– Правду говорят? – он сдвинул лохматые брови.
– Ты о чем разговор ведешь, Антон Андреевич? – непонимающе смотрел на него Великий.
– А о том…
Головатый грузно поднялся из-за стола и зло откинул ногой табуретку.
– А о том, что говорят. Вы соль да вино продали?
– Навет!
– По злобе кто-то наговаривает! – в один голос принялись оправдываться полковники.
– Брешете, сучьи дети! – взорвался Головатый и грохнул дюжим кулаком по столу. – Лучше признавайтесь, а то я это дело все раскопаю!
– Грешны, Антон Андреевич! – струсил Чернышев.
– Да и греха-то, Антон Андреевич, самая малость, – начал Великий, прямо глядя в глаза Головатому. – Продали на копейку, а брешут на алтын. Собачий народ пошел. Вон даже и про твою милость…
– Что? – хмуро оборвал Головатый.
– Да вон, говорят, что ты подарки принял от купцов за то, что казаки баржи грузили…
Седые усы войскового судьи обвисли. Другим, ворчливо-добродушным тоном заговорил:
– Дурни вы! В любом деле надо край знать. Нынче ж отправьте казакам крупы, сала, рыбы. А то доведем их до бунта. С этим делом нельзя шутить.
– Исполним, Антон Андреевич! – покорным голосом проговорил Великий.
– Сделаем! – подтвердил Чернышев.
– Добре! – уже милостиво кивнул головой Антон Андреевич. – И чтобы больше такое не повторялось. Было не было, а чтоб до меня такие слухи не доходили. Не посмотрю, что вы полковники и перед войском заслуги имеете. Разжалую. – И уже спокойно: – В полках чаще надо бывать да за людьми следить, с вас спросится…
Полковники вышли. Уже за дверью они снова переглянулись.
– Отделались, – вытер пот Чернышев.
– А хитер пан войсковой судья! Ой, хитер! – восхищенно проговорил Великий. – Вот у кого учиться, как дела делать!
Только-только начинает голубеть густая синева ночи, еще горит над самой землей утренняя звезда, уж просыпается астраханский люд.
Первыми, как всегда, поднялись артельные стряпухи. Подоткнув подолы длинных, со множеством оборок юбок, они развели огонь под таганами, наносили воды и принялись варить суп.
За ними пробудились и мужики. Стараясь не промочить лаптей, они степенно умылись в Волге, помолились, поартельно уселись вокруг общих котлов и вслед за старостами поочередно заработали деревянными ложками. Ели без слов, посапывая, звучно втягивая горячее варево.
А город же выбрасывал на пристань толпы голытьбы. Берег oжил. Прошли строем казаки на разгрузку баржи. Под ногами похрустывал песок. Чей-то озорной голос вслед им выкрикнул обидное:
– Эй вы, хохлы! Купецкая служба!
– А что, чай, купчам от них прибыльно, – поддержал его артельный мужичок. – Дармовые работнички, не то, что мы…
Казаки зло огрызались. Самые горячие, сжимая кулаки, выскакивали из рядов. Но дело кончалось только перебранкой.
Один за другим поднялись мужики, сложили в кучу, под надзор стряпух свои котомки и двинулись на работу.
К одной запоздавшей к завтраку артели прибежал запыхавшийся подрядчик. Брызгая слюной, стал ругать мужиков. Надоев, те вскочили и заторопились к лубяному лабазу.
По всему берегу застучали топоры, закипела смола в чанах – конопатили лодки, баркасы. От купеческой баржи к берегу, по сходням взад-вперед, сгибаясь под тяжестью мешков с солью, сновали казаки. На берегу, у штабеля, вел учет мешкам бородатый купец. Иногда он предупреждающе покрикивал.
– Сторожко, сторожко, борони бог расыпца!
И так до обеда…
Каждый раз бывая на пристани, Малов приглядывался к мужикам. «Авось увижу кого из своих…»
В этот день, дождавшись обеденного часа, они с Дикуном отправились побродить по берегу.
Вокруг стоял неумолкаемый шум. Бойкие астраханские торговки кричат на все лады:
– Кому щей! Жирных щей! Отведай, кто потощей!
От грязного чугуна поднимается густой пар, пахнущий пареной капустой. Голытьба хлебает щи тут же, усевшись на песке.
– А вот сбитень! Горячий сбитень! – звенел над пристанью высокий бабий голос. – Сбитень сладкий, кто на него падкий!
– Пирожки с требухой! Пирожка – на грош два!
Пирожки были большие, как лапти, и тощие, как та баба, которая их продавала. Требуха отчаянно воняла, несмотря на попытки торговки сдобрить ее чесноком.
