Прошло шесть недель, Родольф не показывался. Наконец однажды вечером он пришел.
На следующий день после съезда он решил: «Не надо являться к ней слишком скоро: это было бы ошибкой».
И в конце недели уехал на охоту. После охоты он подумал, что уже поздно, а потом рассудил так: «Ведь если она полюбила меня с первого дня, то теперь, от нетерпения видеть меня снова, непременно полюбит еще больше. Так будем же продолжать!»
И когда он вошел в залу и увидел, как побледнела Эмма, то понял, что расчет его был верен.
Она была одна. День клонился к вечеру. Муслиновые занавески на окнах затеняли сумеречный свет; от позолоты барометра, на который падал солнечный луч, отражались в зеркале, между ветвями полипа, красные огни заката.
Родольф не садился; Эмма еле отвечала на его первые учтивые фразы.
– У меня были дела, – сказал он. – Я болел.
– Опасно? – воскликнула она.
– Нет, – произнес Родольф, садясь рядом с ней на табурет. – Нет… я просто не хотел больше приходить к вам.
– Почему?
– Вы не догадываетесь?
Он еще раз взглянул на нее, и так пристально, что она покраснела и опустила голову.
– Эмма… – снова заговорил он.
– Милостивый государь! – произнесла она, немного отстраняясь.
– Ах… Вот вы и сами видите, – возразил он меланхолическим голосом, – я был прав, когда не хотел больше бывать здесь. Это имя переполняет мою душу, оно само срывается с моих уст, а вы запрещаете мне произносить его! Госпожа Бовари!.. Ах, так называют вас все! Но это имя не ваше! Это имя другого человека!.. Другого! – повторил он и закрыл лицо руками. – Да, я вечно думаю о вас!.. Воспоминание о вас приводит меня в отчаяние! О, простите!.. Я ухожу… Прощайте… Я еду далеко… так далеко, что вы больше обо мне не услышите!.. И все же… сегодня… сам не знаю, какая сила повлекла меня к вам! Нельзя бороться против неба, нельзя сопротивляться ангельской улыбке! Нельзя не поддаться тому, что прекрасно, возвышенно, обаятельно!
Впервые в жизни слышала Эмма такие слова: пыл этих речей тешил ее самолюбие, и она, казалось, нежилась в теплой ванне.
– Но если я не приходил, – продолжал Родольф, – если я не мог видеть вас, то… Ах, по крайней мере я любовался всем, что вас окружает. По ночам… каждую ночь я вставал, шел сюда, глядел на ваш дом, на блестевшую при лунном свете крышу, на колыхавшиеся под вашим окном деревья, на огонек вашего ночника, светившегося во мраке сквозь стекла. Ах, вы и не знали, что вон там, так близко и в то же время так далеко от вас, несчастный страдалец…
Эмма с рыданием повернулась к нему.
– О, как вы добры! – сказала она.
– Нет, я только люблю вас, – вот и все! Вы этого не подозревали! Скажите же мне… Одно слово! Только одно слово!
И Родольф незаметно соскользнул с табурета на пол; но тут в кухне послышался стук башмаков, и он заметил, что дверь залы не закрыта.
– Какую милость вы оказали бы мне, – продолжал он, поднимаясь, – если бы исполнили одну мою мечту!
То была просьба обойти с ним весь дом. Родольф хотел знать жилище Эммы; г-жа Бовари не нашла в этом ничего неудобного, но, когда оба уже встали с мест, вошел Шарль.
– Здравствуйте, доктор, – сказал ему Родольф.
Лекарь был польщен таким неожиданным титулом и рассыпался в любезностях, а гость воспользовался этим, чтобы немного прийти в себя.
– Ваша супруга, – сказал он наконец, – рассказывала мне о своем здоровье…
Шарль не дал ему договорить; он в самом деле ужасно беспокоился: у жены снова начались удушья. Тогда Родольф спросил, не будет ли ей полезна верховая езда.
– Конечно!.. Прекрасно, превосходно! Какая замечательная мысль! Тебе бы надо ею воспользоваться…
И как только Эмма возразила, что у нее нет лошади, г-н Родольф предложил свою; она отказалась, он не настаивал. Потом, желая объяснить свой визит, рассказал, что его конюх, тот самый, которому пускали кровь, все еще жалуется на головокружения.
