, я когда из роддома пришла, развернули мы ее, она такая страшненькая, мне даже плохо стало, и тоже, помню, мне иногда казалось: неужели это я родила ее? Как странно… А потом все это прошло, и я не могла уже представить, что ее когда-то не было, что я жила без нее…» Людмила наклонилась и поцеловала дочь в лобик – прохладный от выступивших капелек пота, отстранилась, посмотрела на нее и не смогла удержаться, поцеловала во второй раз. Все эти слова, и Людмила, склонившаяся над дочерью, и сама Маринка – все это очень сильно отдалось в сердце Вити.
– Ну, а как там у них вот с этим? – все спрашивал Людин отец. – Вот, скажем, так…
– Да ладно, ладно! – говорили ему.
– Нет, а почему? – упорствовал Степан. – Я тоже… а что?
– Всё бывает, – улыбался Витя, сидя уже за столом рядом с Людой, – однажды, например… Как же его фамилия? A-а, Реутов! Ну да, Реутов из Горького… Он сидел в холле, дома у себя, чувствует, укусил его как будто кто-то, но не обратил внимания. У нас, знаете, в холлах хорошо, прохладно, фен над головой крутится, мягко так шуршит-жужжит, расслабишься, чай там пьешь или фрукты ешь – бананы, манго, да хоть что, мало ли что, а потом смотрит, в дверной щели только хвост мелькнул. Он подумал: кобра, наверное, – подумал: укусила ведь она его, – подумал: «Ну и ну» – и сидит в шоке таком, шок парализующего спокойствия или ледяного безразличия, так его можно назвать, кричит жене: «Нина, – или Вера, не помню уж, как зовут, – кобра меня укусила, беги к врачу!» Ну та бежать…
– Да нет же, нет, – перебила Витю Люда, – она ведь не сразу побежала, она сначала не верила, помнишь, ты рассказывал, она поначалу рассмеялась: «Да если б она укусила, посмотрела б я сейчас на тебя!..»
– A-а, ну да, да, – улыбнулся Витя, и Люда тоже улыбнулась, как бы поощренная Витиной улыбкой. – Она все не верила, – продолжал Витя, – думала, разыгрывает ее, а он в общем-то спокойный был, никак не доходило до него, что это ведь правда – кобра его укусила, и что это ведь тоже правда – завтра к утру спокойненько так может сыграть на тот свет, сидит, улыбается, говорит: «Честное слово, укусила. Ты не смотри, что я такой… Видишь, вот на ноге точка?» Жена смотрит – точка, но мало ли что… а потом чувствует, правда, наверное…
– Так чем дело-то закончилось?
Витя улыбнулся.
– Врач блокаду ему сделала, уколов двенадцать, а он, Реутов, потом всю ночь пил, говорил: «К утру готов буду…» Сутки после этого спал замертво, проснулся – жив, здоров, руки, ноги – все на месте…
– У меня тоже было, – усмехнулся Глеб, – мне один отверткой в бок ткнул, вот настолько вошла, – показал он, – ну, врезал я ему, он вместе с дверцей из кабины вылетел. В КрАЗе сидели…
– Тоже вот, – кивнула на сына Марья Трофимовна, – видали героя?!.
– Жениться ему надо, – сказала Серафима, сестра Марьи Трофимовны.
– Верно, – поддержал дед.
– В гробу я их всех видел. В белых тапочках. Вот тебе, дед, сколько было, когда ты женился?
– Нет, а вообще, – все спрашивал Степан, – если разобраться… прогулы у них там тоже есть?
– Ладно, ладно! – говорили ему.
– Нет, а почему? – возмущался Степан. – Эх вы, бесстыжие вы рожи… Сережка, любишь экскаватор?
– Молодец, молодец, умеешь пить, – ответил Сережка отцу, усмехнувшись. – Возьми с полки пряник.
