– Куда ты, дружочек? – спросила Джейн, увидев, что он поспешно натягивает на себя пальто.
– В аптеку. К Бишопу.
– Сам? Без полиции?
– Без полиции. Ну ее, эту полицию! Она никогда еще не появлялась вовремя. Сам пойду…
От возбуждения он никак не мог попасть рукой в левый рукав. Она ему помогла, подала шляпу.
– Может, все-таки лучше бы еще немножко подождать? – робко осведомилась она. – Они еще могут прийти. Ведь сегодня воскресенье. Ты ведь сам сказал… Все будут смеяться…
– Оставь меня! – взвизгнул Фрогмор и ударил миссис Джейн по щеке. – Им не к спеху, себе они сделали прививку. А во мне, я чувствую, как во мне просто кишат эти дьявольские чумные микробы. Я не могу больше ждать, черт вас всех побери!..
Всех, значит и Джейн! Впервые за четырнадцать лет он ударил ее, а не наоборот! Впервые за четырнадцать лет их совместной жизни он послал ее к черту! И, главное, раз он сам, по собственной воле отправится в аптеку, насмарку идут и слава и будущие кучи кентавров!
– Драться, негодяй ты этакий?! – вскричала Джейн. – Ты осмелился поднять руку на женщину, которая сделала тебя человеком?!.
Резким, наметанным движением руки она сбила с него шляпу, потом схватила его за лацканы пальто, швырнула на диван и принялась колотить по физиономии, по спине, по животу…
Он вырвался, подобрал шляпу и, словно не было предыдущих трех дней счастливой супружеской жизни, пустился в привычный бег вокруг стола. И так они бегали по меньшей мере четверть часа с короткими перерывами, чтобы Джейн, упаси боже, не задохнулась от одышки.
На этот раз примирения не наступило. Не было сладких рыданий на хилой груди Фрогмора, не было успокаивающих соображений о долгой совместно прожитой жизни. Воспользовавшись новым приступом одышки у Джейн, Фрогмор выбежал из дому, громко захлопнув за собой дверь.
Был на исходе десятый час утра двадцать шестого февраля.
Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.
Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.
Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.
Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада. Здесь пахло мышами, свечами, дурно мытым телом и прогоркшей олифой.
Нужно сказать, что среди тех, кто в это утро спустился в часовню, некоторые были движимы и религиозным чувством и довольно многие – тоской и желанием хоть как-нибудь развлечься. В тюрьме ни один день недели не отличается весельем. Но в воскресенье, когда к тому же не бывает ни почты, ни приема посетителей, ни работ в тюремных мастерских, можно просто удавиться от тоски.
Купер тоже пошел в часовню. В Боркосе он не очень увлекался церковными делами, но здесь ему вдруг захотелось помолиться. С ним пошел и его новый друг, сосед по камере Нокс – истопник местного кинотеатра. Два крепких и не старых парня, они особенно быстро подружились, когда узнали, что оба очутились за решеткой по милости Фрогмора, бешеного бакалейщика из Союза атавских ветеранов.
В часовне было жарко и душно. От серых, крашенных масляной краской стен веяло сыростью. Тускло светила убогая люстра. Окна, – их было четыре, и все в одной стене, высоко, где-то под потолком, – были такими, какими и должны быть окна картофельного склада, переоборудованного в тюремное помещение. Забранные в густую решетку, маленькие, с матовыми стеклами, убежавшими в самую толщу амбразуры, они бросали скупой дневной свет только на люстру.
Заключенные хмуро рассаживались на треногих раскладушках с засаленными парусиновыми сиденьями. Впереди – белые, черные – в задних рядах. Прокашливался хор. Широкоплечий капеллан, пожилой, недалекий, но хитрый, встречал входивших заученной улыбкой трактирщика, у которого по соседству открылось конкурирующее заведение.