– Я заеду поглядеть, – сказал Бовари.
– Нет, нет, я пришлю его сюда. Мы приедем вместе, так вам будет удобнее.
– А, отлично. Благодарю вас…
Оставшись наедине с женой, Шарль спросил:
– Почему ты не приняла предложения господина Буланже? Он так любезен.
Эмма надулась, нашла тысячу отговорок и наконец заявила, что это может показаться странным.
– Вот уж наплевать! – сказал Шарль и сделал пируэт. – Здоровье – прежде всего! Ты совсем не права.
– Да как же ты хочешь, чтобы я ездила верхом, когда у меня нет амазонки?
– Ну, так надо заказать! – ответил муж.
Амазонка решила дело.
Когда костюм был готов, Шарль написал г-ну Буланже, что жена согласна и что они рассчитывают на его любезность.
На другой день, в двенадцать часов, Родольф явился к крыльцу Шарля с двумя верховыми лошадьми. У одной из них были розовые помпоны на ушах и дамское седло оленьей кожи.
Родольф надел мягкие сапожки: он был уверен, что Эмма никогда не видала такой роскоши; и в самом деле, когда он взбежал на площадку в своем бархатном фраке и белых триковых рейтузах, Эмма пришла в восторг от его костюма. Она была уже готова и ждала.
Жюстен улизнул из аптеки поглядеть, соблаговолил выйти на улицу и сам Омэ. Он засыпал г-на Буланже советами:
– Долго ли до беды! Берегитесь! Не горячие ли у вас лошади?
Эмма услышала над головой стук: это барабанила по оконному стеклу Фелиситэ, забавляя маленькую Берту. Девочка послала матери воздушный поцелуй; та сделала ответный знак рукояткой хлыстика.
– Приятной прогулки! – кричал г-н Омэ. – Только осторожней! Осторожней!
И замахал им вслед газетой.
Едва почуяв волю, лошадь Эммы помчалась галопом. Родольф скакал рядом. Время от времени спутники обменивались двумя-тремя словами. Слегка склонившись, высоко держа повод и свободно опустив правую руку, Эмма вся отдавалась ритму движения, качавшего ее в седле.
Доехав до подножия холма, Родольф пустил коня во весь опор; оба бросились вместе вперед; а на вершине лошади вдруг остановились, и длинная синяя вуаль упала Эмме на лицо.
Было начало октября. Над полями стоял туман. На горизонте, между силуэтами холмов, тянулся пар; он рвался, поднимался и, расплываясь, исчезал. И порою между его белыми клубами виднелись на солнце далекие ионвильские крыши, сады на берегу реки, дворы, стены, колокольня. Эмма, щурясь, пыталась узнать свой дом, и никогда еще жалкий городишко, где протекала ее жизнь, не казался ей таким крохотным. С этой высоты вся долина представлялась огромным бледным озером, испаряющимся в воздухе. Рощи вздымались там и сям подобно черным скалам; а высокие ряды тополей, выступавших из тумана, представлялись колеблющимися от ветра берегами.
В стороне, на лужайке, в теплой атмосфере между елями блуждал мглистый свет. Рыжеватая, как табачная пыль, земля глушила звуки шагов; и лошади, ступая по ней, разбрасывали подковами опавшие сосновые шишки.
Родольф и Эмма ехали вдоль опушки, Эмма время от времени отворачивалась, избегая его взгляда, и тогда видела только вытянутые в ряды стволы елей; от их непрерывной смены у нее немножко кружилась голова, храпели лошади. Поскрипывали кожаные седла.
В тот момент, когда они въезжали в лес, появилось солнце.
– Бог благословляет нас! – сказал Родольф.
– Вы думаете? – спросила Эмма.
– Вперед, вперед! – отвечал он и щелкнул языком.
Лошади побежали.
Высокие придорожные папоротники запутывались в стремени Эммы. Время от времени Родольф, не задерживаясь, наклонялся и выдергивал их оттуда. Иногда он обгонял Эмму, чтобы раздвинуть перед ней ветви, и тогда она чувствовала, как его колено скользит по ее ноге. Небо поголубело. Ни один лист не шелохнулся. Попадались широкие поляны, сплошь покрытые цветущим вереском; ковры фиалок чередовались с древесными чащами, серыми, желтыми или золотыми, смотря по породе деревьев. Под кустами то и дело слышно было хлопанье крыльев; хрипло и нежно кричали вороны, взлетая на дубы.
