bannerbannerbanner
Россия распятая

Илья Глазунов
Россия распятая

Полная версия

Борис Федорович Глазунов

Во время одного из разговоров с уже знакомым читателю историком Н. Н. Рутченко в кафе «Два мага» в старом парижском районе Сен-Жермен-де-Пре друг сына Столыпина, один из основателей НТС, вдруг спросил меня:

– Дорогой мой, скажи-ка мне по правде, имеет ли к тебе какое-то отношение Борис Федорович Глазунов?

– Как какое? Это мой дядя – брат отца, Сергея Федоровича.

Глаза Николая Николаевича радостно сверкнули:

– Дорогой Ильюша, я хочу поздравить тебя, что у тебя такой дядя. Он был яростный антикоммунист и великий патриот России. Ты давеча восхищался книжкой Ивана Ильина, которую я тебе подарил: «О сопротивлении злу силою». Мы с твоим дядей, будучи на оккупированной немцами территории под Ленинградом, издавали на газетной бумаге этот вдохновенный труд величайшего русского философа. Это тебе не Бердяев с его подлой доктриной, что коммунизм детерминирован русской историей. Я помню, как Ильина тогда зачитывали буквально до дыр…

Теперь, когда творения Ивана Ильина вернулись на родину, о его трагических прозрениях пишут статьи, иногда вспоминают на телевидении. Вышло в свет десятитомное собрание его сочинений. Тогда, в Париже, я зачитывался великим и дотоле неизвестным мне русским философом.

Боясь, что не смогу провезти эту книгу через границу, я по ночам в своем номере дешевой гостиницы на рю Бассано, от которой, впрочем, было недалеко до знаменитых Елисейских Полей и Триумфальной арки, конспектировал то, что меня особенно поразило в этом подлинно православном философском трактате, вызывающем в памяти активную позицию Христа Спасителя, говорившего: «Не мир, но меч принес я вам…»

Приведу одну лишь, но, как мне кажется, самую глубокую и важную мысль И. Ильина:

«Напрасно было бы ссылаться здесь, в виде возражения на заповеди Христа, учившего любить врагов и прощать обиды. Такая ссылка свидетельствовала бы только о недостаточной вдумчивости ссылающегося.

Призывая любить врагов, Христос имел в виду личных врагов самого человека, его собственных ненавистников и гонителей, которым обиженный, естественно, может простить и не простить. Христос никогда не призывал любить врагов Божьих, благословлять тех, кто ненавидит и попирает все Божественное, содействовать кощунствующим совратителям, любовно сочувствовать одержимым растлителям душ, умиляться на них и всячески заботиться о том, чтобы кто-нибудь, воспротивившись, не помешал их злодейству. Напротив, для таких людей, и даже для несравненно менее виновных, Он имел и огненное слово обличения… и угрозу суровым возмездием… и изгоняющий бич… и грядущие вечные муки».

Но вернемся к нашей беседе с Николаем Николаевичем. Глядя на его нервное, исполненное напора мысли волевое лицо, я будто перенесся в довоенное Царское Село и в послевоенную маленькую кухоньку на Большой Охте, где в последний раз видел дядю Борю.

– Расскажи мне, Ник-Ник, все, что ты знаешь о моем дяде, – попросил я.

Он отодвинул от себя чашку кофе и, оглядев меня присущим только ему пристальным взглядом, вдруг улыбнувшись (причем глаза его не меняли напряженного выражения), положил свою руку на мою и произнес:

– Ну что ж, изволь! Я сугубо доверительно расскажу тебе, что знаю о Борисе Федоровиче Глазунове.

Весной 1942 года Борис Федорович состоял в качестве переводчика и делопроизводителя в одном из подразделений гатчинской комендатуры под непосредственным начальством латыша-офицера из Риги Павла Петровича Делле (насколько мне известно, до недавнего времени он был жив и обитал в США). Делле, весьма прорусски настроенный антикоммунист, православный, был женат на русской эмигрантке. Тогда же в команду Павла Делле прибыл из Риги Сергей Смирнов, сын известного водочного фабриканта, бывший осенью 1941 года русским бургомистром города Калинина (ныне снова Тверь). Он рассказал, что, будучи проездом в Смоленске, близко сошелся с представителями НТС Околовичем и Ганзюком. Смирнов привез также литературу, распространявшуюся НТС, в том числе брошюру Ивана Ильина «О сопротивлении злу силою». Примерно в июле 1942 года с участием Бориса Федоровича и Смирнова состоялось тайное совещание нескольких человек, собравшихся из Луги, Сиверской и Гатчины, на котором было принято решение создать подпольную организацию для борьбы как против коммунизма и Сталина, так и против Гитлера, имея целью освобождение России от большевистских и немецких оккупантов.

Помимо вербовки новых членов наша организация занималась распечаткой на ротаторе программных материалов НТС, а также сокращенных текстов других изданий, в том числе брошюры Ильина.

Эта подпольная издательская деятельность лежала целиком на плечах Бориса Федоровича. А в самой организации он, будучи самым старшим, являлся как бы судьей чести…

Поздней осенью 1942 года при тайном содействии Павла Петровича Делле представитель организации Бориса Федоровича вошел в контакт с группой русских эмигрантов в Риге, связанных с НТС, после чего было принято решение о формальном слиянии с этой организацией.

Тогда же была установлена постоянная связь и с представителями НТС в Пскове и Гдове.