– Вот ведь сучьи дети, – по-доброму ухмыльнулся Степан. – Нет, ты скажи, Виктор, как там они живут? Ты прямо говори, не стесняйся…
– Как мне тоже хотелось там побывать! – вздохнула Людмила. – Читаю письма: Бомбей, Индийский океан, Аравийское море, джунгли, слоны, какие-то там святые, йоги и вообще всё ни на что не похоже, а хотелось посмотреть, на что же это все-таки похоже…
– Вот в другой раз вместе и поедете! С Маринкой! Вон она у вас красавица какая, умаялась, сладко спит… Может, тоже вырастет и переводчицей будет? Посмотрит разные заморские страны… Есть там чудеса?
– Ты им расскажи про этот, про «Лабиринт»… – Людмила рассмеялась, взглянув на Витю. – Я в Москве его встретила, мы поехали к его друзьям, он, оказывается, с ними в Индии познакомился, только они раньше уехали оттуда, а потом встречали его в Москве, но я-то не знала этого, злилась сначала, ревновала… Приехали, и вот они говорят, говорят, а потом мы с Витей сели в сторонке, и он мне рассказывает… Там такой вход, как окно, темно, не видно ничего, потом проваливаешься куда-то, а там яма (или пропасть, или вообще как тот свет), – Людмила засмеялась, – не успеешь в себя прийти, вдруг крик, трещотки, бр-р-р… карканье, или стоны, или проклятья; тут свет в глаза яркий, как прожектор, и красный, как кровь, и тут же скелет какой-нибудь, машет руками, хватает тебя, подмигивает, а ты дальше несешься, быстрей, быстрей, чтобы поскорей выбраться, а там вдруг, впереди, голова крокодила. Только ты это сообразил, как вдруг ни света, ни огонька, летишь куда-то, споткнувшись, вдруг мягкое что-то, и свет снова яркий, смотришь – а это пасть крокодила, ты прямо в пасть ему шагаешь, и чувство такое – ну всё, конец, и снова летишь куда-то, растопырив руки и крича непроизвольно от страха, проклинаешь все на свете, «Лабиринт» этот, который у них как аттракцион, как увеселение, как что-то, от чего такие острые ощущения, что дальше некуда, – в пропасть эту проваливаешься, как в желудок к крокодилу, а там вдруг снова яркий свет, и если б хоть тебя оставили в покое, а то нет – бутафория змей, шипят, извиваются, к рукам тянутся, прикасаются к тебе – ужас! Не знаю, как только Витя пережил это. Ну, и в таком всё духе, а когда выберешься наконец из этого «Лабиринта», то белый свет как рай, как самое прекрасное из чудес… Это в каком месте Бомбея, Витя? Недалеко от вокзала Виктория или около какой-то гостиницы? Я забыла…
– Рядом с рестораном «Волга». Есть там такой – только для русских и только русские блюда. Тишина, прохлада, полумрак. Московский борщ или там котлеты по-волжски, что хочешь, чего только душа пожелает. Очень странное ощущение… Выходишь, а к тебе со всех сторон фарцовщики, бог их знает, как они у них называются, у нас – фарцовщики: «Мистер, доллары?», «Мистер, фунты?». Пошлешь их к чертовой матери, идешь и ловишь себя на ощущении: не верится, что это именно ты сейчас в Бомбее – как это, почему? – странно, странно. Разве бы подумал когда-нибудь, что такое возможно на самом деле; вот Аравийское море, вон там Висячие сады, вот здесь океанский аквариум, вот кинотеатр – фильмы-ужасы, боевики, ковбойские вестерны, вот парк – катайся на слоне, на верблюде, вон там Ворота Индии, подходишь – сидит человек, дудочка у него, музыка – две-три ноты, и вот уже кобра выползла, голова шевелится, шипит, толпа и ты бросаешь копейки-пайсы… разве не странно? Так я и не привык к ощущению, что это все реально, а не в сказке…
Проснулась Маринка; не заплакала, а уселась в кроватке, взявшись ручками за стойки, и начала смотреть на всех округло-удивленными, большими, как у Людмилы, глазами.
– В мать, – сказал дед, горделиво усмехнувшись.
Встал Сережа, подошел к Маринке:
– Проснулся, Мар?
Она кивнула, получилось как у взрослой – с достоинством, со значением.
– Ну, пошли наши дела делать. Оп-па! – Сережа вынес Маринку из комнаты, за дверью звякнула крышка горшка.