Спешились. Родольф привязал лошадей. Эмма пошла вперед по замшелой колее.
Но слишком длинное платье мешало ей, хотя она и подбирала шлейф, так что Родольф, идя следом, видел между черным сукном и черными ботинками полоску тонких белых чулок, в которой ему чудилось нечто от ее наготы.
Эмма остановилась.
– Я устала, – сказала она.
– Ну, еще немножко! – отвечал он. – Крепитесь!
Пройдя шагов сто, она снова остановилась; сквозь вуаль, наискось падавшую с ее мужской шляпы на бедра, лицо ее виднелось в синеватой прозрачности; оно как бы плавало под лазурными волнами.
– Куда же мы идем?
Он не отвечал. Она прерывисто дышала. Родольф поглядывал кругом и кусал усы.
Вышли на широкую прогалину, где был вырублен молодняк. Уселись на поваленный ствол, и Родольф заговорил о своей любви.
Вначале он не стал пугать Эмму комплиментами. Он был спокоен, серьезен и меланхоличен.
Эмма слушала его, опустив голову, и тихонько шевелила носком ботинка белевшие на земле щепки.
Но на фразу:
– Разве теперь судьбы наши не соединились? – она ответила:
– Нет, нет! Вы сами знаете. Это невозможно.
Она встала и хотела идти. Он схватил ее за руку. Она остановилась. И, посмотрев на него долгим, любящим, влажным взглядом, живо сказала:
– Ах, не будем об этом говорить… Где наши лошади? Едемте обратно.
У него вырвался жест гневной досады. Эмма повторила:
– Где наши лошади? Где лошади?
Тогда он, улыбаясь странной улыбкой, пристально глядя на Эмму и стиснув зубы, расставил руки и пошел на нее. Она задрожала и попятилась.
– О, мне страшно! – шептала она. – Вы меня так огорчаете! Едемте обратно.
– Ну, раз так надо… – ответил он, меняясь в лице.
И сразу стал опять почтительным, ласковым и робким. Она подала ему руку. Пошли назад.
– Что это с вами было? – спрашивал он. – Скажите мне. Я не понял. Вы, верно, ошиблись. В моей душе вы – как мадонна на пьедестале, на высоком, недоступном, незапятнанном месте. Но вы необходимы мне, чтобы я мог жить! Мне необходимы ваши глаза, ваш голос, ваши мысли. Будьте моим другом, моей сестрой, моим ангелом!
И, протянув руку, он обнял ее за талию. Эмма вяло попыталась освободиться. Он все держал ее и шел по тропинке.
Но вот они услышали, как лошади щиплют листву.
– О, еще немножко, – сказал Родольф. – Не надо уезжать! Останьтесь!
И, увлекая ее за собой, он двинулся вокруг маленького, сплошь зацветшего пруда. Увядшие кувшинки были неподвижны среди камышей. Лягушки прыгали в воду, заслышав шаги по траве.
– Нехорошо я делаю, нехорошо, – говорила она. – Слушать вас – безумие.
– Почему? Эмма! Эмма!
– О Родольф!.. – медленно произнесла женщина, склоняясь на его плечо.
Сукно ее платья цеплялось за бархат фрака. Она откинула назад голову, ее белая шея раздулась от глубокого вздоха, и, теряя сознание, вся в слезах, содрогаясь и пряча лицо, она отдалась.
Спускались вечерние тени; косые лучи солнца слепили ей глаза, проникая сквозь ветви. Вокруг нее там и сям, на листве и на траве, дрожали пятнышки света, словно здесь летали колибри и на лету роняли перья. Тишина была повсюду; что-то нежное, казалось, исходило от деревьев; Эмма чувствовала, как вновь забилось ее сердце, как кровь теплой струей бежала по телу. И тогда она услышала вдали, над лесом, на холмах, неясный и протяжный крик, чей-то певучий голос и молча стала прислушиваться, как он, подобно музыке, сливался с последним трепетом ее взволнованных нервов. Родольф, держа в зубах сигару, связывал оборвавшийся повод, подрезая его перочинным ножом.