В конце 1942 года Борис Федорович и многие другие, входившие в его организацию, были арестованы гестаповцами по доносу одного из ее членов – бывшего студента ленинградского института имени Лесгафта Вадима Добочевского, заподозрившего их в связи с советской разведкой. В ходе следствия и очных ставок, в том числе с Борисом Федоровичем, Добочевский покончил самоубийством, выбросившись из окна четвертого этажа. Бориса Федоровича спасло лишь вмешательство Павла Делле и офицера при штабе 18-й армии барона фон Клейста – родственника фельдмаршала. Вместе с ним из-под гестаповского ареста были освобождены и его друзья, сумевшие, как и он, скрыть во время допросов истинное назначение их организации. Только один из арестованных был отправлен в концлагерь. Это дело было закончено в феврале 1943 года. О дальнейшей судьбе Бориса Федоровича сведений у меня нет…

Рассказав все это, Николай Николаевич задумался, словно присущая ему энергия на мгновение оставила его. За окном кафе, где мы сидели, шумел чужой для меня Париж…

– К сожалению, современное руководство Народно-трудового союза, кроме некоторых его членов, так сильно отличается от создателей Национально-трудового союза тех давних лет. А вот мой самый близкий друг Олег Красовский (о моих встречах с Олегом Антоновичем Красовским и об издании журнала «Вече» я расскажу в своей третьей книге «Художник и мир»), живущий ныне в Германии, написал мне, что и на радиостанции «Свобода», где он работает, сводятся на нет передачи русского патриотического содержания. Хозяева-американцы зорко следят за этим, но это не ново, – посмотрел на меня Ник Ник. – Россию всегда не любили и боялись, в любой форме ее государственной жизни.

– Как важно было бы написать историю русской эмиграции, – заговорил он вновь. – Всякий раз, когда я навещаю кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, я долго брожу по рядам бесконечно дорогах могил, многие из которых – как памятники русской истории. Ни один народ не перенес такой великой трагедии, такого великого исхода, как русский! Как все запутанно и сложно! Как все искалечено и смещено! Я как историк, проведший годы учебы на историческом факультете университета рядом с твоей академией на Васильевском острове, все время ощущаю свой долг заниматься теми взрывными этапами русской истории, которые обожгли наши судьбы адским огнем. Я тебе говорил уже, что свое детство провел в Крыму. Мой отец был военным. Мы из дворянского рода Лашкаревых. Моего прапрадеда, тоже военного, сподвижника Потемкинина, писал Боровиковский. Этот портрет известен по монографии великого художника. Ты, наверное, видел. По-моему, он хранится в Одесском художественном музее.

Кстати, моя крестная мать – жена генерала Брусилова, к которому я отношусь сложно. И я помню, как моя родная мать, протискиваясь сквозь толпу таких же объятых горем русских женщин, хотела приблизиться к уводимому на расстрел отцу. Ты, конечно, знаешь об этой провокации в Крыму кровавой Землячки и ее подручных, когда они объявили, что всем офицерам надлежит явиться в комендатуру для регистрации. Я был ребенком, но помню, как будто это случилось вчера: колонна русских офицеров, окруженная могучим конвоем, двигалась к месту расстрела. Многие, увидев в толпе родных, кидали через головы конвоя снятые с головы фуражки – последнюю память. Я помню, как мать, неистово рыдая, прижимала к груди последнее, что у нее осталось от мужа, – выгоревшую на палящем солнце нашего Крыма офицерскую фуражку…

Николай Николаевич замолчал, но я навсегда запомнил выражение его лица: скорбное и непримиримое. Как Ник Ник одинок!

* * *

Я уверен, что самое страшное для человека – это потерять Родину. Мы знаем о великом библейском исходе, на памяти так свежа кровавая история многих миллионов русских беженцев…

Бывая на Западе, я закаялся общаться с эмигрантами. Искусно натравливаемые друг на друга, одинокие, обычно обездоленные, они представляют глубоко трагичное и часто безысходное явление. Особенно в Париже, где судьбы эмигрантов переплелись словно в змеином клубке. Все друг другу не доверяют. Властвует атмосфера неприязни, переходящей в ненависть. Но при этом встречается и самое трогательное – дружба, свойственная именно эмигрантам, которых в единичных случаях сближает личная привязанность и доверие на почве неутоленной тоски по далекой Родине, ставшей в лице СССР для них злой мачехой.

Я помню, как только приехал в Париж – а это была моя вторая поездка за рубеж, – в пасхальную ночь отправился в русский кафедральный собор святого Александра Невского на улице рю Дарю.

Испытывая жгучее одиночество, я с трепетом вступил под своды храма, который посещали в изгнании все великие русские люди – от Шаляпина до Рахманинова, от Бунина до Коровина… Я шел с большим волнением на встречу с обломками великой Духовности России, с остатками недострелянных русских аристократов, славных воинов Белой армии, так трагично проигравших свой бой за Россию. Словом, я ждал встречи с чем-то очень родным и близким.

 

Золото иконостаса, колеблющееся пламя свечей… Прекрасно и благовдохновенно звучит пасхальный хор, который раньше в Москве я слышал в записи на пластинке, подаренной мне молодой русской эмигранткой Машей Трубниковой – дочерью священника-эмигранта.

Я жадно впивался в лица прихожан, толпившихся в храме. Как они были не похожи на своих соотечественников за «железным занавесом»! Но глаза многих из пожилых людей, особенно у женщин, излучали такое же безысходное горе и веру, как и у нас, в советской России. А вот лица помоложе – очевидно, это дети «первой волны» беженцев. И наконец – совсем юные… Я наслаждался благородством их выражения, а потом увидел в пламени свечи стоявшего вполуоборота юношу, словно сошедшего с полотен Левицкого или Кипренского. Это было весной 1968 года.

…И вот я стоял рядом с ними в эту светлую пасхальную ночь, ночь Воскресения Христова. Я слышал, как молодые люди тихо говорили между собой. Прислушавшись, я огорчился: они говорили по-французски. Один из них оповещал другого, что у него сломалась машина, и просил заехать за ним утром…

Мою душу всегда наполняло особым чувством сознание того, что сейчас на необъятном просторе Земли все русские, все православные повторяют одни и те же слова молитвы и представляют собой великое единение. Чем достичь его, если отнять у нас Бога и веру? Достичь единения в этом случае возможно, как писал Достоевский, только железной палкой, когда человеческое общество превратится в гигантский муравейник. Боже, сколько русские дали миру, когда силы нации, как осколки, разлетелись по всему белому свету! Русская колония беженцев в Париже жила хуже всех, но, как рассказывал мне граф Сергей Михайлович Толстой, у них, в отличие от других, была нулевая преступность, что особенно ценила французская полиция.

