Вместе к окопам поползли. Петро одной рукой батьку тащил, а другой – мешок с сапогами. Родитель еще пожалился товарищу: «Постой, Петро. Сапог чей-то с ноги сполз, как бы не потерять».
Когда Михайло Антонович на поправку пошел, на солдатские митинги по своей мужицкой любознательности из лазарета ковылял. Голос свой кой-когда подавал.
Потом и в своей роте чуть что, сразу на бруствер – призывал солдат к миру. По себе знал: всем домой хочется.
Все царя обвиняли за неудачи.
А как царя-то скинули, такая сумятица началась, что и разобраться не могли. Керенский какой-то объявился. Коробок спичек миллион керенок стоил. Хлеб вот крестьяне и не стали продавать – тут и всколыхнуло всех.
Присягали Временному правительству.
Когда батька братался, сильно удивлялся еще, что у немцев в землянках кровати двухъярусные с сетками и электричество, а у них – солома на земляном полу да сальный огарыш вместо керосинового фонаря. А то забыли, что дома от лучины только отказались.
По губернским городам какие-то люди разъезжали, местную голь вооружали. Слух шел: из Германии немецких шпионов везут. Разные вести головы мужикам кружили. Все чего-то выясняли, требовали, кричали…
Тут и началось: большевики, меньшевики, кадеты, эсеры, Временное правительство… По всей России-матушке суматоха, стрельба.
Германцы заняли Ригу и на Питер уже надвигались. В столице мародеры по ночам грабили особняки, дворцы, магазины.
Корнилов хотел было порядок навести в Петрограде и немцев разбить. Яков и Гаврил к нему подались. Керенский испугался, объявил Корнилова врагом. Выпустил из тюрем большевиков. Матросы и красногвардейцы остановили солдат, Корнилова арестовали. Братья домой укатили. Гуляли там на отцовских харчах. Вскоре Холмогорский совет прознал, что они бунтовщика расстреляли, когда на Петроград шли, а он, оказывается, большевистским агитатором был. Гаврил и Яков тут же скрылись, а как англичане приплыли, вновь объявились. Служили у них вместе со старшим братом, Петром Семеновичем, отцом Никиты. Вольная жизнь для них настала.
В столице, считай, безвластие было полное. Днем шла обычная жизнь, а ночью бегали вооруженные группы, постреливали, жулье разгулялось.
Троцкий после Керенского сделался главным.
Из лазарета родителя послали в столицу на Второй съезд Советов. Там они объявили Декрет о мире. Все, мол, хватит воевать.
Мир. Армия и побежала…
В декабре родитель совсем никудышный домой возвернулся.
Все ждали Учредительного собрания, а когда оно начало заседать, большевикам чего-то не понравилось. Сами, мол, управлять можем.
Брест-Литовские переговоры, слухи всякие на солдат действовали. Многие думали, что их предали. Одни солдаты увольнялись по болезни, другие – в отпуска, иные всякими неправдами получали справки, удостоверения от выборных командиров и добирались домой кто как.
В феврале восемнадцатого родителя тиф свалил – думали, умрет. Потом еще какая-то хворь привязалась. К осени только оклемался.
В деревню солдаты за хлебом приехали. Крестьяне задаром не хотели его отдавать. Вот дело-то и дошло до крови…
В мае чехи взбунтовались. Они в плен русским сдались. После царя их освободили, а французы взяли и вооружили. Они двигались теперь на фронт, а по пути прежний порядок наводили. Большевикам пришлось усмирять их.
В августе японцы во Владивосток приплыли, а чуть позднее англичане в Архангельске высадились, красных по деревням начали вылавливать. Откуда-то прознали, что родитель мой солдатским депутатом был. Он как-то отговориться сумел: мол, раненый был, воевать все одно не мог. Поверили, обязали вступить во второй отдельный Холмогорский батальон. Мужик он был неглупый, сообразил: англичане век не будут, красные придут – тогда не отвертеться. Начал скрываться. Вначале – на своей мельнице в пяти верстах от Матигор. Кто-то донес.