Они вернулись в Ионвиль той же дорогой. Они видели на грязи шедшие рядом следы своих лошадей, им встречались те же кусты, те же камни в траве. Ничто вокруг них не изменилось; а между тем для Эммы свершилось нечто более значительное, чем если бы горы сдвинулись с места. Время от времени Родольф наклонялся, брал ее руку и целовал.
Она была очаровательна в седле! Выпрямлен тонкий стан, согнутое колено лежало на гриве, лицо немного раскраснелось от воздуха и багрового заката.
Въехав в Ионвиль, она загарцевала по мостовой. На нее глядели из окон.
За обедом муж нашел, что у нее прекрасный вид; стал расспрашивать о прогулке, но Эмма, казалось, не слышала его слов; она неподвижно сидела над тарелкой, облокотившись на стол, освещенный двумя свечами.
– Эмма! – сказал он.
– Что?
– Знаешь, сегодня я заезжал к господину Александру: у него есть старая кобылка, – она еще очень хороша, только немного облысела на коленях. Я уверен, что за сотню экю ее уступят… – И добавил: – Я даже подумал, что тебе это будет приятно, и оставил ее за собой… купил… Хорошо я сделал? Да ответь же!
Эмма утвердительно кивнула головой… Прошло четверть часа, она спросила:
– Ты сегодня вечером куда-нибудь идешь?
– Да, а что?
– О, ничего, ничего, друг мой.
И, отделавшись от него, тотчас заперлась у себя в комнате.
Сначала у нее началось словно головокружение; она видела перед собой деревья, дороги, канавы, Родольфа, она еще чувствовала его объятия, и листья трепетали над ней, и шуршали камыши.
Но, взглянув на себя в зеркало, она сама удивилась своему лицу. Некогда у нее не было таких огромных, таких черных, таких глубоких глаз. Какая-то особенная томность разливалась по лицу, меняя его выражение.
«У меня любовник! Любовник!» – повторяла она, наслаждаясь этой мыслью, словно новой зрелостью. Наконец-то познает она эту радость любви, то волнение счастья, которое уже отчаялась испытать. Она входила в какую-то страну чудес, где все будет страстью, восторгом, исступлением; голубая бесконечность окружала ее, вершины чувства искрились в ее мыслях, а будничное существование виднелось где-то далеко внизу, в тени, в промежутках между этими высотами.
И тогда она стала вспоминать героинь прочитанных ею книг, и лирический хоровод неверных жен запел в ее памяти очаровательными родными голосами. Она сама как бы входила живым звеном в эту цепь вымышленных образов и сама становилась воплощением долгих мечтаний своей юности; она узнавала в себе тот самый тип влюбленной женщины, которому так завидовала.
Кроме того, она испытала удовлетворение мести. Разве мало она выстрадала! Но теперь она торжествовала; и так долго сдерживаемая страсть веселым бурлящим ручьем вырвалась наружу. Эмма вкушала ее без угрызения совести, без тревоги, без смущения.
Следующий день прошел в новых восторгах. Родольф и Эмма принесли друг другу клятвы. Она рассказывала о своих былых горестях. Он прерывал ее поцелуями; и она, глядя на него сквозь опущенные ресницы, просила еще раз назвать ее по имени и повторить, что он ее любит. Это было, как и накануне, в лесу – в пустом шалаше крестьянина, промышлявшего деревянными башмаками. Стены были соломенные, а крыша такая низкая, что приходилось все время нагибаться. Любовники сидели друг против друга на ложе из сухих листьев.
С этого дня они стали писать друг другу каждый вечер. Эмма относила свои письма в дальний конец сада, к реке, и засовывала их в трещину террасы. Родольф приходил туда, брал ее письмо, клал на его место свое, – и оно всегда казалось Эмме слишком коротким.
Однажды утром, когда Шарль уехал до зари, ей вдруг пришла фантазия сию же минуту увидеть Родольфа. Можно было сбегать в Ла-Юшетт, пробыть там час и вернуться в Ионвиль, пока все еще спят. При этой мысли Эмма задохнулась от страсти – и через несколько минут уже быстрыми шагами, не оглядываясь, шла по лугу.
Начинало светать, Эмма издали узнала дом своего возлюбленного: на бледном фоне зари резко выделялась двумя стрельчатыми флюгерами крыша.