Кстати, в эмиграции в Париже умер бывший московский следователь по уголовным делам, который впервые в мировой практике применил дактилоскопию (отпечатки пальцев преступников). Ныне этот метод применяется во всем мире. А имя его русского изобретателя находится в забвении.

Можно только поражаться, какой духовно богатой была жизнь русского Парижа. Сколько, несмотря ни на что, выходило книг, воспоминаний, газет и журналов! Еще гремела по миру слава Русских сезонов, еще брали иностранные балерины русские имена, желая этим приобщиться к триумфу нашего балета, который ныне едва теплится только на берегах Невы, благодаря бывшему училищу Вагановой, где работали великие артисты С. Сергеев и М. Дудинская…

В Париже были русские рестораны, клубы и даже музей казачьей славы. Митрополит Антоний сражался с кривоверами из интеллигентов. Существует по сей день Сергиево подворье с иконами, написанными художником Стилецким. Монархисты, белогвардейцы, сторонники думской демократии, меньшевики, кадеты – все тогда до войны ждали чуда, что иго большевиков рухнет, и многие готовы были на все, чтобы участвовать в борьбе с властью большевиков.

Мой друг, гостем которого я был, граф Толстой, предложил мне переехать к нему, когда началась революционная заваруха студентов в Париже. Он познакомил меня с князем Николаем Вырубовым – племянником известной фрейлины Анны Вырубовой. Запомнился мрачный особняк, в котором он жил вместе со своей угрюмой женой Сабиной, происходившей из рода Мюрата, маршала Наполеона. Все залы в особняке были увешаны картинами времен Бонапарта. Вырубов был яростным сторонником генерала де Голля и воевал во Французском иностранном легионе. Он с восторгом рассказывал мне о герое Сопротивления, известном во Франции генерале Пешкове. «Вот какой невероятный парадокс истории, Илья. Два родных брата – один, Яков Свердлов, вместе с Лениным и Троцким делал в России революцию и сыграл, как известно, главную роль в расстреле царской семьи. Другой, Зиновий, усыновленный Горьким, который дал ему свою фамилию Пешков, поехал учиться в Париж, остался здесь навсегда, став в конце концов политическим советником обожаемого всеми нами генерала-президента».

Я все это впервые услышал от князя. Но, признаться, особого парадокса в судьбе двух братьев не увидел. Я не спросил Вырубова, какие советы де Голлю давал Пешков, но я слишком хорошо знал, кем был для России его родной брат Свердлов…

Князь Вырубов с гордостью говорил мне, что его приглашают в советское посольство на праздники годовщины 7 ноября и 1 мая. Вообще, я замечал у многих воинственно настроенных к коммунизму и СССР эмигрантов разительную перемену, когда они общались со мной; некоторые враждебно («Вы убили нашего царя, читали ли вы Евангелие» и т. д. и т. п.), но, когда говорили с работниками нашего посольства или советскими журналистами – истинно «агентами мирового коммунизма и палачами Родины», почему-то резко менялись в поведении, становились заискивающе угодливыми, долго жали руку, говоря приятные любезности.

Вот это был для меня действительно парадокс. Когда мне говорили прокурорским тоном: «Почему русский народ терпит этот чудовищный безбожный режим? Неужели вы стали рабами?» – я про себя думал: «Это вы, господа хорошие, предали царя и проиграли битву за Россию, а теперь лебезите перед представителями этого самого режима!»

Безусловно, большинство беженцев «первой волны» было непримиримо к советской власти. Их мучила ностальгия. Они сохранили историческую память и русскую классическую речь, столь не похожую на советскую. И все же я понял, что большинство из них, несмотря на абстракцию любви к нашему распятому большевиками Отечеству, уже навсегда отрезаны от своих корней, а их дети – тем более…

«Ну как у вас там в Совдепии живется?» – спрашивали меня иные из «бывших». Ответишь «плохо» – тот думает: «Смело говорит, наверное, его так уполномочили». Отвечаешь на тот же вопрос, что «хорошо живем, не жалуемся», – другой вывод: «Ну, ясное дело, коммунистический агитатор – агент КГБ».

Помню, как в одном из кафе меня все пытал очень милый интеллигентный человек из громкой дворянской фамилии, князь Татищев. Когда кончились сигареты, я подошел к бару, где можно было купить «Мальборо». В зеркале за спиной бармена отражался весь зал. И я увидел, как мой почтенный седой собеседник, который вызывал меня на мучительные разговоры, надев золотые очки, внимательно стал изучать оставленную мною на столе розовую пластиковую французскую зажигалку. Рассматривая ее с пристальным вниманием, очевидно, думал: «Интересно, это портативный магнитофон или в самом деле зажигалка?»

Вернувшись на свое место, я посмотрел своему собеседнику в глаза – он уже был без очков – и, не сдержав своего раздражения, протянул ему зажигалку, предлагая подарить на память о нашей встрече.

Он понял. После секундного замешательства, слегка покраснев, этот пожилой, чуть ли не вдвое старше меня человек ответил: «Благодарствуйте, я не курю».

* * *

Вторая встреча была обратного свойства. Неподалеку от моей выставки, в кафе на рю де Варенн, мы сели за столик с Аркадием Петровичем Столыпиным – бесстрашным и последовательным борцом против коммунизма. Читатель может себе представить, как я был взволнован, разговаривая с сыном самого Столыпина. Я не знал тогда, что он был одним из основателей НТС (которого потом, как оказалось, оттесняли все дальше и дальше от руководства этой организацией «новые проамериканские силы»). Но встреча с ним в любом случае была опасной для советского гражданина. Через пятнадцать минут за соседний столик, учащенно дыша, приземлились двое, стремглав заказав себе пиво. У них был вид настоящих французов. Но меня насторожило не то, что они, молча прихлебывая янтарный напиток, демонстративно не смотрели на нас, а то, что у одного из них узкий конец галстука был засунут в разрез рубашки на груди между пуговицами. Да, это наши, советские, подсказал мне инстинкт самосохранения.