Сегодня он улыбался с особенным усердием. В воздухе ощущалось какое-то напряжение. Заключенные были возбуждены и отсрочкой сессии, и опасностью чумы, и тем (это касалось негров, арестованных у аптеки Бишопа), что их ни за что ни про что запрятали в тюрьму, и глухими слухами о крайнем обострении отношений между Атавией и Полигонией. Слухи об этом еще вчера вечером просочились сквозь тюремные стены. Капеллану предстояло сообщить подневольной пастве о войне, которая сегодня в шесть утра была официально объявлена. Это была та самая премия верным сынам церкви, которая была им уготована администрацией тюрьмы. Безбожники узнают о войне только после службы в часовне.
Еще одно обстоятельство волновало капеллана и Кроккета: не было человека, который сумел бы сыграть на фисгармонии национальный гимн «Розовый флаг». Обязательно надо было спеть гимн, а у заключенного, который по воскресным дням играл в часовне на фисгармонии, разболелась печень, и он вот уже вторую неделю валялся в тюремной больнице.
– Дети мои! – обратился к собравшимся капеллан и поднял вверх свою жилистую руку. – Дети мои, нужен человек, умеющий играть на фисгармонии.
Заключенные молчали. Очень им нужно играть на фисгармонии.
– Пойди сыграй, – шепнул Купер Ноксу. – Ей-богу, пойди и сыграй! Утри всем этим кривлякам нос.
– Да ну их, – отмахнулся истопник.
– Неужели никто из вас не умеет играть на фисгармонии? – спросил капеллан. – Надо будет сыграть «Розовый флаг», наш национальный гимн…
– Он умеет! – крикнул с места Купер, указывая на насупившегося Нокса. Чего ты стесняешься, старина, иди…
Нокс вытянулся во весь свой огромный рост, потоптался в нерешительности, сокрушенно махнул рукой и направился к дряхлой фисгармонии, тускло поблескивавшей дешевым лаком.
– Куда прешь, черномазая обезьяна? – негромко, но очень четко произнес чей-то голос. – Брысь на место!
Нокс сделал вид, будто не слышал этого окрика. Размеренным шагом он подошел к инструменту и уселся перед ним на древнем стуле-вертушке.
– Ну вот и отлично, дети мои! – воскликнул с притворной жизнерадостностью капеллан, стараясь не допустить до скандала.
– А ну, брысь на место, ниггер! – продолжал тем же ровным голосом долговязый молодой заключенный с тонким и дряблым лицом ангела, погрязшего в грехах. Теперь все его увидели. Это был Обри Ангуст, отбывавший наказание за ограбление шофера. Он сидел в третьем ряду. – Отец капеллан, пусть этот чернокожий язычник немедленно уберется на место.
Нокс, не оборачиваясь, остался сидеть у фисгармонии.
– Пусть он убирается к дьяволу! – поддержали Ангуста его соседи по ряду. – Обри прав!.. Эти негры всюду пролезают!.. Даже в церкви от них нет спасения.
Нокс продолжал сидеть не оборачиваясь.
Капеллан растерянно воздевал руки, лепетал что-то тонувшее в нараставшем гуле голосов. По меньшей мере полсотни белых арестантов, обрадовавшись возможности пошуметь на таком похвальном основании, не давало ему говорить.
Нокс продолжал сидеть.
Ангуст встал со своей раскладушки, поднял вверх руку, и его единомышленники замолкли.
– Отец капеллан! – промолвил он все тем же удручающе ровным голосом хорошо воспитанного человека. До того, как его арестовали, он учился в выпускном классе местного колледжа, был вице-президентом тамошнего отделения Христианского союза молодых людей и особенно ненавидел негров за то, что шофер, из-за которого он сейчас отсиживал срок, был тоже «из этих чернокожих». – Отец капеллан! Мы считаем несправедливым, больше того, мы считаем себя оскорбленными в самых глубоких наших христианских чувствах, что даже и здесь, в тюремной часовне, мы не можем спокойно общаться с господом нашим из-за присутствия этих богопротивных негров.
– Сын мой, – елейно воззвал капеллан к Ноксу, – мне весьма горько, но в интересах спокойствия во храме господнем тебе придется вернуться на место.
