Май порадовал кубанскую степь первым теплым дождем. В молодую листву оделись деревья, в буйный рост пошла трава, и мрачные, серые курганы покрылись веселой зеленью. Ярким цветом расцвели воронцы, зажелтели иван-да-марья, а по речкам да низинам не по дням, а по часам поднимались сочный камыш да куга. Слышно было, как хмельно и сладко дышит кубанская степь, вековая целина, еще не тронутая сохой. Лишь кое-где распахали казаки крохотные латки-наделы, и на них зеленым бархатом пробились яровые.
Бледно-розовым цветом облиты в станицах яблони. Дурманящим ароматом напоминают казакам родную Украину.
Вот уже неделя, как вернулся из Петербурга Котляревский наказным атаманом. Впервые за все существование Черноморского казачества кошевой не избирался. Наказал царь быть атаманом войска Черноморского Котляревскому – и делу конец.
Роптали казаки, многие из старшин выражали недовольство, да против воли царской не смели идти…
Вернулся Котляревский в Екатеринодарскую крепость спокойный, властный, ходил твердым шагом, гордо вскинув красивую седеющую голову. И глядя на него, никто не поверил бы, что этот решительный, уверенный человек в Петербурге не скупился на поклоны и заискивающие улыбочки.
Прежде всего два бочонка лучшей зернистой икры были отправлены во дворец нового фаворита – сиятельного графа Аракчеева. Потом сам Котляревский явился к Аракчееву, преподнес временщику дорогую кавказскую шашку в серебряных ножнах и такой же кинжал.
– Такое оружие, ваше сиятельство, надлежит носить только вам, – изогнулся Котляревский.
Сказал – и испугался. Не пересолил ли? Не примет ли временщик его слова как намек на свое коварство и бездушие?
Но Аракчеев поглаживал прихотливый, тонкий узор на ножнах сабли, дышал на синеватый клинок и следил, как быстро исчезал след от дыхания.
– Благодарю, дорогой Тимофей Терентьевич, – проговорил временщик. – Прошу видеть во мне своего истинного друга и покровителя…
Через несколько дней Аракчеев представил Котляревского императору.
– Ваше Императорское величество, – отвесив низкий поклон, взволнованно проговорил Котляревский. – Войско Черноморское радо служить вам верой и правдой, не жалея живота своего. Казаки границу зорко стерегут и турка да иного басурманина храбро бьют во имя вашей славы и оружия Российского…
Маленький курносый человечек с надутым, недовольным лицом милостиво кивнул головой, и пудреная косичка, как крысиный хвостик, подпрыгнула на его парике.
Через два дня Котляревскому вручили всемилостивейший рескрипт о назначении его наказным атаманом войска верных черноморцев.
Исполнилась давнишняя мечта. Булава была в крепких руках Котляревского. Но вместе с булавой пришли к нему многочисленные заботы, тревоги, неприятности.
Вторую ночь наказного мучила бессонница. Тимофей Терентьевич ворочался с боку на бок, поглядывал в окно. Блеклый рассвет робко пробивался сквозь мутное стекло, в открытую дверь тянуло предутренней свежестью.
На всю комнату раздавался храп жены.
Котляревский со злостью толкнул ее.
– А, чтоб тебя лихоманка забрала! Рычишь, как лютый зверь!
Храп прекратился, но через минуту снова разнесся по комнате.
Еле дождавшись рассвета, Тимофей Терентьевич вскочил, натянул сапоги и, наскоро умывшись, не завтракая, отправился в правление.
Шел не торопясь, обходя опасные ямы, в которых и верховому было по стремя, держался у плетней.
Дорогой проверил крепостные караулы, нашумел на вестового казака, задремавшего на лавке у канцелярии.
Вскорости стали сходиться писари. Пришел хорунжий, старший по канцелярии. Вытащив из-под стопки бумаг исписанный лист, пробежал его глазами и, одернув мундир, направился к атаману. Вестовой успел шепнуть:
– Не в духах их превосходительство!
Скрип отворяемой двери оторвал Котляревского от окна.
– Тут жалоба на ваше имя от кореновских станичников, – протянул хорунжий плотный лист голубоватой бумаги. – Давно лежит. Без вас не смели разбираться.