Пришлось в лес убраться, на зачистку. Там старая избушка с каменным полом и печкой-каменкой. Вместо трубы у нее – дымное окно (хайло). Да нары для спанья. Пока родитель воевал, в избушке обитал соседский мужик, по хромоте от службы освобожденный. Игнат ловил рыбу, вялил, промышлял пушным зверем, капканы ставил. Он числился у родителей в вечных должниках. Чарочку любил – хлебом, бывало, не корми. Как попадет в Холмогоры, все в кабаке спустит. Тут уж он все деньги, какие есть, растрактирит и еще в долг напьет. Когда родитель объявился, его как водой смыло. Спьяну, видать, кому-то сболтнул, что Михайло в лесу скрывается. Так что когда мы с матерью добрались с поживой, то на месте избушки обугленные бревна валялись. Спалили! Искали, значит, родителя. А он, видать, раньше смекнул, что Игнат долго молчать не сможет: у него и вода-то во рту не держалась. Поэтому загодя перебрался в дальнюю лесную избушку, где мужики вместе с Филипповичем останавливались во время охоты на медведей.
Петр Семенович хоть и кормил вшей в окопах вместе с моим родителем, а с англичанами быстро сдружился – ездовым нанялся. Амуницию у них скупал, обмундирование за мясо да за вино, а потом сбывал деревенским.
Никто в ту пору не ведал, что скоро лихота падет на всю большую семью Семена Филипповича, деда Никиты.
Яков и Гаврил у англичан тоже служили. Часто наезжали в деревню: заберут девок – и на рысаках в Холмогоры кутить, потом по деревням с гармонью. Деньги куда-то девать надо было? Жалованье ведь платили: офицеры! А девки покрасоваться сами не свои: нарядятся – и давай выплясывать. Думали, веселая жизнь без конца.
Но, как говорят, у каждого восхода свой закат.
Где-то осенью девятнадцатого англичане убрались, вслед красные наскакали. И началось: кто у англичан служил? Петра Семеновича долго таскали в следственный отдел. Гаврил и Яков куда-то скрылись. Зимой двадцатого они ночью тайком пробрались, а наутро их и сцапали. Свиданий Семену Филипповичу с сыновьями не давали, даже близко к Холмогорскому монастырю не подпускали, где их держали, да еще пригрозили: будешь надоедать – сам вляпаешься.
Летом двоюродница часто ночевала с подружками в острову, чтобы чуть свет не бежать из дому на дойку. Коров еще весной туда перевозили – они так там и паслись. Она с солнышком вскакивала, доила коров и несла своим парного молочка, пока они из дому не разошлись. И где-то в это же время, раненько утром, арестантов гоняли на лесоповал. Крик, шум, ругань в колонне… Монахи, босоногие офицеры, оборванные мужики… Плелись еле-еле, конвой матюгался… Вскоре колонна скрывалась за поворотом. Девки часто слышали: пах, пах! Однажды она заметила в колонне Гаврила и Якова. Мать ее шепнула потом Филипповичу. Он несколько раз ночевал в острову, но… сколько ни всматривался, так ничего и не высмотрел…
По всей России такая круговерть пошла… Деникин, Колчак, Врангель… Белые, красные…
В двадцатом, кажись, с Польшей еще схватились. И там много наших полегло…
При продовольственной разверстке хлеб у крестьян почти весь изымали, только-только на еду-то оставляли, а иногда и тот забирали. Во многих губерниях постреливать начали. Федора и Андрея направили на тамбовских мужиков, а моего родителя и отца Никиты послали на кронштадтских матросов. Федор сплоховал – не укараулил арестованных мужиков: они каким-то чудом из сарая выбрались, колом его огрели, обмотками связали, винтовку прихватили и скрылись. Осудили его на пять лет, а могли и расстрелять. Петра ранило осколком, он раньше всех и вернулся.
Потом ввели продовольственный налог. Вроде полегче стало.
Дальше – больше. Одних мужиков начали раскулачивать, других – сгонять в колхозы. Народ зашевелился – побежали на стройки, в города… Деревню вот и растревожили: кто сам поехал в поисках лучшей доли, кого под конвоем повели.
– Деда, деда, – подал голос Алеша, – пойдем! А то бабушка ругать будет.
– Завтра продолжим, – согласился Алексей Михайлович. – История-то длинная…
– Деда, – задрав голову, спрашивал Алеша по дороге, – бабушка говорит, подглядывать нехорошо.
– Конечно, – подтвердил Юрий Павлович.
– А почему он подглядывал за девочкой?