Нокс не шелохнулся. Он сидел, не оборачиваясь, спиной к аудитории.
Из задних рядов донесся глухой ропот негров.
– Вы нас неправильно поняли, отец капеллан, – учтиво улыбнулся Ангуст, – мы просим, чтобы эти вонючие негры покинули часовню. Это требование белых. Белые христиане умоляют вас изгнать нечестивых из храма.
– Сын мой, – снова обратился капеллан к Ноксу. – Вернись на место, и да установится мир в храме сем.
Нокс молча встал и, глядя поверх ненавистных и ненавидящих белых, оравших, улюлюкавших и свистевших, медленно, размеренным шагом, как на военном учении, направился в задние ряды.
– Нечестивых черномазых вон из божьего храма! – гаркнул сосед Ангуста, худенький юноша с непостижимо зычным голосом. – Брысь, чернокожие!
– Брысь! – заорали арестанты. – Вон из храма!.. Катитесь все в Африку!..
Кто-то подставил Ноксу подножку, и он споткнулся, но удержался на ногах. Ему подставили вторую подножку, и Нокс снова не упал. Но чтобы сохранить равновесие, ему пришлось схватиться за плечо того самого белого, который ему эту подножку подставил. Белый покачнулся на стуле, вызвав иронические смешки со стороны друзей. Чтобы поддержать свою честь, он забежал вперед и с силой ударил Нокса кулаком в нос. Брызнула кровь. Нокс остановился, вытер тыльной стороной ладони кровь, посмотрел на нее с таким видом, будто ему, сильнейшему боксеру Кремпа, никогда не приводилось ее видеть и, прежде чем нападавший успел сообразить, в чем дело, с неуловимой быстротой выбросил вперед правую руку с крепко стиснутым железным кулаком.
Нападавший, с вывихнутой челюстью, потерявший сознание, полетел на соседей, сокрушая все на своем пути.
– Бей негров! – закричал тогда Ангуст. – Они дерутся во храме господнем! Проломим им головы, этим черномазым павианам! С нами бог!..
– Бей черномазых! – подхватила его клич сотня обрадованных голосов. – С нами бог! Уничтожим эту мразь!..
Все вскочили. С грохотом посыпались на цементный пол раскладушки.
Кучка белых арестантов, возглавляемых Ангустом, со всех сторон набросилась на Нокса. Четверо стали выворачивать ему руки, двое подползли сзади, дернули его за ноги, и он рухнул на пол. Тогда все они навалились на него и стали топтать ногами. Несколько раз ему удавалось приподняться, не один человек, обливаясь кровью, уже лежал без сознания, отведав его могучих кулаков. Но где же ему было справиться со всеми!
Купер рванулся на помощь Ноксу. Молотя кулаками по головам, животам, спинам, расшвыривая вокруг себя арестантов, пытавшихся его остановить, повалить и искалечить, полный ярости, вдохновляемый первым настоящим случаем дать сдачи людям, которые всю жизнь безнаказанно избивали и оскорбляли его, он крушил направо и налево, пробиваясь к своему новому другу. Он понимал, что даром это ему не пройдет, что виновными признают не Ангуста и его банду, а обязательно их, негров, и что если он останется жив после этой кровавой драки (белых было в несколько раз больше, чем негров), его обязательно засудят, и очень крепко засудят, и он думал сейчас только об одном: подороже продать каждый год свободы, которого его лишит будущий неправедный суд.
Он ничего не видел, кроме тех нескольких искаженных злобой белых лиц, с которыми ему пришлось иметь дело; он ничего не слышал, кроме проклятий, хрипа, скрежета зубов, исступленных воплей и криков боли, которые издавали его непосредственные противники и он сам. Но он знал, что теперь уже они с Ноксом не одни, что им спешат на помощь их товарищи по беде, товарищи по тяжкой беде с первого дня их рождения.