– На кого жалуются?
– На атамана! Дележом земли недовольны. Да и об иных обидах пишут.
Взяв из рук хорунжего жалобу, Котляревский медленно изорвал ее в клочки, швырнул на пол.
Приезд Котляревского огорошил и напугал кореновского атамана. О жалобе бедноты он знал, но никогда не думал, что сам наказной приедет разбирать ее. Больше того, надеялся, что на жалобу в Екатеринодаре не обратят внимания.
Грозный вид Котляревского, казалось, не предвещал ничего хорошего.
– Слушайте, вы, горе-атаман! И как вы допустили, что всякая сволочь жалуется на вас, – едва переступив порог правления, принялся распекать наказной бледного, стоящего навытяжку атамана.
Сбросив бурку на скамью, Котляревский ходил из угла в угол, нервно похрустывая пальцами. Время от времени он поглядывал воспаленными глазами во двор, где казаки конвойной сотни, обрызганные грязью, расседлывали лошадей. Понемногу вокруг них собирались станичники.
– Я… – попытался оправдываться атаман, но Котляревский оборвал его.
– Э-э, что «я», – сморщился он как от зубной боли. – Коли не можете согнуть в бараний рог казаков, то какой вы, к черту, атаман? Грамотеи среди казаков завелись! Соберите станичников на сход!
Через час в правление собралась вся станица. Каждому интересно было, что скажет новый войсковой атаман. Дождавшись тишины, Котляревский заговорил:
– Станичники! Почившая в бозе матушка-императрица послала нас на Кубань, чтобы мы верой и правдой служили престолу и отечеству, и за это жаловала она нас землей и лесом. Государь-император, посылая меня атаманом, наказывал, чтоб войско наше силу свою не теряло.
– Добре! – выкрикнул дед Ляшенко.
Котляревский покосился на него, продолжал.
– А в чем наша сила? Сила наша в том, что мы друг за дружку должны стоять! А вот до нас дошла жалоба ваших станичников – жалуются они на атамана. Наделами недовольны. Так, спрашиваю?
– Так! – нестройно выкрикнуло несколько голосов.
– А я считаю, что не так! Поделена земля правильно. Вот ты как считаешь? – ткнул он пальцем в Ляшенко.
– Правильно!
– А ты? – палец наказного остановился на Хмельницком.
– По законам! – пробасил тот.
– А вот как ты об этом думаешь? – обратился он к Кравчине, которого знал неплохо.
– Землю полюбовно делили.
– Брешете, хапуги вы! – выкрикнул кто-то из толпы.
– Что, что? – повысил голос наказной. – Кто это сказал?
Никто не отзывался.
– Я говорю еще раз, дележ земли, считаю, произведен по закону, – голос Котляревского стал резким. – Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен – останься для разговора.
Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.
Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:
– Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…
А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.
– Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, – потер руки Котляревский. – Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть-Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?
Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он от того, что кто-то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.
«Жена Кравчины! – догадался Котляревский. – Анна, кажется».
Не открывая полностью глаз, наказной любовался красотой казачки.
«Ну и красавица! Королевна!»
Казачка кого-то напоминала атаману. Котляревский еще окинул ее взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.
«До чего же эта казачка похожа на Людвигу!» – подумал Котляревский.
Старое нахлынуло, резбередило душу…
«Людвига-Анна… Анна-Людвига», – мелькало в голове.
«Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины», – отгонял атаман навязчивую мысль.
А глаза атамана уже ощупывали казачку – всю, с ног до головы.
Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на большое глиняное блюдо.
– Анна, – тихо окликнул Котляревский.
Она вздрогнула, повернулась к нему.
– А Григорий Дмитрич дома?
– Ушел куда-то. – И тут же виновато добавила: – Разбудила я вас? Хотела тихо…
– Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. – Котляревский взял ее за руку, силой притянул к себе. – Сядь!
Анна неловко отталкивала его.
– Ой, что вы!
– Расскажи мне, отчего невеселая такая?
А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.
– Пустите! – рванулась она.