Я вынужден был прервать монолог Аркадия Петровича о сути и смысле Октябрьской революции, понимаемой им как погром России, организованный тайными силами, и на улице объяснить ему, с чем это связано. Он с улыбкой отреагировал: «Вы оттуда, Вам видней». «Они» шли за нами.

А через три дня один из советников посольства, придя на мою выставку, сообщил мне, что ее желает посетить приехавшая с дочерью в Париж Галина Брежнева.

Прощаясь, он задержал мою руку в своей и, оглянувшись, тихо сказал: «Мы не советуем Вам общаться с сыном Столыпина. Вы можете стать невыездным. Что, забыли о “столыпинских галстуках”? Почитайте Ленина».

Я был готов ко всем возможным предупреждениям и потому, как мне показалось, без запинки ответил: «Советский художник должен общаться на своей выставке со всеми, кто к нему обращается с вопросами. Я буду с нетерпением ждать посещения Галины Брежневой. Как, кстати, зовут ее дочь?» – «Вика», – невозмутимо, но почтительно ответил советник посольства.

Так я познакомился с Галиной Леонидовной и ее дочкой, которых после посещения моей выставки пригласил в ресторан «Распутин», где так привольно себя чувствовали иностранцы и советские дипломаты. Предупреждая невольный вопрос читателя, отвечу, что Галина Брежнева мне никогда, ни в чем не помогла, я никогда не был у нее дома, а со своим отцом она меня не сочла нужным, а может быть, не могла познакомить. Я так никогда и не увидел Брежнева. В Париже она попросила меня нарисовать ее дочь Вику и, получив графический портрет в подарок, сказала, что Леонид Ильич обожает свою внучку.

Письма Ермолая в Америку

…Рассказ о моем дяде Борисе Федоровиче Глазунове был бы не полон, если бы я не получил недавно от своей двоюродной сестры Натальи Борисовны, урожденной Глазуновой, копии писем, которые в начале 60-х годов писал ей из Ленинграда в Америку муж моей тети Антонины Федоровны Александр Георгиевич Ермолаев (в семье его часто звали Ермолай). Это было время, когда все письма за рубеж и оттуда к нам обязательно прочитывались цензурой. Ведь каждому советскому гражданину, выезжающему за рубеж, приходилось отвечать на массу вопросов при заполнении анкеты, в том числе и такой: «Есть ли у Вас родственники за рубежом?»

Читая письма А. Г. Ермолаева, написанные почти 40 лет назад, я снова вспоминал маленькую квартиру на Охте, полученную им от завода «Северный пресс», где он работал инженером. Напротив, на другом берегу Невы, еще не закованной тогда в гранит, красовалась Александро-Невская лавра. Вновь возник передо мной облик дяди Шуры – статного, рослого, с маленькими серыми глазами и выразительным носом.

Думаю, многие детали, сообщаемые им о моем дяде Боре в этих давних письмах, будут интересны читателю и без моих комментариев.

1963 г.

Дорогая Наташенька!

В дни первого нашего знакомства тебе было лет пять, мне – 32. Сейчас соотношение изменилось, примерно, с шести до двух раз. Будешь мне писать – пиши не на Вы, а на Ты.

Между прочим, вспоминая, я всегда вспоминаю тебя такой, какой видел в последний раз в сентябре 1941 г. Твои сегодняшние фотографии и фото твоих чудесных девчушек, в этом смысле, ничего не могут изменить.

Несколько слов о своем здоровье. Сейчас оно более или менее удовлетворительно (учитывая возраст). Мои недомогания – следствия «эпохи войн и революций», голодовок, двухсменной работы, блокады. Твоя и Танины судьбы всегда глубоко волновали всех нас. А между тем мы почти ничего не знаем о ваших жизненных перипетиях после вынужденной разлуки, ни со стороны событий, ни – душевных переживаний. Боря не все знал, да и, будучи человеком замкнутым, касался прошлого мельком, двумя-тремя словами.

Очень просим тебя «собраться с духом», выкроить время и дать «полное жизнеописание», начиная с сентября 41 года. Вероятно, ты знаешь наше тогдашнее житье-бытье в самых общих и предположительных чертах. Тоня в своих письмах этих тем не затрагивала, Боря – вероятно, тоже (хотя бы потому, что сам он не был ни участником, ни свидетелем этих событий), и мне хочется показать тебе пример, изложив нашу историю. Кроме того, думается, тебе легче будет, зная предшествующее, разобраться в последующем.

…В последний раз я был в Д. Селе в середине сентября 41 года. Приехал поздно вечером. На улицах тьма. Окна домов задраены. Над Александровском зарево. Изредка, слепя глаза, рвутся мины. Дома электричество горело вполнакала, из кранов вместо воды текла какая-то бурая жидкость. И Надя, и вы, девочки, были в возбужденном и в то же время в подавленном состоянии. Помню тебя, бледненькую, показывавшую мне открытки каких-то артистов.

Было не до открыток. Висел вопрос: что делать? Как быть? Для меня лично все было ясно – надо уносить ноги, плюнув на необходимые вещи, которые я сперва собирался захватить с собою. Будь я твердо уверен, что город сдадут и что вы не сможете воспользоваться ими, чтоб не достались немцам, я бы расколотил зеркала, хрусталь, фарфор, включая чудесный tet-a-tet времен Александра I.

 

Часов в 5 утра налегке отправился на вокзал. Поезда не шли. Решил было двигаться пешком. Вдруг появился со стороны Павловска состав, набитый полуошалелыми солдатами. После длительных препирательств прицепился между вагонами одной рукой и одной ногой. По дороге наблюдал арт. дуэль немцев с батареями у Пулковских высот.