«Играл, а запомнил», – подумал Юрий Павлович.
Всю ночь шел мелкий, противный дождь. Утром ветер тащил над крышами мрачные тучи. Казалось, измороси не будет конца.
Алеша кутался в лоскутное старенькое одеяло, ныл и который раз спрашивал: «А когда папа приедет?»
Юрий Павлович решил развлечь внука – сделать тележку с двумя десантниками. Тележка должна была катиться на двух колесиках, а солдатики – поворачиваться.
Юрий Павлович вырезал из фанеры фигурки и отдал внуку раскрашивать, а сам принялся мастерить остальное. Дело оказалось непростым, заняло весь день. К вечеру тележка была готова. Земля к тому времени обсохла, они покатали тележку по двору. Солдатики, в красных беретах, с черными автоматами, хоть и лениво, но поворачивались.
Алеша был рад-радехонек. Засыпая, он представлял, как удивится завтра дедушка Михалыч. Ночью ему приснился сон, будто рыбак гладил его по голове, хвалил за работу и подарил огромную рыбину с выпученными глазами.
Утро было тихое, светлое, небо переливалось радужными красками. Казалось, что сегодня будет хороший клев. Хотелось самим наловить рыбы.
Как только они прошли протоку, сразу заметили над ивняком вьющийся дымок от костра. Поприветствовав Алексея Михайловича, Юрий Павлович предупредил внука, чтобы не шумел, и принялся готовить снасти. Алеша приблизился к дедушке Михалычу и начал катать у него за спиной тележку. Рыбак посмотрел и улыбнулся:
– Вот это мастера-а-а!
– Я красил.
– Вижу. Дедушка бы так не сумел. Иди хлебай уху, только не обожгись.
Алеша уплетал уху с таким аппетитом, словно был голоден.
Старики некоторое время молчали, но мало-помалу опять разговорились.
– В деревне сено – первый товар. В сенокосную пору все, от мала до велика, трудились на пожне, – заговорил Алексей Михайлович. – Всем с малолетства было ясно: сено есть – так и скотину держи, а нет – на базар веди. Без коровы какая жизнь в деревне? Семен Филиппович никого не жалел. Домовничать с малыми детьми оставлял совсем старую свекровь, а остальных всех на покос. И Анну, жену Якова, с трехмесячным не пощадил. Ртов-то за столом: Александра с тремя, Мария с тремя, у Арины – четверо, самих двое, свекровь, да еще Анна… На стол только подавай. А как прокормить? Большак должен думать.
Кто мог грабли в руках держать, Семен Филиппович всех на пожню забрал.
Вздумала было Анфиса заступиться за Анну с грудным, но дед цыкнул – и жена примолкла: не принято было пререкаться.
– Куда она? Дорога такая!..
– На пожню! Закудыкала!.. Ты, што ль, метать-то будешь? На телеге поедет!
Идти не ближний свет – верст двенадцать. На лошадях, когда зимой ездят, только раз и обернутся. Да и то в сутемках уже на поветь заедут.
Косить обычно нанимали Игната с его дружками, таких же пьянков. Он, бывало, мимо не пройдет, где пиво варят, чтобы криком не зацепить: кинет что-нибудь в задор с надеждой, что зазовут его на чарочку. А семья бедствовала: мелкая рыба с картошкой, да и то впроголодь. Один пустовар – кипяток с ржаной мукой, как болтушка, но трудиться-то не любили. Соседи с утра уже в поле, а у них еще и печка не топлена.
Мужицкий труд – рабский. Лето красно коротко, все надо схватить: и то, и это, и сена настожить, и дров в лесу накряжевать, чтобы зимой только накатать – и домой. За лето-то сколько рубах изорвешь? Ни одной без нахлесток (заплат) не найдешь. Игнат, бывало, все хорохорился, выпьет – и шатается по деревне: «Только Филиппович да я, а то все ошоша (мелкота)». Сам беднота беднотой: подворьишко – двор да мала изба, коровенка – и та никудышная, а туда же…
Филиппович хоть и богато жил, но каждую копейку берег.
Всей семьей сено сушили и метали, а то волглого в стог наложат такие труженики, как Игнат, – преть ведь будет.