Но он уже целовал ее губы, лицо, все шептал: «Анна, Анна-Людвига»…
Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искаженное гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.
Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.
Анна забилась в темном углу сарая, дала волю слезам.
В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овес, нетерпеливо перебирали копытами.
Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошел Григорий, всматриваясь в темноту, и снял с колка связанные вчетверо ременные вожжи.
Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.
Анна очнулась от того, что кто-то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».
Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнаженную грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадежная, горькая ненависть.
Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах. Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишневые зори над Кубанью.
Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.
Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.
Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату…
Летом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где-то вдалеке гром, полыхала молния, а днем ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.
Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.
«Не предаждь нас в руце сухости», – молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.
Но, видно, в то лето гневен был Бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…
В первых числах августа миновали полки Усть-Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки, пота проложили причудливые бороздки.
– А что, Федор, – окликнул Дикуна Шмалько, – сдается мне, что не радо нам начальство. Никто не встречает, навроде мы проклятые.
Откуда было знать черноморцам, что еще в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почет полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…
Дикун поддакнул.
– Сукин сын Чернышев, укатил поперед нас в Екатерино дар, верно, с доносом.
– Они с Котляревским за нас возьмутся.
– А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. – Дикун махнул рукой. – Хай им грец со всеми. Давай споем лучше, Осип.
О полеты, да полеты, черна галко
Да на Дон рыбу исты, —
тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:
Ой, принесы, да принесы, черна галко,
От Калныша висти!
К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шел, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.
– Шо, пан есаул, парко? – насмешливо окликнул его Половой.
Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.
– Давай, давай, пыли! – крикнул вслед начальству Половой.
Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.
Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?
Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продали.
– Что-то мне сдается, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, – заговорил Никита.
– Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули – деньги, провиант.
– Правильно, Дикун! Верно говоришь! – поддержало несколько казаков. – Если промолчим сейчас, то когда же свое потребуем? Под лежачий камень и вода не подтекает…
Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.
Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного при удобном случае арестовать возмутителей.
Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял ее.
«Все одно к утру поспею», – думал Коваль.
Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.
В ящике, укрепленном позади хода, позванивали на ухабах косы-литовки да вилы – товар, изготовленный Андреем для продажи.
Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затекшие ноги, пошел рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.
Катерино, Катерино,
Що ж ти наробила?
Степ широкий, край веселый,
Тай занапастила! —
расстилался его ровный голос в сонной тишине степи. Терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.
Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него – он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе заново и хозяйством начали обзаводиться. Вместе и радость и горе делили.
Трудились они не покладая рук. А достатка не было. Все больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть-Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вез.
Лунный свет матово разливался по выжженной степи, под ногами похрустывала сухая трава.
В те прошлые годы, когда не было злой засухи, степь шумела белой пеной ковыля, пестрела горошком да клевером. В высокой траве, укрывавшей подчас даже верхового, водилось видимо-невидимо разного зверя и птицы, даже кони дикие встречались. А теперь иной была степь…
Лошадь пошла рысью. Андрей навалился на доску, лёг на устланное сеном дно. Он знал, что хорошо изучившая дорогу лошадь не собьется с пути и поэтому, спокойно глядя на звездное небо, на широкий Млечный Путь, продолжал думать.
«А ведь атаман при случае припомнит мне тот сход, – пришло на ум. Вспомнил вдруг Леонтия. – Где-то он сейчас? Да жив ли?»
На рассвете Екатеринодарская крепость огласилась многоязычным гомоном. В мягкую певучую речь малороссов вплетались гортанно-шипящие выкрики черкесов, привезших из-за Кубани на ярмарку лес, наборные пояса, кинжалы с насечкой, мед и пригнавших овец.
– Вот это ярмарка! Что в самих Черкассах! – воскликнул Андрей, когда лошадь, не погоняемая хозяином, остановилась рядом с гончаром, торгующим расписными макитрами.
Да и было чему удивляться! Тут и колеса разных размеров, и густой деготь в бочках, рядна, развешанные опытной рукой торговца, и чоботы из доброй юфты. В стороне выстроились мешки с кукурузой, привезенной из-за Кубани, висели венки лука и чеснока.