Тоню и мамчушку (так он называл мою бабушку, свою тещу. – И. Г.) с большим трудом я еще раньше прописал в квартире своего сослуживца на ул. Петра Лаврова. Здесь мы пережили несколько бомбардировок. На нашей улице было разрушено несколько домов, в том числе соседний. Мы остались целы.

Наша семья оказалась в более тяжелом положении, чем собственно ленинградцы: вещи – объекты обмена – остались в Д. Селе. Из продуктов остались случайно купленные еще в августе 20 плиток шоколада, грамм 600 бекона, с килограмм черной икры, столько же круп, 5–6 бутылок портвейна. С этим запасом мы и вошли в блокаду. Описывать ее не буду. Это сделано лучше в посланных тебе книгах. В них все верно. Были 125 грамм неизвестного состава хлеба, лютые морозы, тьма, сугробы снега на улицах, артобстрелы, не было света, воды, топлива, трамваев. По официальным данным за 900 дней блокады погибло 800 тысяч человек. А кто считал? Как было считать? В первый период неубранные трупы валялись на улицах. Зиму 41/42 гг. я ходил за водой на Неву мимо примерзшего к водосточной трубе человека.

Всем в Ленинграде было трудно. Многие семьи, члены которых боролись только за свою жизнь, распадались. Слава Богу, с нашей этого не случилось.

Вспоминается встреча нового, 1942, года вчетвером. Состоялась она у Ксении. Для этого случая Ксения сохранила банку тушенки с макаронами, несколько картошек, из остатков муки испекла несколько бубликов, мы соблюли банку шпрот, килек, хлеб, вино. Помню, как я с мамчушкой (Тоня ушла раньше) пробирались вечером 31/XII с улицы Лаврова до Ксении вместо десяти минут более часа. Немцы засыпали город, по случаю праздника, снарядами, и мы отстаивались в подъездах на лестницах, вибрирующих от близких ударов крупных артснарядов.

Впервые за 4 месяца поели сытно. Вспоминали, плакали, смеялись, опять плакали. Потом спали, не обращая внимания на артобстрел. Надо сказать, что ни нам, ни, надо думать, никому другому в голову не приходило, что Ленинград может быть сдан. После уже понесенных городом жертв сама мысль об этом казалась святотатственной, улицы, переулки, дома были превращены в укрепленные пункты. На западе, кажется, поговаривали, что немцы, мол, не хотели захватить Ленинград. Ерунда. Взять Ленинград было не в человеческих силах.

В январе у Тони случился острый приступ, по-видимому, аппендицита. Резкие рези, рвота. Помню, как я бегал в поисках врача по высоким, темным, насквозь промерзшим лестницам ближайших особняков. Высокие узкие окна этих домов почему-то невольно заставляли меня припоминать «Пиковую даму».

Бил каблуками в двери. Врачей не было, либо находились на казарменном положении, либо выехали из Ленинграда, либо умерли. Наконец, нашелся ларинголог, который сделал Антонинке обезболивающий укол.

Несколько раньше этого случая выявилась возможность отправить на Большую землю Сережу (как наиболее слабого). Я раздобыл ему теплую одежду, но он умер в ней 13/1 42 года накануне отъезда. Немногим дольше продержалась и его жена Оля.

В феврале 42 г. Ксюша уехала на присланной машине, а в апреле – мамчушка с Антонинкой и Ильей. Все четверо собрались в деревне в восточном углу Новгородчины.

После отладки ледовой дороги через Ладогу, подлинной дороги жизни, снабжение населения улучшилось.

Осенью министерство (в которое входил наш завод) распорядилось перевести меня в Москву, однако местное руководство задержало на том основании, что работники в Ленинграде нужны больше. В ответ на мои сетования на отсутствие жилплощади мне выдали ордер на квартиру и послали вызов жене. В декабре 42 г., поздним морозным вечером меня вызвали в проходную завода. Здесь я увидел Антонинку в валенках и «могутных» платках. Она только что прилетела. Любезный летчик подвез на машине. Дома у меня не оказалось ни хлеба, ни сахара. Так я встретил жену! Между прочим, Антонинка, вероятно, была одной из первых, если не первой женщиной, вернувшейся в блокадный Ленинград.

С этого момента в Ленинграде находились Володя (младший брат моего отца. – И. Г.) с Леночкой и я с Тоней. Миша был на военной службе, Ксения в Москве, мамчушка с Ильей в деревне, где вы – неизвестно. Мамчушка прожила в деревне до VI 1944 г. Существовала она с Ильей за счет обмена последних вещичек и того, что Миша мог урвать из своего пайка и переслать в деревню.

В июне 44 г. я перевез маму в Ленинград, Миша – Илью в Москву. Конечно, 1942–44 гг. были для всех трудными, страшными. Надо было тяжко работать. Многого не хватало. Но настроение неуклонно поднималось – война шла к победному концу. Часто ночью нас будило радио – передавали сообщение и гром артиллерийского салюта в честь очередной победы.

…Наконец, загремели на «полную катушку» орудия Кронштадтских фортов и наших линейных кораблей. Началось наступление Ленинградских войск. Фронт далеко отодвинулся от стен Ленинграда. У нас наступила тишина. После девятисотдневной круглосуточной канонады к этой тишине мы долго не могли привыкнуть.

После окончания войны наступили дни светлых надежд. Вдруг сообщили: Борис задержан. Он обвиняется, мягко говоря, в непатриотичном поведении. В конечном счете мне пришлось покинуть предприятие, на котором я проработал 16 лет, Тоне – тоже. Михаил был уволен в запас. Пожалуй, он пострадал только морально. Вернувшись к научной работе, довольно скоро он был избран членом-корреспондентом Академии медицинских наук СССР, а вскоре и действительным ее членом. Нам с Тоней пришлось потуже, мы понесли и моральный, и материальный урон.

Твой Ермолай

12 февраля 1964 г.

Дорогая Наташенька! Продолжаю повествование. В июне 1945 г. поступила первая весть от Бори, осужденного и находящегося в заключении в районе средней Волги. Володя с Тоней немедля выехали повидаться, передать продукты и некоторые необходимые вещи. В скором времени Борис был переведен в лагерь на севере Европейской России, где и находился до минуты освобождения.