За двором фермы стоял флигель; это, наверно, и был барский дом. Она вошла в него так, словно стены сами раздались перед нею. Высокая прямая лестница вела в коридор. Эмма повернула дверную ручку и вдруг увидела в дальнем углу комнаты спящего человека. То был Родольф. Она вскрикнула.
– Это ты! Ты! – повторял он. – Как ты сюда попала?.. Ах, у тебя намокло платье!
– Я тебя люблю! – отвечала она, закидывая руки ему на шею.
Этот первый смелый шаг сошел удачно, и теперь всякий раз, когда Шарль уезжал рано, Эмма наскоро одевалась и на цыпочках сбегала по террасе к воде.
Миновав коровий выгон, приходилось идти у самых стен, тянувшихся вдоль реки; берег был скользкий; чтобы не упасть, Эмма цеплялась руками за пучки отцветшего левкоя. Потом она устремлялась прямиком через вспаханные поля, спотыкаясь, увязая, пачкая свои тонкие ботинки. В лугах платок на ее голове развевался от ветра, – она боялась быков и бежала бегом; она приходила запыхавшись, порозовевшая, и от нее веяло свежестью, страстью, ароматом зелени и вольного воздуха. В этот час Родольф еще спал. Словно весеннее утро врывалось в его комнату.
Сквозь желтые оконные занавески мягко пробивался блеклый палевый свет. Сощурив глаза, Эмма шла ощупью, и капли росы в волосах окружали ее лицо как бы топазовым ореолом. Родольф со смехом притягивал ее к себе и прижимал к сердцу.
Потом она оглядывала комнату, выдвигала ящики комодов, причесывалась его гребнем, гляделась в его зеркальце для бритья. Часто она даже брала в зубы чубук длинной трубки, лежавшей на ночном столике, вместе с лимонами и сахаром, около графина с водой.
Прощание всякий раз тянулось добрую четверть часа. Эмма плакала; ей хотелось бы никогда не покидать Родольфа. Ее толкало к нему что-то, что было сильнее ее, – и вот однажды, когда она снова внезапно явилась, он нахмурил лоб, словно с ним случилась неприятность.
– Что с тобой? – добивалась Эмма. – Ты болен? Скажи мне!
В конце концов он с очень серьезным видом заявил, что ее посещения становятся все безрассуднее, что она себя компрометирует.
Мало-помалу она заразилась от Родольфа этим страхом. Сначала она была опьянена любовью и ни о чем на свете не думала. Но теперь, когда эта любовь стала для нее жизненной необходимостью, Эмма стала бояться потерять хотя бы частицу ее или даже встретить малейшую помеху. Возвращаясь от Родольфа, она подозрительно оглядывала все кругом, опасаясь всякой фигуры на горизонте, всякого окошка, из которого ее могли увидеть. Она прислушивалась к шагам, вскрикам, тарахтению телег; она останавливалась, вся бледная и трепещущая, как листва тополей, склонившихся над ее головой.
Однажды утром, когда она таким образом шла домой, ей вдруг показалось, что прямо в нее целится длинное дуло карабина. Оно высовывалось наискось из-за края небольшой бочки, полузапрятанной в траве, на краю канавы. Чуть не падая от ужаса, Эмма все-таки подошла, – и из бочки встал человек; так чертик выскакивает на пружинке из коробочки. На нем были гетры, застегнутые до самых колен, и надвинутая на глаза фуражка. Губы его тряслись, нос покраснел. То был капитан Бине: он сидел здесь в засаде на диких уток.
– Вам бы следовало окликнуть меня издали! – громко сказал он. – Когда видишь ружье, всегда надо предупредить.
Этими словами сборщик налогов пытался скрыть свой страх: охота на уток иначе как с лодки была воспрещена особым распоряжением префекта, так что г-н Бине, при всем своем уважении к законам, оказывался нарушителем их. Каждую минуту ему чудились шаги полевого сторожа. Но от этого волнения удовольствие его только росло, и, сидя в бочке, он потихоньку радовался своему счастью и своей хитрости.
Узнав Эмму, он почувствовал, что у него гора свалилась с плеч, и тотчас завязал разговор:
– Сегодня не жарко, пощипывает!
Эмма молчала.
– Так рано, а вы уже гуляете? – продолжал он.
– Да, – запинаясь, проговорила она, – я иду от кормилицы, – там моя дочь.