Андрей оставил телегу и, проталкиваясь сквозь толпу, первым делом отправился в скотный ряд.
Ржали пригнанные ногайцами кони, мычали коровы и телки, блеяли овцы.
Потолкался Коваль, приценился. «Может, и куплю», – подумал он, обходя со всех сторон годовалую телку.
Вышел из скотного ряда, пошел дальше!
У разложенных на прилавках монист и медных колечек толпились местные красавицы, в расшитых кофтах и широких в оборку юбках. Тут же парни, приехавшие со всей Кубани и забывшие о хозяйстве при виде темных глаз да длинных кос.
Черкес, купивший штуку сукна, дожидался товарища, азартно торговавшегося с купцом-московитом. Купец то откладывал свой железный аршин, то снова брался за него, и в эту минуту его проворные пальцы мотали ситец на аршин так, что, казалось, готовы были сделать из аршина материи целых два.
Рыбники вывесили тарань вяленую, балыки, рыбец да шемаю прошлогоднего засола. Неподалеку – чумацкие возы с солью. Круторогие волы лениво жуют сено. Два чумака прямо с воза цибарками отмеряют крупную грязновато-серую ачуевскую соль.
Шинкарь бойко торгует горилкой и немудреной закуской. Тут же, рядом с шинком, сморенный хмелем, спит богатырского сложения казак. Два других сидят рядом в обнимку и беседуют чуть ли не на всю ярмарку.
– А что мне жинка? – говорит один другому заплетающимся языком. – Чи я не казак?
– Через их, вражьих баб, и казак не казак! – басит другой.
Протиснувшись в людском потоке, Коваль подошел к крытой палатке, залюбовался цветастыми платками. Хозяин платков, черноусый и важный, упершись тугим животом в стойку, жаловался другому купцу:
– Думал этим летом в Нижний податься, да в губерниях неспокойно, мужики пошаливают.
И вдруг откуда-то донесся крик:
– Идут! Казаки с походу вертаются!
– Идут! Наши идут! – подхватили женские голоса. Народ с ярмарки хлынул навстречу казакам. Даже многие купцы покинули свои места.
– Казаки идут! Вернулись из похода!
Молчат колокола на войсковом соборе, не палят крепостные пушки. Словно старшины и не видят полки, возвращающиеся из тяжелого похода.
Запыленные, уставшие, подошли черноморцы к Екатеринодару, вступили в крепость. Услышав о возвращении казаков, сюда же на майдан, покинув ярмарку, спешили станичники. Отовсюду неслись дружеские приветствия, радостные восклицания:
– Василь! Ты ли это?
– А-а, кум!
– Здорово, сосед. Живой, здоровый?
– А що казаку зробится!
– Как там мои?
– Живут, хлеб не жуют, бо нет его.
– У меня там все живые?
– Придешь, посчитаешь!
Ряды расстроились, перемешались. Расспрашивали о жизни в станицах, и часто вместо ответа станичники отводили глаза в сторону.
За спиной Дикуна кто-то спросил:
– Что-сь Малого не вижу. Сгиб, что ли?
Федор обернулся. Вытянув шею, по толпе рыскал глазами Кравчина.
– Нет Леонтия, – ответил кто-то.
– Царство ему небесное… – Кравчина облегченно вздохнул.
У собора казаки выстроились по сотням. Чуть в стороне тесной кучкой стояли старшины с Чернышевым. К ним подошло несколько куренных атаманов.
Начался благодарственный молебен. Над притихшей площадью разносился сочный голос протоиерея, ему вторил бас дьякона. Федор размашисто крестился, а из головы не выходила Анна. Полтора года прошло. Это были тяжелые, трудные годы. Смерть все время стояла рядом. Все это время старался он не думать об Анне, выбросить ее из сердца. И, кажется, утихла боль. А увидел Кравчину, и снова заныла старая рана… И опять встает в памяти Анна, такая, как раньше была: улыбчивая, ясная.
Вспомнил, как после свадьбы Анны мать утешала его, как могла, подумал: «Надо поискать станичников на ярмарке, расспросить, как там она, старая!»
Очнулся Федор только когда протоиерей, заканчивая молебен, пропел:
– О здравии живых тебя, Господи, хвалим!