Леонтий с Федором, морщась, съели по одному пирожку.
За лабазом они остановились около старика гусляра. Был он худой и согнутый, в белой холщовой рубахе и таких же портках. Сквозь рубаху выпирали ключицы. Ветерок шевелил мягкий, тонкий пушок на его лысой голове. Воспаленные глаза слезились. Узловатыми пальцами перебирал он струны гуслей и пел с мягкой задумчивостью:
Как у нас, братцы, было на Дону,
Во Черкасском городу,
Народился молодец —
Стенька Разин удалец.
Ой, ходил, гулял Степанушка
Во царев кабак.
Думы думал атаманушка
С голытьбою:
«Ой вы, ребятушки, вы, братцы,
Голь несчастная!
Вы поедемте, ребята,
Во сине море гулять,
Корабли-бусы с товарами
На море разбивать.
А купцов да богатеев
В синем море потоплять».
Вокруг старика толпились люди. В его облезлую деревянную миску со звоном летели медные деньги.
Леонтий покосился на Федора:
– Хорошо поет дед.
От пристани к толпе торопливо шагали городские стражники. Старый гусляр приметил их и вдруг, с размаху ударив по струнам, запел:
Ой, боярыня ты, Маюковна,
У тебя-то плеть не бархатна.
У меня ль да сердце шелковое,
Инда зуб о зуб пощелкивает…
Молодой мужик в стоптанных лаптях и грязной, рваной рубахе вдруг швырнул шапку на землю, выпятил широкую грудь и, закинув голову, прошелся по кругу. И была в нем такая буйная, молодецкая стать, что все залюбовались им…
На закате море отливало свинцом. От берега шли крупные волны, ударялись о борт, перекатывались через палубу фрегата, разлетались брызгами, поднимались к небу.
При каждом ударе фрегат вздрагивал и кренился. Морской переход вконец вымотал казаков. Многие из них покатом лежали на палубе, другие еле держались на ногах. Казак на корме кричал:
– Высаживай на берег, сушей пойдем!
Федор Дикун стоял на носу фрегата, вглядываясь в недалекий берег. Он выглядел диким, угрюмым. Черные, скалистые обрывы, до блеска вылизанные морскими волнами. Дальше, за обрывами, вздымались рыжие, голые горы.
Все казалось чужим, неприветливым, не похожим на щедрые кубанские края.
Федору вспомнилась родная Васюринская, которая отсюда казалась самым лучшим, самым радостным уголком на всей земле…
…Вот кубанская круча, а по ней змейкой вьется тропинка. Сверху, по тропинке, спускается стройная дивчина.
Нет! Никогда больше не пойти Анне по Васюринской круче к нему, к Федору. Никогда. Было это, было, да быльем поросло!
Малов присел рядом с Дикуном на скрученном канате.
– Да, парень! – проговорил он, вглядываясь в хмурое лицо Федора. – Раньше я думал, что у вашего брата-казака не жизнь, а масленица…
– Кому масляна да сплошная, а нам вербная да страстная, – невесело отшутился Федор.
– Чего скучный такой, казак?
– А с чего мне веселым быть, друг Леонтий? Не с чего нам с тобой веселиться. Это атаманам веселье. А нам горе-горькое до могилы на шее носить, как гайтан.
Косые лучи заходящего за дальними горами солнца скользнули по сырой палубе, сорвались в воду и потонули в белесом гребне волны.
– А жить все едино хочется! Хоть и горькая она, наша жизнь, – вздохнул Леонтий.
Неслышно подошел Собакарь.
– Вон башня, бачите? – указал он на еле заметные в горах очертания каких-то развалин. – Вот такие же и наши черкесы строят. Говорят, если пойти берегом на запад – прямо к Кубани выйдешь…
Все трое принялись разглядывать уходящий назад берег. В этих местах над обрывом темнели на солнце густые заросли зеленых кустов. Ветер доносил оттуда сладкий запах цветущих деревьев.
– Весна, – задумчиво проговорил Собакарь.
– Весна.
– А у нас рожь сейчас уже во какая. – Малов показал ладонью с пол-аршина от палубы. – Только, бывало, снег с земли, а управляющий уже гонит всех в поле. Походишь за сохой день, намаешься. К ночи упадешь на землю, а она, родимая, парует, теплом отдает, да так пахнет, аж голова кругом идет… И забываешь, что и земля эта не твоя и что работал ты на барина.
– По-людски не доводится пожить, – грустно проговорил Собакарь.