– А, прекрасно, прекрасно! Я же, как изволите видеть, сижу здесь с самой зари; но погода такая мерзкая, что если только нет дичи под самым…
– Всего хорошего, – прервала его Эмма и повернулась спиной.
– Ваш покорнейший слуга, сударыня, – сухо ответил он.
И снова влез в бочку.
Эмма очень жалела, что так невежливо рассталась со сборщиком. Теперь он, конечно, примется за всякие предположения. Выдумка с кормилицей никуда не годится: весь Ионвиль прекрасно знает, что маленькая Берта вот уже целый год как вернулась к родителям. К тому же в той стороне никто и не живет; дорога ведет только в Ла-Юшетт; значит, Бине догадался, откуда она шла, и он не станет молчать, он непременно все разболтает! До самого вечера Эмма мучилась, придумывая, что бы и как ей солгать, и перед глазами ее неотступно стоял этот болван со своим ягдташем.
После обеда Шарль, видя озабоченность жены и желая развлечь ее, предложил зайти к аптекарю. И первый же человек, которого Эмма увидела в аптеке, был не кто иной, как сборщик налогов! Стоя перед прилавком в свете красного шара, он говорил:
– Дайте мне, пожалуйста, пол-унции купороса.
– Жюстен, – закричал аптекарь, – принеси нам сюда серной кислоты!
И тут же повернулся к Эмме, которая хотела подняться в комнату г-жи Омэ:
– Нет, посидите здесь, не утруждайте себя, она сейчас спустится. Вы лучше погрейтесь пока у печки… Простите меня… Здравствуйте, доктор! (Фармацевт всегда с необыкновенным удовольствием произносил слово «доктор»: даже будучи обращено к другому, оно все же и на него отбрасывало некий отблеск своего великолепия.) Смотри не опрокинь ступку! Лучше принеси стулья из маленькой залы; ты сам знаешь, что в гостиной трогать мебель не полагается.
И Омэ, желая поставить на место свое кресло, выскочил из-за прилавка. Тут Бине спросил у него пол-унции сахарной кислоты.
– Сахарной кислоты? – презрительно произнес аптекарь. – Не знаю такой, не имею понятия! Вам, быть может, требуется щавелевая кислота? Не так ли? Щавелевая?
Бине объяснил, что ему нужно едкое вещество для особого состава, которым он сводит ржавчину с разных охотничьих принадлежностей. Эмма вздрогнула.
– В самом деле, – заговорил Омэ, – погода не слишком благоприятна: чрезмерно сыро.
– А между тем, – лукаво заметил сборщик, – некоторые особы этим не смущаются.
Эмма задыхалась.
– Дайте мне еще…
«Он так никогда и не уйдет!» – думала Эмма.
– Пол-унции канифоли и скипидару, четыре унции желтого воска и полторы унции жженой кости. Этим я чищу лаковые ремни.
Аптекарь только начал резать воск, когда появилась г-жа Омэ. На руках она держала Ирму, рядом с нею шел Наполеон, а следом Аталия. Почтенная дама уселась у окна на бархатную скамейку, мальчишка взгромоздился на табурет, а его сестренка подошла к папочке и стала вертеться возле коробки с ююбой. Омэ наливал жидкости в воронки, закупоривал склянки, наклеивал этикетки, завязывал свертки. Все кругом него молчали; только время от времени слышалось звяканье разновесом да шепот аптекаря, дававшего советы своему ученику.
– А как ваша маленькая? – спросила вдруг г-жа Омэ.
– Тише! – воскликнул г-н Омэ, записывая в черновую тетрадь какие-то цифры.
– Почему вы не привели ее? – вполголоса продолжала хозяйка.
– Тсс! Тссс! – произнесла Эмма, показывая пальцем на аптекаря.
Но Бине в это время погрузился в чтение счета и, наверно, ничего не слыхал. Наконец-то он ушел! Эмма вздохнула с облегчением.
– Как вы тяжело дышите! – сказала г-жа Омэ.
– Мне немного жарко, – отвечала она.
И вот на следующий же день было решено наладить свидания как следует. Эмма хотела подкупить свою служанку подарком; но еще лучше было бы найти в Ионвиле какой-нибудь укромный домик. Родольф обещал подыскать.
На протяжении всей зимы он по три, по четыре раза в неделю приходил в сад, дождавшись полной тьмы. Эмма дала ему ключ от калитки, который она припрятала; а Шарль думал, что ключ утерян.