Побоище стремительно разгоралось. Будем справедливы: далеко не все белые последовали призыву Ангуста. Многие метнулись вместе с оробевшим капелланом в сторонку, в дальний угол, направо от амвона и оттуда с ужасом, а некоторые с любопытством, наблюдали это редкое, захватывающее зрелище. Другие бросились вверх по лестнице, подальше от кровопролития. Но большинство белых арестантов, вооружившись сложенными раскладушками, накинулись на Нокса, на Купера, на всех негров, которые теперь уже не собирались безропотно сносить удары и решили, не считаясь ни с чем, показать, что и они умеют орудовать и кулаками, и ногами, и раскладушками.
Кроккет пытался что-то кричать, что-то кому-то приказывать, но никто его не слышал и никто его не слушался. Он хотел стрелять, но побоялся, как бы его не растерзали в переполохе свои же белые. Тогда он протиснулся к стене с кнопкой вызова тюремной стражи и до тех пор не отрывал пальца от этой кнопки, пока вниз по железной лестнице не загремели тяжелые подошвы охранников, бежавших на подмогу старшему надзирателю.
Он еще успел увидеть поверх сражающихся заключенных первых двух надзирателей, ворвавшихся в часовню с пистолетами в руках, он еще успел раскрыть рот, полный золотых коронок, чтобы крикнуть: «Стреляйте в черномазых!», когда вдруг потухла и упала вниз, прямо на дерущихся, люстра. Одновременно, уже в темноте, с потолка крупными кусками посыпалась штукатурка, и грохот немыслимой силы оглушил всех. Они словно оказались в самом центре обрушившегося на часовню чудовищного горного обвала. Потом сразу стало тихо. Очень тихо. И совершенно темно. Все лампочки погасли. Окна не пропускали больше ни единого луча дневного света. Прошло секунды три, не больше, и откуда-то издалека послышался новый гулкий удар, походивший на отдаленный гром. Ощутительно дрогнул цементный пол. Обрушился еще кусок штукатурки с невидимого потолка на невидимых людей. Потом ударило еще три раза, на этот раз уже далеко, и стало совсем тихо…
Начался первый день атаво-полигонской войны. Первая бомба, сброшенная первым полигонским бомбардировщиком на Кремп, упала на местную тюрьму.
За четыре часа до этого события мотомеханизированные войска Атавии форсировали государственную границу Полигонии. Предполагалось, что перерезав северо-западней Форта-Пруга и восточней озера Эпагон южную трансконтинентальную железную дорогу, атавские войска вслед за этим сразу повернут на северо-запад, разрубят надвое самую промышленную провинцию Полигонии – Гаспарону, в районе мыса Фрегат, выйдут к крайней южной оконечности Тюленьего залива и вторгнутся в провинцию Род об. Таким образом атавские генералы рассчитывали расчленить Полигонию на две части, а захваченный в полукольцо индустриальный запад страны отрезать от значительных людских, сырьевых и продовольственных ресурсов. Авторитетными военными обозревателями особенно подчеркивалось то, что в итоге этой операции устанавливалась непосредственная связь с основным массивом полигонцев катаронского происхождения, составляющих свыше восьмидесяти процентов населения этой провинции и около трети всего населения Полигонии. Речь шла об исторической освободительной миссии атавских вооруженных сил, которым небесное провидение предопределило принести на остриях своих штыков и лафетах своих пушек долгожданную независимость полигонских катаронцев. Немедленно по вторжении в эту провинцию намечалось провозглашение независимой республики Новая Катаронна под покровительством Атавии и формирование из ее граждан национальной армии «для защиты юной республик» от пьенэмских узурпаторов.
Из этих планов не делалось никакого секрета, потому что единственное их боевое назначение как раз в том и состояло, чтобы они как можно скорее стали достоянием самой широкой гласности. Больше того, сенатор Мэйби в качестве главнокомандующего вооруженными силами Атавии сам поведал о них атавскому народу и радиослушателям по ту сторону фронта во время второго радиовыступления – через час сорок минут после начала боевых действий.