– Что правда, то правда! Сами не ведаем – для чего живем. Ты вот, Никита, сам сказывал – всю жизнь в войске прослужил, с турками бился, Березень брал, с самим Суворовым Измаил-крепость штурмовал, до полкового хорунжего дослужился. А что у тебя есть? Хозяйство вшивое, да и то без хозяина. Хуже, чем у кобеля бездомного. Того хоть на привязи не держат, да кормят… И мне такая судьбина заказана, коли не срубает меня какой кызылбашец, – сказал Дикун.
Собакарь, словно от зубной боли, замотал головой. Ему припомнилась завалюха-хата, голопузые ребята, укутанные в бог весть какую дрянь…
– Ты мне, Федор, душу не мути, мне и без того тошно, – выкрикнул хорунжий. – Была б у меня сила…
Ветер крепчал, свистел в снастях, хлопал парусами. Фрегат качало все сильнее.
Леонтий сказал вполголоса:
– Сила есть, да храбрости мало. Мнится мне, что казаки только на язык вострые, а на деле…
– То еще бабушка надвое сказала, – возразил Дикун.
– Может, и твоя правда. У нас в деревне вот тоже, пока не пришел Петр Федорович, только по-за углами шептались, да и то страшились, чтоб барин либо управляющий не прослышали. А опосля кой-кто и за топор взялся…
– А ты?
Леонтий не ответил.
Он потянулся, глянул на сумерки, окутывающие берег, и проговорил:
– Спать пора, казаки! Пошли в трюм!
Густой храп висел в кромешной темени трюма, едко пахло потом, кто-то говорил во сне. Разбросав свитку, Леонтий улегся у трапа на грязный пол. Ему не спалось, он долго ворочался с боку на бок, старался забыться. Как всегда, в ночной тишине ему вспоминалась дочь, ее лицо, перекошенное смертной мукой…
Кто знает, сколько пролежал он – час ли, два. Ему стало душно. Накинув на плечи свитку, Малов поднялся на палубу и жадно глотнул свежий, солоноватый воздух. Ветер перестал дуть, и море, словно отдыхая от бешеной пляски, было неподвижным. Огромный, чистый, расписанный звездами полог раскинулся над головой. Вдали на судах горели сигнальные огни.
Леонтий склонился на борт и долго слушал мягкие всплески воды. Море вело рассказ о задушевном, тайном…
И Малов вдруг вспомнил о том, кто тоже плавал к персидским берегам, – о Степане Тимофеевиче Разине.
Вот так же и он, наверное, стоял и слушал шепот моря.
«Вот бы быть с ним, с удалым заступником народным, со Степаном Тимофеевичем! – подумал Леонтий. – Повернуть бы все корабли, всю буйную казачью силу, да и ударить – на Астрахань, на Царицын… И дальше пойти… Чтоб не плакали больше от горькой обиды мужицкие дочери, не плакали бы и не лезли с горя в петлю. Чтоб и семени проклятого барского на берегах Волги не осталось! – Леонтию стало жарко от этих мыслей. – А что, ежели попробовать? Только б начать…»
Тут, на палубе, и застал Малова рассвет. Один за другим на свежий воздух из трюмов выходили заспанные казаки. Дождавшись Федора, Леонтий отвел его в сторону.
– Слушай, Федор! А что, ежели захватить сейчас фрегат и податься на Астрахань да Царицын, люд поднять городской – и вверх по Волге? То веселее было бы, чем на кызылбашцев идти…
Дикун бросил хмурый взгляд на Леонтия и вздохнул.
– Ничего с этого не получится!
– Почему?
– Не выйдет! Не пойдут казаки на такое дело. Если и возьмемся мы за пищали и сабли, так на Кубани. Мы на старшин дуже злые, вот на старшин и поднимемся. А на Волгу нам не с руки. Не одолеть нам всех панов…
– Одним казакам не одолеть, – согласился Леонтий. – А с нашим братом… Петр Федорович царь был и то нас, крестьян, в свое войско звал. А Разин? Вот и нам мужиков поднять.
– Нет! – Дикун покачал головой. – Пугач и Разин ничего сделать с панами не могли, а ты о таком помышляешь…
А на кораблях, как искра в сухой мякине, тлело тайное недовольство. Началось оно еще с Астрахани. И причин к нему было хоть отбавляй. Когда в начале мая к астраханской пристани подошел флагманский фрегат «Царицын» с транспортными судами и черноморцы начали погрузку, один из казаков сорвался с трапа в Волгу. Плавать он, видать, не мог и камнем пошел на дно.
– Не миновать беды! – шептались бывалые астраханцы. – Мало кто домой из этого похода вернется, многих мертвяк за собой потянет…
И правда, дня не проходило, чтобы кто-либо из казаков не погружался навеки в морскую пучину. От лихорадки умерло четверо. Еще один в море упал. От живота человек десять померло.