Чтобы дать знать о себе, Родольф бросал в окно горсть песку. Эмма сейчас же вскакивала с кровати; но иногда приходилось и подождать, так как Шарль любил подолгу болтать у камина.
Эмма изнывала от нетерпения; она готова была уничтожить мужа взглядом. Наконец она начинала свой ночной туалет; потом спокойно принималась за книгу, притворяясь, будто очень увлекается чтением. Но тут Шарль, в это время уже лежавший в постели, звал ее спать.
– Иди же, Эмма, – говорил он, – пора!
– Иду, иду! – отвечала она.
Свет мешал Шарлю, он отворачивался к стене и скоро засыпал. И тогда Эмма, чуть дыша, убегала, улыбающаяся, трепещущая, едва одетая.
Родольф приходил в длинном плаще; он закутывал ее в этот плащ и, обхватив рукой за талию, молча увлекал в глубину сада.
То было в беседке, на той самой подгнившей скамье, где когда-то летними вечерами Леон так влюбленно глядел на Эмму. Теперь она совсем о нем не думала.
Сквозь оголенные ветви жасмина сверкали звезды. За своей спиной любовники слышали шум реки, да время от времени на берегу трещал сухой камыш. Тьма кое-где сгущалась пятнами, и иногда тени эти с внезапным трепетом выпрямлялись и склонялись; надвигаясь на любовников, они грозили накрыть их словно огромные черные волны. От ночного холода они обнимались еще крепче, и как будто сильнее было дыхание уст; больше казались еле видевшие друг друга глаза, и среди мертвой тишины шепотом сказанное слово падало в душу с кристальной звучностью и отдавалось бесчисленными повторениями.
Если ночью шел дождь, они скрывались в рабочем кабинете Шарля, между конюшней и сараем. Эмма зажигала в кухонном шандале свечу, спрятанную за книгами, Родольф устраивался как дома. Его смешил и книжный шкаф, и письменный стол, и вообще вся комната; он не мог удержаться, чтобы не подтрунить над Шарлем, и это смущало Эмму. Ей хотелось бы, чтобы он был серьезнее, а иной раз и драматичнее. Так однажды ей почудились в сенях приближающиеся шаги.
– Кто-то идет! – сказала она.
Он задул свет.
– У тебя есть пистолеты?
– Зачем?
– Как зачем?.. Защищаться… – отвечала Эмма.
– Это от мужа твоего? Ах он бедняга!
И Родольф закончил фразу жестом, обозначавшим: «Дая его щелчком размозжу».
Эмма была поражена его храбростью, хотя и ощутила в ней какую-то неделикатность и наивную грубость; это ее шокировало.
Родольф долго думал об эпизоде с пистолетами. Если она говорила серьезно, рассуждал он, то это очень смешно и даже противно. Вовсе не будучи, что называется, снедаем ревностью, он не имел никаких оснований ненавидеть добряка Шарля; а между тем в этом отношении Эмма принесла Родольфу торжественную клятву, которая показалась ему заверением не совсем хорошего тона.
Кроме того, Эмма становилась слишком сентиментальной. С ней надо было обмениваться миниатюрами, срезать для нее пряди волос, а теперь она требовала от него кольцо, настоящее обручальное кольцо, в знак вечного союза. Она часто заговаривала то о вечернем звоне, то о голосах природы; потом начинала размышлять о своей матери, а там и о матери его, Родольфа. С тех пор как он осиротел, прошло уже двадцать лет. Это не мешало Эмме утешать его в потере родителей и так сюсюкать, словно она имела дело с покинутым карапузом. Иногда она даже говорила ему, глядя на луну:
– Я уверена, что обе они благословляют оттуда нашу любовь.
Но она была так хороша собой! И так редко встречалась ему подобная чистота! Эта любовь без разврата была для него совершенной новостью; она выходила за пределы его легкомысленных привычек и одновременно льстила как его тщеславию, так и чувственности. Всем своим мещанским здравым смыслом он презирал восторженность Эммы, но в глубине души наслаждался ею: ведь она была направлена на его собственную персону. И вот, уверившись в любви Эммы, он перестал стесняться, и манеры его заметно изменились.