– Хвалим! – подхватили дьякон и хор.
– Царствие небесное убиенным и умершим!..
– Царствие небесное!
Высоко подняв крест, протоиерей Порохня осенил им казаков. Выступили вперед полковники, положили на крытый алым сукном стол перначи, свернули войсковое знамя. Расправив плечи, к строю приблизился Кордовский.
– Славные черноморцы! Вы исполнили свой долг, не нарушив присягу. – Полковник пожевал ус. – Своими подвигами вы еще раз покрыли знамя отцов наших славой и почетом. Государь вас не забудет. Он помнит о вас, о ваших подвигах ратных, о службе вере, царю и отечеству нашему…
– Речист пан полковник, – вполголоса проговорил Ефим.
Кто-то из казаков выкрикнул:
– А довольствие нам за службу отдадут?
Гул одобрения прокатился по площади. Лицо Кордовского передернулось.
– Господа есаулы, разводите казаков по куреням и станицам! – зычно скомандовал он.
– Как так? – разом закричали несколько человек. – Без довольствия?
– Не выйдет! Некуда нам идти! В хатах один ветер гуляет!
Строй нарушился. С криками казаки тесным кольцом окружили старшин.
– Дети наши голодные!
– Придем домой, а там есть нечего!
Чернышев, сверкая глазами, ухватился за саблю. Побледневший Кордовский уговаривал:
– Разойдитесь, панове-добродию! Разойдитесь! Не поднимайте шум!
– Не пойдем мы в курени, пока не удовольствуете нас!
Вперед пробрался Дикун, оглянулся на товарищей, снял шапку и поднял ее в вытянутой руке. Шум постепенно смолк.
– Казаки никуда не пойдут, – твердо проговорил Федор, глядя в глаза Кордовскому. – Пусть выйдет к нам его высокоблагородие Котляревский и выслушает наши жалобы.
– Смутьян! – рванулся к Дикуну Чернышев, вытаскивая из ножен клинок. Но чьи-то крепкие руки ухватили его, удержали.
– Опять пугаешь, полковник! Так мы пуганые. А с огнем не балуй. Пока добром просим, свое просим, – бросил Федор Чернышеву и, обращаясь к Кордовскому, продолжал: – Мы жить по-людски хотим, а нам они не дают, – и Дикун кивнул в сторону старшин и куренных атаманов.
– Верно балакаешь. Правильно! – поддержали его казаки.
Многие из них втыкали пики в землю, складывали мушкеты на вытоптанную траву.
Майдан задвигался, забурлил. Казаки начали расходиться по широкой площади, располагаясь лагерем у собора. Заполыхали костры.
Кордовский, Чернышев, а за ними и другие старшины незаметно исчезли.
К Дикуну пробрался Собакарь.
– Ну и ну… Кашу заварили правильную. А вот расхлебаем ли ее?
Подошли Шмалько и Половой.
– Ишь как попервоначалу Кордовский мягко стлал, да жестко спать было бы, – пробасил Осип. – Стоило бы разойтись, поодиночке они нас за грудки взяли бы.
– Старшины, что те хорьки, – пояснил Ефим. – Хорек как залезет в курятник, так попервах зловонный дух выпустит, чтоб куры на сидали почуманели. А как почуманеют да попадают, то тут хорек и пьет их мозги…
– Самое главное теперь – стоять все за одного, – сказал Дикун. – Давайте, браты, пойдем сейчас по майдану да поговорим по душам с казаками!
– Правильно! – кивнул Собакарь. – Шоб, значит, все одной веревочкой были связаны. А народ нас поддержит, обязательно поддержит!
Эту ночь Федор спал тревожно, часто просыпался. Голову сверлила мысль: «Что делать дальше?» Не раз вспоминал Леонтия и вздыхал: «Вот кого не хватает».
Накануне казаки твердо решили стоять на своем и дружно добиваться, чтобы все полагающееся довольствие было выдано им сполна. Кое-кто заговаривал даже, что пора, мол, и земли кошевые поделить по справедливости. Но это были только отдельные, нестройные голоса. Масса казаков встретила их одобрительно, но настороженно – уж слишком смелыми они казались.