Ворочали, досушивали, сгребали, на волокуше таскали. Спали вповалку на полу и на полатях в избушке. Анна своего грудника по ночам убаюкивала и другим спать не давала, а днем кормила и оставляла посередь пожни. Прикроет платком или сарафаном, чтобы солнце не пекло да слепни не грызли, – и убежит валки ворошить, на волокушу наваливать, метать.
Уже седьмые сутки женщины с детьми во главе с Семеном Филипповичем ворочали сено, сушили, сгребали, таскали, возили и метали. Не ахти какая сила, но других работников нет!
Избенка на расчистке – у самого леса, ближе к ручью. Всю лопотину да еду там держали, а дневную поживу, квас в туесах, лохмоту, чтобы детям отдохнуть да самим не колко было, сразу вперед несли, а уж Анна свое дите так по пожне и таскала: где сама, там поблизости и ее грудныш на пеленках, платком прикрытый. Чуть пискнет – она тут же летит.
От усталости грабли из рук выскальзывали, как намыленные. У ребятни баловство на уме – кувыркались на сене, пока дед не крикнет, женщины толковали про детей да мужей, когда валок гребли. Анна за эти дни наломалась, так к вечеру уже перестала откликаться на каждый писк.
Была она и работяща, и угодлива, только не ладилось у нее – как пахорукая какая. После нее часто переделывать приходилось. Старик то и дело кого-нибудь из подростков подгребать за ней посылал. Принесут девчонки беремя, он и шутит: «Вот, Танюха, это тебе на приданое!» Сено-то в деревне ценилось на вес хлеба, каждый клочок берегли.
Пожня вытянулась чуть не на четыре версты загогулиной, в ширину – саженей пятьсот. Вся в кочках, буграх – тяжело дочиста-то сгребать.
Упряг ломили, потом брели к лопотине – что-нибудь пережевать, отдышаться да кваском горло промочить. Анна впереди всех бежала к своему сосунку – покормить да приголубить. Оставит его опять на бугорке, когда все поднимутся, чтобы на виду был, а сама – грести или метать. Пот с нее градом – вся обливается.
В последний день большак всех торопил: долго ведро не продержится, тучи уже загуляли, вот-вот дождь налетит. Сухое сено под дождь пустить – грех великий. Это ж какой убыток! Все напрягались, то и дело на небо поглядывали. А ребеночек нет-нет да и завеньгает, захнычет. Раз, да другой – и не выдержал Семен Филиппович:
– Что он у тебя все верещит?! Никакого угомону!
Анна по пожне металась. Кинет грабли – и в пробежку: мальца утешить, чтобы свекра не раздражал. Прижмет его к разгоряченной груди – он пошевелит губенками и умолкнет. Она бегом к Никите: мальчишка сено на волокуше таскает, помочь ему надо копну навалить, а то старик на стогу разоряется – распекает всех.
После обеда последний зарод начали. Тучи небо заволокли. Все торопились: боялись, что дождь хлынет. Тут опять младенец закричал, умолк, потом вновь заревел. У нее душа так и рванулась. Собаки тут что-то заскулили. Анна хотела кинуться на рев, но голос свекра оглушил:
– Мечи давай! Не убудет! Вон туча-то нависла! Да не бери ты большой навильник – пересядешься!
К наступлению сумерек большак уже вершил стог. Предгрозовой ветер по пожне трубой вертел, подхватывая клочки сена. Женщины торопливо подгребали, подтаскивали охапками, чтобы не пустить под снег каждый клочок. Семен Филиппович уложил березовые переметы, спустился по перекинутой веревке и… упал от усталости. И в эту же пору хлынул ливень!
Успели!!! Все бегом забились в избушку. Анна кинулась за своим сыночком. Подлетела… Вроде здесь оставила, а где же он?.. Глазами вокруг: вот сена клок примят – здесь вроде кормила свою кровиночку. Вправо побежала – нет, дальше кинулась – не видно, к лесу повернула – тоже никакого следа, еще раз назад, почти к последнему зароду долетела – и тут нет, не здесь последний раз оставила, обратно – как провалился. «Да что же это такое?!» – в отчаянии вскрикнула Анна.
Дождь хлещет – глаза заливает, слезы ручьями. Анна только успевает с лица смахивать, ровно умывается. Женщины выскочили из избушки – врассыпную по пожне.