Разумеется, встал вопрос о систематической помощи. Миша, как наиболее «богатый», выделил 500 рублей (старыми деньгами) в месяц. Этого примерно хватало. Хлопоты, связанные с покупкой, упаковкой и отправкой продуктов (дважды в месяц), приняла на себя Антонинка.

Все это было не так просто. Страна залечивала жестокие военные раны, восстанавливала промышленность, сельское хозяйство, города и села. Многого не хватало, многое было в продаже нерегулярно. Ты знаешь Борю – он заказывал папиросы, чай, печенье, консервы и т. п. обязательно определенных сортов и в определенной расфасовке. Тоня крутилась как белка в колесе, стремясь выполнить его пожелания со скрупулезной точностью.

Отправка продуктовых посылок в те годы тоже была сложным делом. Из Ленинграда отправлять запрещалось, можно было из Павловска.

Иногда Ксения давала машину. Чаще ездили на поезде, садясь в первый вагон с тем, что таких отправителей, как мы, было много: опоздаешь – целый день простоишь в очереди, а не то и вовсе не отправишь посылки.

За все десять лет не могу припомнить ни одной задержки в отправке посылок. Думается, трудно найти сестру лучшую, чем Тоня.

В лагере Боря использовался на инженерно-технических работах. Поосмотревшись и попривыкнув, он начал заниматься, возможно, первоначально в порядке хобби, математикой, в частности, решением так называемой «великой теоремы» Пьера Ферма (Саша знает, что это такое). Последовали многочисленные заказы на математические книги. Высылала их тоже Тоня.

Через год-полтора Антонинка получила рукопись с просьбой перепечатать и отослать в Академию наук СССР, что и было ею выполнено. Положительного ответа не последовало, надо думать, задача осталась нерешенной.

Примерно к этому времени интересы Бори переместились в область астрономии. За два-три года он наполучал от Тони целый чемодан «астрокниг». Затем Боря заинтересовался физикой, особенно по линиям строения материи, внутриядерных сил, времени, пространства, тяготения, лучевой энергии. Тоне пришлось свести знакомство, кажется, со всеми книжными лавками Ленинграда.

В письмах Бори стали проскальзывать сообщения, что он работает над переосмысливанием основ физики, ставит опыты по магнетизму и, мол, добился известных результатов. Признаюсь, не верилось, что изолированный от коллег, пусть даже гениальный, одиночка может в наше время что-либо сделать по проблеме, которую исследуют во всех ее аспектах целые специализированные институты.

Между тем время шло. Наша жизнь делалась лучше, легче, веселее. Особенно убыстрился этот процесс примерно с 1953 года. Промышленность развивалась бурными темпами, успешно решались задачи сельского хозяйства, магазины заполнились так долго бывшими в дефиците товарами: тканями, обувью, готовой одеждой, часами, велосипедами и т. п. и т. п. Мощно развернулось по всей стране жилищное строительство. К примеру сказать – за последние 10 лет в Ленинграде построено больше половины всей его жилплощади.

Надо сказать, что за последние 5–6 лет положение, в этом смысле, изменилось. Поредели наши ряды, наложили свою руку старческие болезни. Да и изменились Миша с Ксенией. Может быть, прав Диккенс, утверждавший, что разбогатевший человек стремится отдалиться от родственников (хотя, разумеется, никто на Мишины достатки «не нападал»).

Как чувствовалось по письмам Бори, пребывание его в лагере было сносным. Питался сытно. Был здоров. Работал по специальности. Не чрезмерно. Имел возможность гораздо больше времени и сил отдавать своим приватным занятиям по физике. Последнее обстоятельство окружало его неким ореолом, влекло извне льготы.

Года за два до возвращения одно из писем Бори заставило Мишу и меня забеспокоиться о его духовном здоровье. В письме (носящем, в общем-то, негативный характер) Боря в желчных тонах утверждал, что современная физика ничего-то не знает о существе рассматриваемых ею явлений, во всем заблуждается, что специальная и общая теории относительности – «еврейские штучки», квантовая механика – выдумка, не имеющая под собой никакого объективного фундамента, электронов не существует, свет – не поперечные частица-волны, температура поверхности солнца не 5000–7000° по Цельсию (как считается), а 20 тысяч и т. п. Одновременно он давал понять, что «истины в последней инстанции» вроде как у него в кармане.

В дальнейшем выяснилось, что Боря писал о своих работах в Академию наук и даже на имя Сталина. К нему в лагерь приезжали из Москвы специалисты. Их заключение: разработки не имеют научной ценности.

Твердо убежден, что этот приговор явился для Бори тяжелейшей психологической травмой.

Свежий ветер радостных перемен докатился и до лагерей. В один прекрасный ноябрьский день 1955 года мы все встречали Борю на перроне. Мамчушка ждала дома с накрытым столом. Объятия, слезы, радость возвращения, расспросы, в первую очередь о вас. Боря выглядел хорошо, бодро, я бы сказал, молодо, особенно после того, как переоделся в свой костюм, который хранился у нас 14 лет.

У Миши – 4 комнаты на двоих, у нас – 2 на троих. Тем не менее, я посоветовал Боре обосноваться у нас рядом с родными матерью и сестрой. При этом не преминул пошутить: характер, мол, у тебя нелегкий, вряд ли ты успел «перековаться», с Ксенией ладить будет трудно, обстановка у них излишне «великосветская». Миша с Ксенией не настаивали на «своем варианте». Борис поселился у нас. Спал на диване в той же комнате, что и мамчушка. Рабочее место было оборудовано в комнатушке при кухне. Раньше такие каморки предназначались для домработницы (которые, кстати сказать, сейчас у нас – большая редкость)…

24 октября 1964 г.

Дорогая Наташенька!