– Конечно, – сказал он в пояснение одобренного им стратегического плана, – не было бы для нас ничего проще, чем обрушить всю мощь нашего оружия на главные полигонские города. От наших аэродромов рукой подать до основных жизненных центров этой заблудшей и погрязшей в высокомерии страны. Река Хотар давно уже не является серьезным препятствием для любой современной армии, тем более для атавской. Всю ночь я молил небо, чтобы из всех возможных вариантов ведения войны, столь цинично навязанной нам чванливыми и корыстолюбивыми правителями Полигонии, оно подсказало нам самый бескровный, самый гуманный, наиболее достойный армии христианской страны. Никогда еще мы не поднимали и, надеюсь, никогда не поднимем наше оружие во имя кровожадных, эгоистичных целей, во имя чего-либо, кроме справедливости, добра и свободы. Никогда мы не навязывали и, надеюсь, никогда и никому не будем навязывать своей воли. Мы не требуем привилегий, которых не можем предоставить другим. Мы ненавидим лицемерие. Нам нужна только искренность, искренность и уважение к атавскому флагу. Я нахожусь в состоянии, близком к отчаянию, когда думаю о тех многочисленных жертвах, которые полигонским мужчинам, женщинам и детям предстоит понести по милости правящих их страной тиранов. И, видит бог, эти тираны, надменно и легкомысленно развязавшие эту войну, должны быть и будут наказаны. Таково веление неба, и, повинуясь этому велению, мы бросаем наши силы на чашу весов во имя свободы и лучшей жизни для доброго и кроткого полигонского народа. Да поможет нам бог в нашем трудном подвиге братства, любви и высокого самоотречения!
Спустя два часа нисколько не обидевшиеся тираны, правившие Полигонией, сообщили сенатору Мэйби через агентуру в городе Хотаре, что его выступление произвело на полигонцев весьма сильное впечатление. Полигонцы полны решимости защищаться против агрессии атавцев. Чтобы закрепить это настроение, желательно внеочередное выполнение пункта сто восьмого литера «к» третьего параграфа соглашения.
Понимая особую важность тесного согласия и взаимопомощи обеих воюющих сторон, особенно в первые дни войны, атавское главное командование немедленно удовлетворило просьбу полигонских партнеров: три эскадрильи тяжелых бомбардировщиков обрушили бомбовый груз на остров Соггол, что близ города Родоба. В двадцать минут остров был превращен в дымящуюся и безлюдную пустыню. Авиация и зенитная артиллерия полигонцев тем легче и блистательней отразила угрозу бомбежки Родоба, что бомбежка Родоба не входила в планы атавского командования.
Это была очень тонко и точно продуманная и разыгранная комбинация, которая должна была придать воинственности полигонцам призывного и непризывного возраста, усилить их волю к сопротивлению, показать им истинную цену атавских заявлений о любви к местным катаронцам. Сенатор Мэйби, проявлявший известную склонность к шахматной терминологии, был в восторге от этой операции, которую он не без остроумия назвал Соггольским гамбитом. Пожертвовав Согголом, полигонское правительство получало активную позицию для отражения согласованного с ним атавского наступления и перехода в контрнаступление, которое, как это было заранее обусловлено, не будет иметь успеха.
По обоюдной договоренности стремительное продвижение атавских войск должно было застопориться примерно на полпути между обеими трансконтинентальными железными дорогами. В районе юго-восточной окраины Уэрта Эбро был намечен первый пункт активного полигонского сопротивления, который затем, после нескольких демонстративных отходов каждой из воюющих сторон, должен был окончательно превратиться в исправно действующую мясорубку, перемалывающую во имя сохранения сверхвысоких прибылей нескольких десятков семейств тысячи и тысячи эшелонов с оружием, боеприпасами, снаряжением, обмундированием, продовольствием и с десятками и сотнями тысяч людей.