Темень спускалась, а сыночка нет, и плача не слыхать, хотя должен он от непогоды голос подавать. Что-то зловещее чудилось ей в этом громе и шуме дождя.
Ночь опустилась, мрак лег на пожню, на шумящий лес. Женщины из сил выбились, мокрые до нитки упали в избушке на полати. Куда девался ребенок?..
Сна – ни в одном глазу.
Семен Филиппович сидел, дымил, себя корил.
Анна кружила по пожне, прислушивалась и вновь летела: то на какой-то шум, то на скрип дерева. Уже и по краю леса пробежала – не переполз ли? Прокалывала глазами темноту, металась туда-сюда. Нет-нет да и закричит: «Кровиночка моя!»
Только перед утром, когда начало разведриваться, Анна успокоилась – нашла: приплелась к избушке растрепанная, счастливая, со свертком на руках… В кофтенке чурочка завернута, какие на зиму для топки запасали, если мужики задумают отогреться, когда за сеном приедут.
С рассветом обшарили все вокруг, собаки в логу еще повизжали – но никакого следа.
Семен Филиппович посадил бедолагу на телегу вместе с Анфисой и поехал в деревню. Остальные потянулись за подводой.
Так она и стала жить: каждое утро бесшумно спускалась по лестнице, а вечером с улыбкой на исхудавшем лице поднималась на крыльцо с запеленатой куклой. Филиппович иногда заглядывал в ее жилье, выносил в дровяник десяток поленьев в материнском молоке.
Юрий Павлович представлял, как блаженная Анна лунатиком двигалась по деревне…
Пахом, сын Авдотьи, часто плелся за ней, боясь наступить на ускользающую тень, нашептывал ей о своих переживаниях, о ребенке… Понимала она его или нет, но ее отрешенная улыбка давала ему надежду. Вскоре он стоял, понурив голову, и умолял Филипповича отпустить с ним горемычную. Анна, прислонясь к косяку, слушала. И тут вмиг ее ровно пронзило. Она уставилась на парня, словно что-то вспоминала, и слетела по лестнице. Следом прогрохотал по ступенькам Пахом. Больше их в деревне не видели.
Одни говорили, в реке утопли, другие – мол, в лес убежали. Но никто толком ничего не знал…
Наконец Гражданская война погасла. Мой родитель и отец Никиты вернулись, а дяди Федор и Андрей еще срок отбывали. В ближайших деревнях тоже многие мужики пришли. И уж тут бабы, ясное дело, наголодавшись, наносили ребятишек: кто двоих, кто троих… Хозяйства понемногу оживали: коровы на поскотине боталами зазвенели, лошади заржали…
Петр Семенович вскоре после возвращения отделился: столько ртов – всех не прокормишь. Это уж так: пока внуки малы, так одно хозяйство старики ведут, а как они подрастают, тут сыновья к самостоятельности тянутся…
Главная забота летом для крестьян – сено. Хороший хозяин перед каждым сенокосом пожню от поросли освобождал. Дядя Петр все больше один бегал. Чуть свет он топор под кушак за спину – и, пока солнце не выплыло, скрывался в лесу. А то косу к косовищу примотает, харчи с собой – и кулиги (небольшие участки) выкашивать, прежде чем мужиков на косьбу подряжать.