– Ну а вот… – Степан выставил вперед руку и, растопырив пальцы, покрутил ладонью туда-сюда. – Чтобы, значит…
– А Сережа-то, ну молодец! – сказала Серафима. – И хоть бы бровью повел.
– Любовь у них, – засмеялась Марья Трофимовна.
Сережа вошел, – ему исполнилось в этом году четырнадцать, а Глеб, старший, год назад из армии вернулся, – одел Маринку, заправил ее постельку.
– Ну, мы прошвырнемся… Вперед, Мар!
– Сережка, слышь… экскаватор любишь?
– Любишь, любишь, – небрежно ответил он отцу. – Пока!
– А в самом деле, – спросила Серафима, – неужели у них это… а?
– У них так, – сказал Витя, – придут в гостиницу и спрашивают: блэк о уайт?
– Чего это – блэк о уайт?
– Ну, черную или белую?
– Чего?
– Фу-ты, Господи! – набросилась на Степана Серафима. – Шевелить надо мозгами…
– Во дают! – наконец криво-восхищенно усмехнулся Степан. – Вот где бесстыжие рожи. Ну и рожи…
– Такова она, капиталистическая система буржуазного Запада, – уверенно сказал Петрович, муж Серафимы.
– Баловство, – махнул рукой дед.
– В Ленинграде вот тоже, – вставил Глеб, – девочки – закачаешься. У нас там регата была, в гостиницу прихожу, в отель такой – шик-блеск, а там финночка сидит…
– Женить его надо, Маш, – сказала Серафима.
– Спрашиваешь! – усмехнулся Глеб.
– Нет, Глебка, ты когда в самом деле жениться собираешься? Ну вот смотри… – Серафима приготовилась загибать пальцы.
– Теть Серафим, ты скажи, глупый умного научит? – усмехнулся Глеб.
– Поговори вот с ним…
– Спрашиваешь!
– Из армии пришел, его как муха укусила, – пожаловалась Мария Трофимовна. – Как будто бес какой в него вселился.
– Вить, выручай! – взмолился Глеб. – Сам знаешь, слаб здоровьем… Бывал там на свадьбах?
– Вишь, а все-таки интересуется! – обрадовалась Серафима. – Ну-ну, Вить, расскажи, может, ему, лоботрясу этакому, в Индию надо съездить, чтоб на индианке какой жениться… а что?
Да, сказал Витя, бывал он там и на свадьбах, и похороны видел, и всякие обряды, и все это не то что скучно, если о свадьбах говорить, а как-то не отдается в душе, не по-нашему, не по-русски. Пришли они, а там в огромной такой комнате вдоль стен то ли лавочки, то ли кушетки, то ли еще что в таком духе. Сели, сидят… и все сидят, ждут своей очереди, и вот одни встают, подходят к жениху и невесте и слова говорят, поздравляют, те слушают, вежливо так улыбаются, одни поздравят – и в сторону, другие встают, и так все это идет, как волна, ну и подарки, конечно, тоже дарят, свертки разные.
Что они сами подарили? – так… что же, в самом деле? – а-а… фотоаппарат советский, фотоаппараты наши у них здорово ценятся, такое что-то мы им сказали: мол, пусть он, фотоаппарат этот, будет зеркалом вашей счастливой жизни. «Let it be a mirror of your happy life», – сказали мы. Они так обрадовались все, не только жених и невеста, а и гости, понравилось им это, про зеркало-то, ну а потом все садятся за столы и начинают есть – закуски и второе какое-нибудь, рис, например, мясо, зелень, пряности, овощи, а пить у них – ни-ни, сухой закон в Махараштре, штат такой, совсем не пьют. Едят-едят, тихо так, чинно, потом фрукты подают, сладости, чай, кофе, под конец встают все, ходят туда-сюда, разговаривают потихоньку, и так идет время, потом одни уйдут, вторые… начинают расходиться, и такая чинность во всем, ритуальность, вежливость, а веселья, а раскованности – ну ни на грош по нашим понятиям, заскучаешь, вспомнишь родину, свое – родное, дорогое…
– Грамм по сто бы надо, – сказал дед. – Индус ты или кто, а что же за свадьба?
– Ну да, ну да, – поддержали все, – правильно!