Нет, Гарри Фрогмор не бежал. Единственное, что еще было в его силах, чтобы сохранить хоть жалкие остатки его погибающего авторитета, было стараться не бежать. Но он шел таким торопливым шагом, что неминуемо обратил бы на себя внимание сограждан, если бы их в это тихое и ясное воскресное утро продолжала интересовать судьба человека, сознательно идущего на клятвопреступление. Они толпились на залитых нежарким февральским солнцем тротуарах, у праздно поблескивавших витрин закрытых магазинов, у дородных и пестрых афишных тумб и посреди улицы и о чем-то толковали, о чем-то неизвестном Фрогмору, но настолько важном, что даже фигура крадущегося Фрогмора не могла их отвлечь от темы разговора. Они никуда не спешили, хотя самое время было идти в церковь. Утренняя служба вот-вот должна была начаться. Ребятишки в воскресных костюмчиках с радостными воплями шныряли между взрослыми, которые и на них не обращали внимания.
«Конечно, – думал Фрогмор с холодной яростью, – почему бы им не резвиться? Они себе сделали прививки. Над ними не висит угроза чумы, и им нет никакого дела до того, что вот идет совсем недалеко от них человек, который ради их чести, их прав и преимуществ обрек себя на беспримерную опасность страшной и мучительной смерти…»
Как это ни странно, но Фрогмору, пуще всего опасавшемуся лишних свидетелей его позорной капитуляции, было в то же время нестерпимо обидно, что на него уже не обращают внимания.
Конечно, он при всем этом старался держаться как можно дальше от своих неблагодарных сограждан. Он норовил, где это только было возможно, воспользоваться проходным двором или пустырем, чтобы сократить путь к единственной цели – аптеке Бишопа.
Он знал, что в этот самый момент в ней, как и всегда в ранние воскресные часы, пустынно и уныло. Несколько приезжих из близлежащих городишек лениво ковыряются там вилками в невкусных яичницах и судачат о всякой всячине. Сегодня они, вероятно, обмениваются мнениями насчет чумы, о видах на войну и на урожай. И, конечно уж, об удивительной и нелепой клятве местного жителя, бакалейщика Фрогмора. Аптекарь, ясное дело, по мере его скромных сил, подбрасывает яду в отвратительную хулу, которой клиенты скуки ради осыпают его злосчастного приятеля. И, наверно, как и всегда, из его раздолбанной радиолы надоевший баритон мурлычет опротивевшую песенку о Лиззи…
Так и есть. Еще добрых триста метров до аптеки, а уже можно различить:
Где же ты, Лиззи?
Я так жду, Лиззи!..
Это потому так хорошо слышно, что дверь аптеки раскрыта настежь. Удивительно теплая погода. Ранняя весна… Но почему нет никакой очереди? А вдруг уже все кончено, и эпидемиологический пункт свернул свою работу? Да нет, чего зря волноваться. Просто на весь город остался только один идиот, не сделавший еще себе прививки… И этот идиот он – Гарри Фрогмор… Хоть бы там, в аптеке, не оказалось местных жителей. Да ладно уж, снявши голову, по волосам не плачут… А есть что-то необычное в сегодняшнем утре. Почему эти люди не спешат в церковь? Если бы у Фрогмора все было благополучно с прививкой, он бы давно уже сидел в церкви… А вот теперь почему-то все вдруг ужасно заторопились… Где это вдруг заиграл духовой оркестр? По какому случаю? В воскресенье утром порядочным людям полагается быть в церкви… Да это какая-то манифестация! Оркестр! И за ним человек двести народу с национальными флагами… Впереди Раст. И Довор – глава местной организации атавских ветеранов. Да здесь, никак, собралась вся организация! Впервые за многие годы его не удосужились пригласить на манифестацию, устраиваемую ветеранами. Нечего сказать, хороши товарищи! Да ладно уж, ему сейчас не до демонстраций… Оркестр играет национальный гимн. Раст снял шляпу и что-то крикнул. Все кричат «гип-гип ура!» и тоже машут шляпами. И никто не удосужился пригласить его, Фрогмора, принять участие! Впервые за четырнадцать лет, со времени его женитьбы на Джейн!..