У него не стало ни тех нежных слов, от которых она когда-то плакала, ни тех яростных ласк, которые доводили ее до безумия; великая любовь, в которую Эмма погружалась с головой, иссякала, как высыхает в своем русле река, – и уже обнажалась тина. Эмма не хотела этому верить; нежность ее усилилась, а Родольф все меньше и меньше скрывал равнодушие.
Она сама не знала, жалеет ли она, что уступила ему, или, быть может, наоборот, хочет полюбить его еще больше. Унизительное чувство собственной слабости переходило в досаду, которую умеряло наслаждение. То была не привязанность, а как бы непрерывный соблазн. Родольф порабощал Эмму. Она его почти боялась.
А между тем внешне все было спокойно как никогда: Родольфу удалось направить связь по своему вкусу; и через полгода, когда пришла весна, любовники оказались чем-то вроде двух супругов, спокойно поддерживающих домашний пламень.
Было как раз то время, когда дядюшка Руо ежегодно присылал индюшку в память излечения своей ноги. К подарку всегда прилагалось письмо. Эмма перерезала шнурок, которым оно было прикреплено к корзинке, и прочла следующие строки:
«Дорогие мои дети!
Надеюсь, что это письмо найдет вас в добром здоровье и что индюшка окажется не хуже прежних; мне самому она, смею сказать, кажется немного нежнее и мясистее. Но на будущий год я для разнообразия пришлю вам индюка, если только вы не предпочитаете каплуна; и верните мне, пожалуйста, плетенку, а с ней и две старых. У меня случилось несчастье: ночью поднялся сильный ветер и сорвал с сарая крышу, так что она отлетела к деревьям. Урожай тоже не бог весть какой. Словом, я не знаю, когда доведется навестить вас. Мне теперь не на кого оставить дом, ведь я живу один, милая моя Эмма!..»
Здесь был перерыв между строчками: старик словно уронил перо и надолго задумался.
«А я здоров, только ня днях схватил в Ивето насморк. Я ездил туда на ярмарку – надо было нанять пастуха: своего я прогнал; очень уж он стал привередлив. Тяжело приходится с этими разбойниками! К тому же и малый он был нечестный.
Я видел одного коробейника, который зимой побывал в ваших краях и вырвал там себе зуб. Он говорит, что Бовари по-прежнему работает вовсю. Это меня не удивило; он показал мне свой зуб, мы вместе выпили кофе. Я спросил его, не видел ли он тебя, а он сказал, что нет, но видел в конюшне двух лошадей, откуда я заключаю, что дела у вас неплохи. Тем лучше, дорогие мои дети, и пошли вам Господь всякого счастья.
Мне очень грустно, что я еще не знаю моей горячо любимой внучки Берты Бовари. Я для нее посадил в саду, напротив твоей комнаты, сливу, и никому не позволяю ее трогать. Позже мы из ее плодов наварим варенья, и я буду его беречь для внучки в шкафу, а когда она приедет, то сможет брать, сколько захочет.
Прощайте, дорогие мои дети. Обнимаю тебя, дочка, и вас тоже, милый зять, а малютку целую в обе щечки.
Остаюсь с наилучшими пожеланиями
ваш любящий отец
Теодор Руо».
Эмма долго держала в руках этот листок грубой бумаги. Орфографические ошибки громоздились одна на другую. Но она чувствовала, как нежная мысль тихо клохчет сквозь их сплетения, словно укрывшаяся в кустах наседка. Чернила были просушены золой из камина, – на платье Эммы упало с письма немного серой пыли, – и она почти въявь увидела, как отец наклоняется к решетке за щипцами. Давно уже не сидела она рядом с ним на скамеечке, давно не помешивала палкой горящий с треском дрок, пока не вспыхнет конец палки!.. Ей вспоминались солнечные летние вечера. Ржали жеребята, когда пройдешь мимо них, и прыгали, прыгали… А под ее окном был улей, и иногда пчелы, кружась в солнечном свете, ударялись в стекла, как упругие золотые шарики. Как счастливо жилось в те времена! Какая свобода! Сколько надежд! Какое множество иллюзий! Теперь от них ничего не осталось. Она утратила их во всех романтических переживаниях своей души, во всех последовательных состояниях – в девичестве, в браке, в любви; она теряла их, проходя свою жизнь, как путешественник, оставляющий по частице своего богатства в каждой дорожной гостинице.