А говорить с начальством, с наказным атаманом и старшинами казаки всем миром поручили Дикуну и Собакарю.
Небо светлело. Зазвонили к заутрене. Екатеринодар пробуждался. Звенели ведра у колодцев. Из огороженных плетнями дворов хозяйки выгоняли в стадо скотину. Пришел в движение и казацкий стан. За крепостным валом нарастал гул пробуждавшейся ярмарки.
Накинув на плечи свитку, Дикун направился туда, на ходу переговариваясь с казаками. Он обратил внимание на то, что в лагере, кроме участников похода, появилось много новых, пришлых.
Немолодой казак, сдвинув папаху на затылок, пел:
Ой, що там за шум учынывся,
Що комар та на муси оженывся!
Выйдя за крепостные ворота, Федор сразу же окунулся в людскую толпу. Приехавшие изо всех станиц казаки и закубанские черкесы, купцы и перекупщики торговались, толкались, шутливо переругивались. Дикун высматривал васюринцев – не терпелось узнать, как там дома.
– Эгей, Федька, – услышал он.
К нему проталкивался Терентий Тронь.
– Сосед, здоровый, вернулся? Не гадал, что встречу!
Терентий дружески хлопнул Федора по плечу.
– Как видишь, целый, – усмехнулся Дикун.
Они выбрались из толпы.
– Что дома? – спросил Дикун. – Мать как?
Тронь махнул рукой и отвернулся.
– Ты чего?
– Померла твоя мать… Еще зимой померла…
– Померла?
Тронь неловко топтался на месте.
– Померла. Померла, значит. С голодухи преставилась… Старая была. Наймичкой не нужна, только жрать.
Плечи Федора поникли, и весь он как-то обмяк. Только и проговорил:
– Прощевай, сосед!
– Постой, Федька! Ты, случаем, за службу грошей не получил? Там причитается с тебя за десять фунтов мучицы… Матери я как-то давал…
Федор, не глядя на Троня, бросил:
– Рассчитаюсь.
Не замечая больше ничего, Дикун повернул в крепость. «Мать, родная! – стучало в голове. – Наказывала, чтоб берег я себя, встречи хотела, ждала.
С голоду померла! А напротив атаман живет, Баляба проклятый. Что ж он, куска хлеба тебе пожалел? Батько мой за него жизнь отдал не жалея…»
Федору хотелось плакать – открыто, не стесняясь. По-ребячьи прижаться бы к родному плечу и выплакаться. Но никого близкого, родного у него не осталось на целом свете. Ни батьки, ни матери… Ни Анны…
И Федора охватывала ярость. Ему хотелось добраться до жирной шеи атамана Балябы, до его горла и давить, давить до того, пока остекленеют рачьи глаза и обмякнет жирное тело. А потом встретить Кравчину – и с ним сделать то же… Да и всех старшин, всех их – тоже передушить бы.
У войскового правления его окликнули Собакарь, Шмалько и еще два казака:
– Пойдем к Кордовскому! Думают ли они нам наше довольствие отдать?
– Что ты сумный такой, друже? – заботливо спросил Собакарь, пропуская вперед других.
– Мать померла… С голоду померла, – сдавленным голосом ответил Дикун.
Рука Собакаря легла на его плечо.
– Горькое горе, – вздохнул он, – что и казать. Да разве вернешь усопшую…
– Один я остался.
Никита нахмурился.
– Человек только тогда один остается, если его люди, как волка-одинца, от себя прогоняют.
Казаки вошли в правление.
У Кордовского сидели Чернышев и приехавший из станицы Степан Матвеевич Баляба.
При виде Балябы у Федора потемнело в глазах. Стараясь не смотреть на него, Дикун хрипло спросил:
– Пан полковник, когда отдадут нам наше довольствие?
Кордовский поднялся.
– Расходитесь по станицам, а довольствие выдадут позже!
Один из казаков с усмешкой протянул:
– Пока дождешься кныша, вылезет душа!