Получил твое письмо от 7/Х. Рад, что мой рассказ был для тебя интересен. Постараюсь довести «начатое дело» до конца. Торопить с ответным повествованием не буду: понимаю – надо выбрать время и настроение.

Твой главный интерес, Наташенька, естественно, сосредоточен на отце. Поэтому в дальнейшем буду касаться в основном его. Писать о Боре, особенно о последнем периоде его жизни, трудно. Не случайно Антонинка, да и я, до сих пор этого не сделали. Сейчас прошло полтора года. Горе поотстоялось, на события можно взглянуть как бы издали.

Итак, Боря вошел в нашу семью четвертым членом. В доме воцарилось радостное настроение. Мамчушка и Антонина «цвели». Много было взаимных расспросов, много говорилось о планах на будущее. Боря был бодр и энергичен, здоров. Последнее любил подчеркнуть, трунил над докторами, лекарствами, «грозился» прожить до ста лет. Говорил, что и этого срока не хватит, чтобы осуществить все задуманное им.

Главной хозяйкой у нас была Тоня. О Боре она заботилась больше, чем о нас с мамчушкой. Разумеется, мы и не думали возмущаться. Боря был так долго оторван от родных, от нормальных условий существования.

В этот период у Бори превалировало хорошее настроение, он часто улыбался, что, вообще говоря, ему не очень-то было свойственно.

Всегда он помнился мне малоразговорчивым, серьезным, часто мрачноватым, загруженным сверхурочной работой, заботами и хлопотами о семье, избегающим общества.

Через довольно короткий срок прибыли Борины вещи: книги, ящик с чертежами, ящик с опытными установками по магнетизму (деревянные подставки, штифты, постоянные магниты, соленоиды и т. п.). Боря переменился, до 12 часов ночи пропадал в своей комнатушке, разбирая и сортируя этот груз. Часто чертыхался. Выяснилось, что свои опыты он шифровал, полузабыл код и теперь бился над дешифровкой.

Я спросил, зачем он пользовался кодом: «Боялся утратить приоритет». Болезненная опасливость проявилась и в другом. Нашу квартиру закрывают две массивных двери, на них три замка плюс цепочка и крюк. Борис приспособил еще и накладки для замка, запирающего вторую дверь изнутри (опасался, что замки и крюки выпилят).

Боря начал сетовать на отсутствие меценатов. Он, мол, должен работать ради куска хлеба, а главный труд своей жизни продвигать вечером, ночью, крадя время у сна. Ему нужно хотя бы полгода для систематизации и оформления первых результатов своих разработок. Если этой возможности нет, он будет работать по 16–18 часов в сутки! Тоня поехала к Мише. Его не застала, но «настроила» Ксению. В результате Миша согласился выдавать в течение 6 месяцев по 70 рублей.

Боря оживился, приобрел арифмометр, и работа закипела. Он корпел по 12–14 часов, без выходных дней. Не читал газет, журналов, не слушал радио, не ходил в кино и театр (за все 8 последних лет он не был в театре ни разу). Единственным исключением были журнальные статьи по физике, которые передавал я (по договоренности с ним). Обычно эти статьи доставляли Боре огорчения, т. к. их содержание не вязалось с его физическими концепциями.

Между прочим, Боря показывал мне содержимое заветного чемодана. Наполовину он был занят сотнями чертежей, посвященных рассмотрению взаимодействия атомов и внутриатомных (как я понял) сил, выполненных с великим тщанием и аккуратностью. В эти чертежи было вложено много тысяч часов кропотливого труда.

Борис был сложной и своеобразной личностью, одновременно и противоречивой и целостной. Охарактеризовать его одним эпитетом нельзя. Думается, можно выделить все же одну из превалирующих черт – «однолюб». Родился он в 1895 г. И, кажется, всерьез считал государственное устройство, в условиях которого он вырос, наилучшим. Научили его в детстве грамоте – и до конца дней он писал «для себя» по старому правописанию. В реальном училище познакомился с Евклидом, Галилеем, Ньютоном и до конца жизни считал их носителями абсолютной истины. За всю свою жизнь он любил только одну женщину.

Главное его горе (да и окружавших его родных) было всепоглощающее, болезненное увлечение физикой, доказательствами неправоты ее современных представителей. Трагедия Бориса и в том, что его усилия заранее были обречены на неудачу. Кажется, к концу он начал это понимать, но упрямо не сдавался.

Что критиковал, что утверждал, во что верил Боря? Коротко, как я понимал и как помню… Время, пространство, масса – категории, не зависимые друг от друга. Теория относительности (и специальная, и общая) – ложь. Мировой эфир – реальность. Признавал геометрию только от Евклида. О Лобачевском и Римане не вспоминал. Квантовая теория – выдумка: Планк, де Бройль и др.

…А жизнь текла. Боря до ночи работал над перечисленными проблемами. Тоня трудилась по хозяйству. Я был полностью загружен заводскими делами, служебными треволнениями. Вечером мы с Антонинкой читали, слушали музыку, довольно часто бывали в театре, по воскресеньям ездили за город. В ту пору я был не прочь и выпить.

…Наконец, истекли шесть «льготных» месяцев. С помощью Мишиных знакомых была подготовлена встреча с директором Пулковской обсерватории академиком Михайловым. Боря отбыл на Мишиной машине с папкой своих материалов. Он намеревался излагать свои соображения и попросить предоставить ему место научного сотрудника обсерватории.

Боря вернулся из Пулкова в грустном настроении. Михайлов вежливо его выслушал, заявил, что во многих разделах, так сказать, чистой физики он не компетентен, а свободной вакансии в обсерватории не имеется.

Эта поездка была для Бориса ударом, рушащим его надежды. Перед ним встала реальная необходимость поступать на обычную инженерную работу.

Что-что, а найти работу у нас не представляет трудности. Бориса знали многие из его старых сослуживцев как квалифицированного и талантливого инженера. Буквально через два-три дня он был принят в один из проектных институтов в качестве руководителя группы по расчету и конструированию стальных конструкций…

Целую тебя и девочек. Привет Саше. Твой А.