Была у них собака Дружок, вся черная, с белыми лапками. Лайка только хозяина знала, больше ни к кому не шла, а чуть что – клыки наружу: «Ыр-р-р!» Так и в тот раз шли: Дружок возле его ног вился, следы разные вынюхивал. Мужик не любил дорогу мерить шаг за шагом – все напрямик, срезал где мог, торопился: болотину пересекал, под бурелом подлезал. Однажды уперся в деревину. Пока сообразил, как ловчее под нее поднырнуть или обойти, на его беду, откуда ни возьмись медведь выкатил нос к носу: он – с одной стороны, а зверь на задних лапах – с другой. Дядя Петр был не из пугливых – бывало, со своим родителем на медведя хаживал. Дружок для него лучше всякого помощника. А тут что с мужиком стряслось? Испугался, знать. Косовище-то как держал в руке, так и ткнул им со всей силой медведю в нос – до крови расшиб, а сам бежать. Зверь взревел – и за ним. Пока косолапый перелезал через лесину, он успел отдалиться, но вскоре медведь стал настигать. Петр Семенович затылком чувствовал, как сопит и фыркает зверь. Душа от страха трепетала. Он только Бога молил, чтобы спас его от смерти лютой. И не уйти бы ему, если бы не преданный пес. Дружок свирепо гавкал, хватал косолапого сзади – медведь огрызался, отмахивался от собаки раз, другой, третий, вступал с ней в драку, все больше сатанел, и Петру Семеновичу удалось удрать. Вернулся мужик в деревню – лица на нем нет. Следом Дружок появился: ухо оторвано, ляжка ободрана… Хозяин – к своему избавителю, погладить хотел. Собака оскалилась – и в конуру, не подпускает. Петр Семенович отошел. Пес поуркал-поуркал и затих. С тех пор, как только хозяин вздумает приблизиться, Дружок в конуру – и рычать…
– Была у них другая собака, по кличке Белка, – тащил небольшого леща Алексей Михайлович. – Дядя Петр стал ее с собой брать. Года через два, кажись, после того случая направился он опять перед покосом пожню от лозы очистить – и не вернулся. Белка прибежала к вечеру с поджатым хвостом, а хозяина больше никто не видел. Задрал, видать: злопамятный медведь оказался…
Вскоре нас с Никитой призвали.
Где-то в эту же пору домой вернулись дяди Федор и Андрей.
Андрей отделился, а Федор, как старший, в отцовском доме остался.
Зачастили к Семену Филипповичу и Федору комитетчики, уполномоченные и стали принуждать вступать в колхоз. Но они отказались, решили жить единолично.
Тогда их обложили таким налогом, что от урожая только охвостья и оставались.
Два года они держались старыми запасами, а на третий уж не смогли заплатить. Тогда все их имущество описали и забрали в колхоз.
Дядю Андрея тоже раскулачили. Пока то да се, он сговорился с моим родителем – и подались они в Питер. Жен с детьми пока в деревне оставили.
Жестокостей от властей в ту пору много было. Это уж само собой. А вот от своих мужиков вроде как и не ждали. В соседях ведь тот же Игнат жил. В доме у него всегда недохват – чуть не каждый день все за чем-нибудь тащился, а когда раскулачивал Филипповича, так даже печенье из буфета выгреб и по карманам распихал. Бабка Анфиса накинулась на него коршуном, отобрала пачки да внукам и рассовала: «Ешьте, ребятишки, ешьте!» Печенье-то походя в деревне никто не ел – только в праздники. Дети потом по глупости Бога молили, чтобы еще кулачить пришли: столько лакомства им никогда не перепадало.
– Выходит, Игнат уж не таким простачком и был, как прикидывался. Когда в колхоз сгоняли – он первый говорун везде. А сам потом в рыбоохрану пристроился: там ведь какой-никакой оклад и рыбка всегда, а в колхозе – голый трудодень. Нравилось ему мужиков подлавливать. Жена вот только часто пробалтывалась. Тогда он хитрить начал: скажет, что дела в городе, а сам несколько ночей на лодке в камышах прячется, – вел рассказ Алексей Михайлович. – Лежал это Игнат на зорьке в лодке под плащом и прислушивался, когда весла в воде заплещутся. Выглянул как-то из-под дождевика и сквозь камыши увидел: здоровенный детина сеть тяжелую с рыбой тянет. Он берданку в руки: «Стой! Стрелять буду!» Мужик на весла – и уходить. Игнат понял: не догнать. Берданку вскинул и пальнул вдогонку. Лодка и закачалась на волне. Подгреб – смотрит, брат двоюродный. «На, мать честная!» – не ожидал Игнат. С тех пор родня прокляла его.
Игнат о своих детях пекся: Дарья уже невестилась, да и Савелий подрастал. Приходилось что-то думать о них, поэтому рвение перед новой властью у него не гасло.
Однажды Савелий сообщил ему подслушанный разговор жениха с сестрой у развалившейся риги. Жених на свидании клятвенно обещал Дарье обговорить все о свадьбе с отцом, когда тот придет за харчами и одежонкой следующей ночью.
Не по душе был Игнату этот прижимистый мужик: все подтрунивал над слабостью соседа к рюмочке. И парня его Игнат недолюбливал: чванлив больно, высокомерие так и выплескивалось на каждом шагу, как вода из полного ведра. Донес Игнат куда следует, чтобы не зазнавались.