– Нет, пан полковник, ты не обещай, сейчас отдай. А еще требуем мы созвать круг. Недовольны мы своими старшинами и атаманами. По их вине в станицах бедноте всякие обиды чинятся. А Котляревский и бачить того не хочет. Навязали нам его в кошевые.
– Смутьян! Кто дал тебе право поносить его высокоблагородие? – ударил кулаком по столу Чернышев. – Тимофея Терентьевича сам государь назначил атаманом!
Федор шагнул к Чернышеву, оборвал:
– Твое дело телячье, полковник. Сиди и не рыпайся! И атамана нам никто не назначал. Брешете вы все. Сами вы Котляревского выдвинули, чтоб он вас покрывал! Идемте отсюда! – повернулся он к казакам. – У этих живодеров добром своего не возьмешь!
Казаки направились к двери. Уже с порога Осип обернулся, погрозил Чернышеву кулаком:
– Погоди, с тебя-то мы еще за все спросим. Не забыли, как ты купцам наш провиант продавал!
Чернышев густо покраснел, но заставил себя презрительно усмехнуться.
После обеда в непокорные полки приехал Кордовский. Припекало знойное полуденное солнце. Не слезая с коня, полковник выкрикнул:
– Ну? Все еще не расходитесь? – И подняв нагайку, пригрозил. – Смотрите, дождетесь!
– Хлопцы, смотри, какой храбрый, – делая удивленное лицо, проговорил Половой. – Перестань, полковник, брехать на ветер – ты же не наш кутько!
Лицо Кордовского налилось кровью.
– Пся кревь, – еле слышно прошептал он.
– А што, – подмигнув казакам, насмешливо продолжал Ефим. – Истинно брешет, как у моего деда кобель брехал. Тот тоже попервах не гавкал, откинет хвост и спит. Так дед взял и сунул ему под хвост горящее полено. Кобель как взвоет, да по двору, а хвост дымит. С того дня кобель денно и нощно на ветер брехал, точь-в-точь как зараз полковник.
– Хамы! Бунтовщики! – взорвался Кордовский и, подняв коня на дыбы, поскакал из крепости.
– Ого! – рассмеялись казаки. – Половой Кордовскому тоже под хвост полено сунул…
Наказной атаман Котляревский был в те дни на Тамани. Он проверял таманское укрепление, а на обратном пути собирался осмотреть крепость Копыл[2] По дороге в Копыл и разыскал атамана полковник Великий. Загнав двух лошадей, без конвоя, скакал он день и ночь.
Известие о бунте не на шутку встревожило Котляревского. Взяв полсотни казаков из укрепления и сопровождаемый конвойной сотней, он немедленно отбыл в Екатеринодар.
Покачиваясь на подушках мягкой рессорной тачанки, Котляревский думал о случившемся. На душе было тревожно: «Как отнесутся к этому в Петербурге?»
Худощавое, загорелое лицо Котляревского было угрюмо.
«Что же это? Ведь на старшин руку подняли! На власть! Казнить таких!»
Но он был твердо уверен, что достаточно его присутствия, и бунтовщики выдадут зачинщиков, покорятся. Не знал Котляревский, что весть о восстании полков уже донеслась до многих станиц, и голытьба поодиночке и отрядами спешила в Екатеринодар…
Остались позади низовья Кубани. Дорога пошла через плавни. По обеим сторонам стеной стоял камыш. Кое-где сквозь густые заросли еле заметные пролегали кабаньи тропы. Изредка открывались блюдца воды. Вот с одного из них поднялась стая гусей, гогоча, опустилась где-то в глубине камышей. В плавнях жизнь шла своим ходом. Царство диких птиц и зверей жило по своим извечным законам.
Казаки ехали осторожно. На границе особенно ухо надо держать остро. А зазеваешь, так обовьется вокруг шеи тугой аркан, продадут казака на галеры в далекую Туретчину…
Кони тревожно фыркнули, рванули постромки.
– Либо волка, либо человека почуяли, – встревожился Великий.
Он боязливо оглянулся на охрану. Полковник не доверял теперь и отборной атаманской сотне. Глаза пробежали по пригнувшимся к косматым гривам всадникам. Высокие папахи, мрачные, угрюмые лица. Ни улыбки, ни разговоров.