30 октября 1964 г.

Дорогая Наташенька!

4 мая 1964 г. мамчушки не стало… Долго мы с Тоней не могли прийти в себя, даже попривыкнуть к нашей опустевшей квартире. И до сих пор еще не привыкли. Перехожу к «первоначальной» теме. На чем остановился, помню смутно. Кажется, на поступлении Бори на службу. Если повторюсь в чем-либо – прошу извинить. Поступив на службу, Боря явно взбодрился. Новая работа, новые люди, новые интересы и заботы подняли жизненный тонус. Правда, Боря не переставал сетовать: «приходится заниматься чепухой», в то время как важное дело (его физика) законсервировано. Тем не менее это не мешало ему искренне радоваться, испытывать полное духовное удовлетворение, когда случалось находить удачное решение трудных инженерных задач.

Сослуживцы относились к Боре очень хорошо. Он пользовался высоким профессиональным авторитетом. И вполне заслуженно. Боря обладал опытом, отличными знаниями в области классической механики, математики, материаловедения. Импонировали его сотоварищам и приватные занятия чистой физикой. Он котировался как своего рода «Нео-Ньютон». Уважали Борю и за высокую требовательность к себе и тщательность в работе.

Боря являлся руководителем группы в 4–5 человек. К большему он не стремился. Сам он мне не раз говорил, что не имеет склонности к работе, где высокий удельный вес административных хлопот и забот. Мне думается, он был прав. Излишне прямолинейный и резковатый характер, повышенная требовательность не только к себе, но и к другим, недостаточная гибкость в подходе к людям помешали бы ему стать во главе крупного отдела.

Через короткое время после поступления на работу у Бори объявилась новая (или возродилась старая?) страсть – книги. И этой страсти он придал какой-то строгий, болезненный характер. Время между окончанием работы и закрытием книжных магазинов он проводил у букинистов. На свои нужды он тратил предельно мало. Экономил на парикмахере, курил дрянные папиросы и т. п. Каждая свободная копейка шла на книги. Боря покупал всякие, как рабочие (математика, физика), так и художественную литературу на русском, английском, французском и немецком языках, хотя сам иностранными языками не владел, а художественную литературу вообще не читал. Если он вечером отрывался от физики, то копался в немецком словаре Павловского (большущая книжица) или одолевал с помощью французского словаря кусочек из «Трех мушкетеров». За три года жизни у нас он прочел из нее страниц двадцать.

Первый раз я потерял свои книги в 1919 году, второй в 1933 г. Библиотека Глазуновых, которой я пользовался с 1933 г., погибла в 1941 г. Мы с Тоней покупали только книги, которые собирались читать и читали. Книги у нас дешевы. Очень скоро отведенные Боре «емкости» заполнились. Начали появляться большие коробки из-под кондитерских изделий. Они набивались книгами. В общем, квартира окончательно загромоздилась (коробки книг в передней доходили почти до потолка, и Боре пришлось делать специальные подпорки, чтобы они не упали на проходящего человека!). Мы не могли взять в толк, зачем нужны книги, в отношении которых нет даже отдаленной надежды на прочтение. На этой почве разыгрался «конфликт». Дело дошло до того, что он вспомнил старое (думается мне, сделанное из приличия) предложение Миши поселиться у него. Видимо, учитывая размеры Мишиной жилплощади (больше нашей раза в два-три), Боря стукнулся к нему. Миша очень спокойно заметил (это мы узнали позже), что, если Борису не нравится на Малой Охте, – он может снять комнату у чужих. На этом дело с переселением кончилось.

Разумеется, разговоры по поводу «преступной» страсти к книгам поднимались редко и в шутливой форме. Но были и другие неприятные для Бори моменты. Боря безразлично относился к своей одежде. Мне казалось, он даже бравировал этим и готов был явиться на службу хоть в лагерном обличье. И по этому поводу он был атакован как дамами, так и мной. Ему пришлось обзавестись хорошими ботинками и рубашками, заменить замызганные шапки свежими. Тоня высмотрела идущее к нему, современное драповое пальто, а вместе с ней мы нашли очень приятный чешский костюм (сохранившийся у нас довоенного происхождения костюм стал ему тесноват, т. к. Боря как-то раздался, слегка пополнел). Наконец, Боря «докатился» до того, что сам приобрел дорогую фетровую шляпу и китайские сандалеты. В общем-то, он был приведен в христианский вид, но, кажется, расценивал это превращение как «насилие» над личностью, считал его вмешательством в свои личные дела.

Если уж говорить о неприятном, следует сказать и о том, что душевного контакта между мной и Борей не получилось. Политически мы были почти антиподами и в своих разговорах вопросов общественного устройства не касались. Кроме разных бытовых мелочей, мы, часто беседуя, вспоминали «о счастье прежних дней», говорили на общефилософские и физические темы. Но и здесь не могли найти общего языка. Он исповедовал классическую физику, я – релятивистскую. Мы изрядно горячились, иногда бывали резки друг с другом, на, так сказать, «научной почве». Когда вспоминаешь, делается на душе нехорошо. Не понимал я того, что каким-то шестым чувством понимала Тоня. Я считал Борю здоровым человеком во всех отношениях, а следовало считать больным, – если можно так выразиться, больным в психологическом отношении…

* * *

…Я так жалею, что, перебравшись в Москву, ведя жестокую борьбу за существование и самоутверждение, больше не встречался с дядей Борей – необыкновенным человеком, каким он предстает перед читателем из писем Ермолая. Давно умерли моя бабушка, тетя Тоня и ее муж Александр Георгиевич Ермолаев. И какой же радостью было для меня получить через много лет, словно весточку из детства, письма от дочерей дяди Бори. Как будто я вновь обрел своих кузин-«царскоселов»! Таня нынче живет в Бостоне, а Наталья – в Торонто, в Канаде. У них у обеих – русские мужья. Боже, сколько же им пришлось пережить!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105 
Рейтинг@Mail.ru