– В том-то и дело, нельзя, – сказал Витя.
– Ну, вздрогнем! За интернационализм! В международном масштабе! – Глеб поднял рюмку.
– Мы тебе так, Видя, скажем. По-простому, по-нашему, – проговорила Серафима. – Мы тебе очень рады, рады, что ты хоть и студент еще, а уже поработал в Индии. За границей. А теперь, значит, благополучно вернулся. Мы вам с Людой желаем счастья, чтоб все у вас было хорошо. Знаешь ведь, как мы любим Людмилу… – Люда при этих словах благодарно и нежно раскраснелась. – Год она прожила без тебя нелегкий, дочь у вас родилась, вот и решай, сладко ли было одной. Береги ее, не обижай. В общем, за твое возвращение! За ваше счастье и любовь!
И это были главные слова, главные чувства, выраженные и сказанные сегодня; а там наступил вечер, и в той пустынности дома, которая ощутилась с уходом родных и гостей, почувствовалась особая прелесть, радость и покой. Маринка, Люда и Витя были на кухне, Маринка сидела в ванне и шлепала ручками по воде, летели брызги, она смеялась, а вскоре уже плакала – жалобно и беспомощно: Людмила намылила ей голову – вспененная, пушистая масса как бы порхала над ванной, Маринка была внутри этой массы, словно игрушка в прозрачном мыльном пузырьке, и светилась оттуда чистым розовым тельцем. Витя подавал Люде то мыло, то губку, то в кувшине горячей или теплой воды, поддерживал Маринку то со спины, то за ручки, когда Людмила обливала ее водой, и в этой механической, казалось бы, работе Витя находил странное удовлетворение – на грани гордости и даже преклонения перед женой, перед дочкой. А когда все закончилось, он с ловкостью, – Людмила в эту секунду благодарно, мягко улыбнулась ему, – подал жене махровое широкое полотенце, Людмила завернула в него Маринку, подхватила ее на руки и понесла в кроватку. Маринка лежала в постельке разморённая, притихшая, раскрасневшаяся, уже в сухом теплом белье, ручки выложив на одеяльце, и еще пыталась что-то бормотать, но глазки сами по себе уже закрывались, закрылись… и она ровно, спокойно задышала во сне.
Людмила повернулась к Вите, подняла к нему руки, обвила его шею, и он тоже потянулся к ней, прикоснулся щекой к ее щеке и сквозь слабое это прикосновение (к вечеру у него была уже щетина) почувствовал такую безмерность родства и нежности к любимой, какую не испытал к ней даже в первые секунды их встречи в Москве, куда она прилетела специально, чтобы встретить его, где они провели первые часы, и дни, и ночи после столь долгой разлуки… Там были и радость, и упоение, и наслаждение, а сейчас, сию секунду – совсем не то, сейчас – великая признательность, великая благодарность, растворение в чувстве родства с ней… Какая в ней покорность, слабость, беззащитность, усталость, доверчивость, какое ясное ощущение того, что он для нее – единственный, что он – такой долгожданный, такой родной. Она родила ему девочку, дочь, вот только что она искупала ее, и теперь она без сил, теперь может себе позволить быть усталой, покорной, жалующейся ему всей плотью своей, всем существом – только пойми это, только почувствуй. И он понимал, он хорошо чувствовал, и это чувство было совсем не любовью, а сверхлюбовью – не в смысле особенной глубины этого чувства, а в том смысле, что это было нечто сверх чувства любви, над любовью, отдельно от нее, выше ее. «Витя, – говорила она, – Витя…» – «Что, что…» – шептал он нежно-протяжно. «Витя, неужели мы вместе? Неужели это правда? Неужели это не снится, Витя?..» – «Это правда. Правда, любимая. Девочка моя, это правда…» – «Да, да, это правда… – По щеке ее катилась слеза, хотя сама она улыбалась; у него щемило от этого сердце. – Видишь, какая у нас уже дочь. Как мне было тяжело без тебя, Витя. Как горько…» – «Ну вот я уже и с тобой, видишь, я уже с вами. Я с тобой…» – «Это так хорошо. Как хорошо, что ты с нами. Наконец-то, Господи. Как хорошо…»