«Все помрем, коли назад не воротимся! Офицерам да старшинам – горя мало, они винище лакают. А нам гнилую воду дают, от нее и лихорадка, и другие напасти!»
«Назад надо поворачивать!» – шептались казаки.
Дошли слухи об этих разговорах до контр-адмирала Федорова. Встревожился он и позвал к себе Головатого. Тот явился немедленно. Вошел в адмиральскую каюту чуть сутулясь, большой, грузный, с отвисшими усами, и уселся в обтянутое красным плюшем кресло.
– Антон Андреевич, ведомо ли вам настроение казаков? Большое беспокойство оно у меня вызывает.
Головатый спрятал улыбку в пушистых усах.
– Моим казакам, господин адмирал, ваш морской климат не по здоровью пришелся. От этого они и в разговор пускаются. Погодите, сойдем на берег, куда все денется.
Федоров поджал тонкие губы, покачал головой.
– В хорошем войске первое дело – послушание.
– Казаки не монахи-послушники, – насмешливо возразил войсковой судья. – Матушка-царица знает, что за войско – черноморские казаки. Так что не вам, господин адмирал, их позорить.
На бледном лице контр-адмирала проступили багровые пятна. Сдержав гнев, он пожал плечами.
– Смотрите сами! Мое дело упредить. Вы хоть и числитесь под моим началом, но сами немалый опыт имеете и указывать вам я не берусь.
– Добре, добре! – миролюбиво согласился Головатый. – Не извольте беспокоиться. На берегу я смутьянов велю киями поколотить. А за упреждение покорно благодарствую.
– Я бы, Антон Андреевич, может, и не обратил бы вашего внимания, да смутьяны стали сеять семя недовольства в матросских кубриках, – тихо, почти шепотом заговорил адмирал. – Боцман донес, вчера он слышал, один хорунжий, как его… – Федоров взглянул в тетрадь. – Ага! Со-ба-карь! Так вот этот Собакарь говорил, что ваши старшины и наши флотские офицеры над людьми измываются…
– Ах он, бисов сын, – вскипел Головатый. – Да я собственноручно на нем кий обломаю! Но рубака он добрый, я его знаю…
На бледном лице Федорова мелькнула презрительная улыбка.
«И этот человек в близком знакомстве с государыней. Бог мой! – подумал он. – А говорят о его высокой культуре. Да он мужик, истинный сиволапый мужик!»
– Это ваше дело, Антон Андреевич, – заговорил адмирал. – Ваши казаки, вам их лучше знать. И Собакарь ваш офицер. Это у вас же говорят: «Что ни зван, то и пан».
Головатый нахмурился. Он понял, что адмирал намекает и на его происхождение.
«Ах ты, немочь бледная! – подумал Антон Андреевич. – Ну, ладно, кишка свинячья!»
И, словно не сознавая колкости своих слов, проговорил вслух:
– И то, господин адмирал, – всех мамки голыми родят. Только одни матушке-царице служат честью, а другие спесью…
Адмирал все с той же презрительной усмешкой пожал плечами.
Через час в каюте Головатого собрались старшины. В открытый иллюминатор тянуло свежим ветерком. С палубы доносились отрывистые слова команды: матросы меняли паруса. Вечер опускался над морем.
Вошел вестовой казак, зажег свечи. Желто-розовые язычки закачались, и один из них погас. Казак прикрыл иллюминатор и вышел на цыпочках.
– Вы, панове, верно, ведаете, для каких целей я вас собрал! – Головатый исподлобья окинул взглядом сидящих.
Все молчали. Сотники Лихотний и Павленко переглянулись. Есаул Смола кашлянул в кулак.
Головатый обвел всех строгим взглядом.
– А собрал я вас всех, панове, чтоб напомнить вам, что волею Бога и по милости государыни нашей, матушки Екатерины Алексеевны, мы поставлены командовать славным войском Черноморским.
В каюте стояла гробовая тишина. Слышно было, как на палубе отбили склянки и что-то прокричал сигнальный. Чернышев сопел, подперев большими руками подбородок, Великий не сводил с Головатого глаз. Старый есаул Белый, родственник покойного кошевого, мирно дремал, изредка дергая головой, как конь от назойливой мухи.
Фрегат покачивало.
«Не на нас ли с Чернышевым намекает?» – подумал Великий и беспокойно заерзал на своем месте.