Мужика схватили. Жених плюнул Дарье в лицо, что, мол, выдала отца, а сам сбежал куда-то на стройку. Девка долго страдала, ждала: о свадьбе между ними уговор был. Потом выпила какой-то отравы и в муках скрючилась. Утром нашли ее возле ворот соседа. Морозец на дворе уже стоял – она вся инеем покрылась, ровно пудрой усыпана…
Вскоре с Семеном Филипповичем беда стряслась. Случилось это во время мясозаготовок. Тогда у всех крестьян скот скупали по государственной цене, так же как и хлеб, – за копейки. Дядя Федор в Архангельске на погрузке судов подрабатывал, жить както надо было… Держали они в ту пору двух коров, раз две семьи.
По осени «покупатели» и нагрянули за буренкой. Было такое негласное распоряжение: в доме одна корова, остальных – на мясозаготовку. Слух впереди бежал, поэтому многие лишний раз не показывали свою кормилицу. Семен Филиппович когда отавы рано утречком накосит, другой раз Анфиса Егоровна парева заведет – так и держали под замком в хлеву, пока Пеструха на поскотине.
«Покупатели» заполонили двор: одни к Филипповичу подступили, другие Анфису склоняли к чистосердечному разговору, третьи собирались замок с хлева сбивать – проверить хотели, не прячут ли хозяева. Тут все и завязалось… Анфиса в крик, будто резали, – а мужики просто ее держали. Филиппович в воротах с железными вилами растопырился: «Заколю!» Старик хоть и был еще в силе, но с молодыми «покупателями» не сумел сладить. Они изловчились, оттолкнули его, вилы тут же бросили, раскрыли ворота – и увидели корову. Один кинулся в стойло, чуть не упал у порога, наступил еще на черенок вил – они вздыбились за спиной Филипповича, как рогатина. Другие вокруг хозяина топтались, драчка еще завязалась, кто-то оттолкнул в сердцах Семена Филипповича, чтобы не мешал, – и старик взвился от дикой боли: вилы вонзились ему в спину до упора. Крик, шум, рев детей, Анфиса в обмороке… А «покупатели» – в пробежку с буренкой со двора.
Такая вот смерть…
Федор из Архангельска приплыл и несколько ночей с топором караулил мужика, что толкнул отца на вилы. Власти пригрозили ему арестом. Мать еле уплакала Федора, чтобы он уехал от греха в Питер. Муж моей двоюродной сестры Максим, что когда-то у Якова под началом служил, работал кровельщиком и давно звал их. Горе такое! Двух младших сынов потеряла, Петра медведь в лесу задрал, мужа на глазах убили, теперь Федора преследовали – как жить-то дальше?.. Вот и убивалась – с утра до ночи слезы не высыхали. Но что делать? Не отревешь… Душой так до самой смерти и страдала.
Мой батька, дядя Андрей, а потом и дядя Федор перестроили пустующую конюшню в полуподвальном этаже дома на Фонтанке, где был притон гопников и беспризорников, под жилье. Каждому досталось по комнате: крайнюю от входа занял какой-то Алексеев, рядом – братья Федор и Андрей, за ними – родители (Михайло Антонович с Устинией Егоровной), дальнюю по коридору – бывший дворник, который закоперщиком был в этом деле. Потом он почему-то выехал, а в комнату вселился американец по фамилии Мрочко.
Вот сюда я и приехал после армии, а Никита в деревню укатил и устроился там молотобойцем в промысловую кооперацию. Вскоре ягодиночка оженила его и увела к себе.
Я нанялся рабочим по двору на фабрику «Рот-Фронт», где матушка шапки и однопалые рукавицы для красноармейцев шила, родитель грузы по городу на тележке развозил. Иногда я помогал, по выходным, а в обед да вечером – матушка. Везем, говорила, тележку по улице – вроде и ничего, колеса с булыжника на булыжник перескакивают. А как на мосты заезжать – хоть по Гороховой, хоть на мост Лейтенанта Шмидта – тут уж я с такой натугой упираюсь, прямо из последних сил. Прохожие, бывало, подскочат и выхватят ее на горб-то. А уж там она опять почти сама перескакивает с камня на камень, и мы отдышимся. Помогали все больше при галстуках да в шляпах, а мужики – редко когда.