Особенно тяжела была для больного ночь.
Сон не приходил, и больной в полутьме электричества возбужденно оглядывал комнату.
Из окна доносился гул бушующего моря.
Боцману казалось, что он один и никуда отсюда не выйдет, и его забыли, и в голове его пробегали мысли о прошлой жизни.
Был он матросом форменным, но все-таки не было ему никакой задачи. Вместо службы была одна тоска. То попадался мордобой-капитан, то ревизор неправильно кормил матросов, то с углем выходили зазорные дела, то старший офицер зудил зря.
Антонов не раз толковал об этом на баке и раза два подавал претензии адмиралам. За все это боцмана считали беспокойным человеком и наказывали.
Он понимал, что все-таки держали его боцманом только потому, что он был усердный и хороший боцман, и придраться к нему было нельзя.
Особенно тосковал больной в эту ночь по Кронштадту. Там, – думал он, – было бы так хорошо ему, уютно в своей комнате, которую нанимал у сестры.
Там жила и Степанида Андреевна, прачка. Они вместе с сестрой держали прачечное заведение, а боцман помогал им: разносил белье по давальцам и писал счета.
И сестра и Степанида вспоминались ему, как необыкновенно добрые и приветные женщины. Он, напротив, считал себя грубым и вздорным и вспоминал, как, возвращаясь нередко не в своем виде, обижал и сестру и Степаниду.
И больному все эти несправедливости представлялись несравненно сильнее, и себя он считал безмерно виноватым. “Сам же я и есть скот настоящий”, – думал он и просил бога, чтобы он избавил его от тоски.
– Хоть бы доктор дал лекарство от нее! – громко говорил он и в то же время сознавал, что никакой доктор от тоски его не избавит.
В маленькой комнатке становилось темней.
В голове больного точно сидел гвоздь, и он вскрикивал:
– Уберите меня, уберите!
Предметы в комнате представлялись больному какими-то странными, и он испытывал ужас одиночества.
Казалось ему, что и сестра, и Степанида, и закадычный его приятель Ипатка, старый баковый матрос с “Нырка”, позабыли о нем.
Он забыт всеми, и один, один, постоянно один.
А давно ли они вместе с этим Ипаткой балакали и по праздникам после чаю распивали не один полуштоф?
В такие минуты друзья его казались больному большими обидчиками; он раздражался и называл обидчиков свиньями.
– А еще называли своим добрым приятелем! Кто их тянул за языки?
Но проходило мгновение, больной одумывался и снова раздумчиво и внимательно вглядывался в полутьму.
Тоска охватывала его все сильней и сильней.
“Черти вы и есть”, – уже совершенно здраво подумал боцман, вспоминая и доктора, и капитана, и многих офицеров, и сестру, и Степаниду.
– Вот поправлюсь, явлюсь на “Нырок”, отслужу на клипере свой срок – и в отставку.
И ему представлялось, что в отставке, на берегу, жизнь будет совсем другая, чем на судне. И он будет при деле, и люди будут лучше.
И не надо обижать, а главное – не врать.
– Небось, сестра всегда оказывала своему брату приверженность. Ты, мол, один мой верный сродственник… И Степанида называла добрым человеком. А как этот самый верный сродственник и добрый человек – один как перст и без всякого призору, так хоть бы весточку прислали. Форменные бабы и оказались. Небось, сестра давится деньгами от давальцев.
А точно гвоздь так и сверлил его голову.
Наконец больной заснул. Но сон его был прерывистый и необыкновенно чуткий.
– Братцы, спасите! – раздался из соседней комнаты тихий голос.
Боцман присел на койке и стал прислушиваться.
– Братцы, помогите! – громче сказал кто-то.
В соседней комнате раздались мягкие шаги, послышался тихий женский голос, и крики стихли.
– Верно, милосердная… только как наш русский понимает ее?
И боцман, обрадованный, что рядом с ним русский, направился к двери; но в эту минуту вошла белокурая немка и своим слегка гнусавым, искусственно ласковым голосом проговорила, указав на койку:
– Спите, спите, вам лучше будет.
Но голос сестры, вместо того, чтобы успокоить больного, только раздражил его.
И он насмешливо промолвил довольно громко:
– Чего ты зудишь, белобрысая? Лучше помалкивай. Дрыхни сама.
Сестра Анна еще настойчивее повторила:
– Dormez, dormez! [4]
– Форменная ты дура и есть. Дрыхни сама.
Немка погладила боцмана по голове.
Он резко отдернул голову и сказал:
– Проваливай, проваливай. Я и без тебя дорми; только бы бог дал сна.
Сестра стала успокаивать по-французски боцмана.
Но он сердито махнул рукой и отвернулся от нее.
– Братцы, голубчики! – снова послышался голос из соседней комнаты.
И сестра исчезла.
“Тоже поправку выдумали; доктора законопатили. Надо проведать соседа. Верно, утром пустят, а не пустят, я без спроса пойду. По крайности будем не одни здесь русские”.
Наступила тишина. Сосед смолк.
Скоро заснул и боцман, но ненадолго.
Пришла немка и, увидавши, что он лежит в платье, разбудила боцмана и показала ему, что надо раздеться и лечь.
– Опять зазудила. Тоже вроде нашего доктора.
Однако боцман, приученный долгой флотской службой к дисциплине, тотчас же разделся и лег в постель.
Сестра затушила электричество, и в комнате воцарилась темнота.
А боцман чувствовал себя еще беспомощнее, и ему казалось, что теперь он окончательно всеми забыт.
Сон не приходил. И в голове боцмана пробегали мысли о том, как хорошо быть в Кронштадте и побалакать с умной Степанидой насчет того, как правильно жить на свете и почему в мире так много зла.
Из окна сильнее доносился гул моря.
– Небось, в море погода. Видно, “зарифимшись” “Нырок”.
И прежний лихой боцман представлял себе, что, верно, на “Нырке” взяты рифы, и он дует под тремя рифами, и подвахтенные уже спят в койках.
И боцман, уже во сне, рассыпал артистическую ругань, вызывая подвахтенных наверх брать четвертый риф.
На другое утро, когда слабый свет проник в комнату, боцман проснулся и, увидав себя в непривычной обстановке, сообразил, где он, и воскликнул:
– Крышка!
“Сегодня же надо утекать отсюда”, – подумал он и, открыв окно, жадно вдыхал свежий, острый воздух раннего утра.
Солнце только что поднялось из-за Везувия, и верхушки гор были в золотистой дымке.
Напротив слегка вырисовывался в тумане остров Капри. Раздавался тихий перезвон в церквах.
В госпитале было еще тихо.
– Ишь ведь, дьяволы, дрыхнут. Поди, не скоро дадут горяченького.
И боцман, словно зверь в клетке, шагал по комнате взад и вперед, и в голове его пробегали мысли о том, как он уйдет из госпиталя и явится на “Нырок”.
Там же, может быть, он узнает от ребят насчет того, как живут в Кронштадте сестра его Иренья и Степанида, как справляются они без него с бельем.
“Не вышла ли Степанида замуж?” – подумал боцман, и жгучее озлобление почему-то охватило его.