А Головатый тем же суховато-повышенным тоном продолжал:
– Дошли до наших ушей слухи, что смутьяны подбивают казаков к неповиновению. И хоть верю я, что не пойдут наши казаки на сие, вам строго-настрого надобно следить за людьми. Особо пока мы в плаваньи. Сами видите, что дорога нелегкая, хоть кого вымотает. Да и безделье, бывает, с ума кое-кого сводит. Так мой наказ таков: поймаете злоумышленника, ведите ко мне, кто бы ни был. Будет вам ведомо, что хорунжий Собакарь за недозволенные речи от должности своей мною отстраняется и звания лишен.
Данила Смола толкнул всхрапнувшего Белого. Тот вздрогнул, открыл глаза и спросонья на всю каюту удивленно спросил:
– А? Это меня?
Старшины фыркнули. Головатый посмотрел серьезно на Белого.
– На слабую дисциплину меж казаками обратил внимание и господин контр-адмирал, – продолжал Головатый. – Я мыслю, панове, что нам с вами не по душе придется, как станет это известно его сиятельству главнокомандующему, а избави боже, матушке-государыне…
«Перетрусил старый Секач! – злорадно подумал Великий. – Не забыть бы отписать Тимофею Терентьевичу, что Антон уже не справляется с дисциплиной в войсках. При случае сгодится».
Головатый поднялся со своего места и прошелся по каюте. Старшины поспешно подобрали ноги.
– И глупец тот, кто полагает дисциплину палкой обеспечить, – снова заговорил он. – Забота и теплота сердечная иной раз лучше кия действует. Сейчас у меня такая думка: морской переход к концу подходит, и, чтоб люди не ослабли, требуется улучшить довольствие и выдавать казакам винную порцию. А вам, панове старшины, советую в каждой сотне уши свои иметь.
Есаул Смола бесцельно слонялся по палубе. Фрегат, подгоняемый попутным ветром, мягко разрезал темно-голубые волны. В подернутом матовой дымкой небе неподвижно застыло солнце, и так же неподвижно вдали, у горизонта, громоздились кудрявые облачка.
Смола долго разглядывал море и белые паруса транспортных судов, дивился сноровке матросов, снующих по реям, и уже собрался было пойти еще куда-нибудь, как вдруг на носу фрегата заметил кучку казаков. Среди них разглядел он тощую фигуру Собакаря.
«Чего ему, вражине, понадобилось собирать вокруг себя казаков? – подумал есаул. – Надо послухать, может, сгодится!»
Крадучись, приблизился он к толпе и, укрывшись за штабелем мешков, прислушался.
Смола и Собакарь оба родом были из Брюховецкого куреня. И в станице хаты их стояли почти рядом. Вместе и в войско определялись. А в Турецкую войну, как брали Измаил, нагрел Данило Смола руки на чужом добре. И хоть есть русская пословица «Чужое добро впрок не идет», но ему оно пошло на пользу. Разбогател, до есаула дошел.
С Собакарем Смола жил в ладах до той поры, пока на Кубань не попали да станицу не начали разбивать. Вот тут и пробежала между ними черная кошка. Как-то на сходе выкрикнул Никита против Данилы слово, что, дескать, хапает он войсковой лес. Рассвирепел Смола и теперь при каждом удобном случае готов был пакостить Никите… Приложив ладонь к уху, Смола старался не пропустить ничего из того, что говорили казаки.
– Да я ему, вражине! – распалился Собакарь. – Не погляжу, что он войсковой судья!
«Ага, вот ты каков, голубь, – злорадно подумал Смола. – Это ты за то, что с хорунжих тебя уволили».
– Та брось ты, Никита, – уговаривал Половой. – Это ж пан судья доброе дело тебе сделал. Он увидел, что тебе в твои годы такой чин тяжело носить, ну и надумал полегчить тебе.
– Плюнь, Никита, – раздался угрюмый голос Малова. Смола видел, как на худом, скуластом лице Собакаря от гнева играли желваки.
– Довольно, натерпелся!.. Хоть душу отведу!
– Охолонь, Никита, ты не один такой…
Собакарь плюхнулся на зарядный ящик. Дрожащей рукой достал люльку и кисет с табаком, закурил.
– Ладно, коли так, – вздохнул он. – Нехай будет по-вашему.
– Вот и добре, – похлопал его по плечу Дикун. – Ты еще свое возьмешь.
«Ишь ты, чего хотите, – подумал Смола. – Ну, постойте ж, вы у меня возьмете…»
Незаметно отойдя в сторону, он поспешил с доносом к Головатому. Войсковой судья выслушал его внимательно, но как-то безразлично. На удивление Смоле, он даже не приказал арестовать виновных, а только приказал:
– А ты, есаул, продолжай и дальше следить…