Какой-то мальчишка в воскресном крахмальном воротничке оторвался от толпы и побежал ему навстречу. Фрогмор растерялся. Лучше бы ему все-таки ни с кем не встречаться.
– Господин Фрогмор! – кричал еще издали мальчишка. – Мой папа приглашает вас принять участие… Господин Раст посылал меня за вами домой, но вас уже не было дома… На Главной улице собрались недорезанные красные и негры, и они там устроили митинг, и мы сейчас как раз идем, чтобы их как следует поколотить… Полигонские холуи! Проклятые агенты Пьенэма!
– Сейчас, я сейчас! – замахал ему руками Фрогмор. – Мне только нужно на минутку в аптеку. Какие, говоришь, холуи?
– Полигонские. А господин Бишоп с нами, во-он он, сразу за оркестром, в темно-синей шляпе…
– Все равно. Мне срочно нужно в аптеку. Я сейчас. Я вас догоню…
– А то они кричат: «долой войну!» Эти недорезанные, и им нужно как следует заткнуть глотки, – сказал мальчик, в котором Фрогмор узнал старшего сына Довора. – Значит, сказать, что вы нас догоните?
– Догоню.
Где же ты, Лиззи?
Я так жду, Лиззи!..
Как жестоко, родная,
Домой убегая,
Уносить мое сердце, Лиззи!..
«…Теперь уже совсем близко слышно эту дурацкую песенку… Удачно все-таки получилось, что как раз сейчас этого мерзавца Бишопа нет в аптеке… Мне здорово повезло. Просто замечательно, что доктор будет один… Доктор, скажу я ему, любезнейший доктор! Мне остается только положиться на вашу скромность. Кстати, я вам все забываю сказать, что для вас у меня всегда самые свежие товары с десятипроцентной скидкой. Так вот, доктор, признаюсь: я действительно дал клятву, но дал ее в состоянии аффекта. Не мне вам объяснять, что такое состояние аффекта… Я очень нервный, вспыльчивый, но не погибать же мне в самом деле из-за этого…»
Приходи, Лиззи,
Я устал, Лиззи!..
надрывался баритон.
Процессия, возглавляемая Растем и Довором, скрылась за углом. Оркестр еще немножко поиграл и неожиданно замолк, не закончив музыкальной фразы. Послышались отдаленные крики, которые нельзя было разобрать. Очевидно, там уже началось избиение «красных» и черных. Было не совсем понятно, при чем тут Полигония. Полигония ведь больше, чем обыкновенный союзник Атавии, размышлял бакалейщик, впрочем, потом разберемся, после прививки. Во всяком случае Фрогмор рад и тому, что представился новый случай потрепать красных и черных, и тому, что он придет на Главную улицу уже к самому концу побоища. С него хватит тумаков, полученных от Нокса и этого боркосского негра. С него за глаза хватит жертвы, которую он уже успел положить на алтарь атавизма… Остается только перейти улицу, а там в каких-нибудь пятидесяти метрах играют на солнышке приветливые, памятные с детских лет цветные шары аптеки.
Внезапно откуда-то сверху, из сияющей голубизны вешнего ясного неба, доносится тоненький ноющий свист. Он стремительно приближается, усиливается, рвет барабанные перепонки, леденит кровь, хотя Фрогмор поначалу и не может вспомнить, где и когда он слышал нечто подобное. Он не замечает, как замедляет шаг, останавливается и напрягает память.
И вдруг он видит, как где-то направо, в районе тюрьмы, неслышно встает и занимает полнеба плотная темно-рыжая стена, пронизанная пламенем и дымом. Через секунду его оглушает грохот потрясающего взрыва, потом еще двух взрывов. Третий прогремел, по-видимому, где-то совсем близко, потому что тончайшая кирпичная пыль забивает Фрогмору глаза и что-то горячее, невидимое, упругое, как резина, и могучее, как ураган, сбивает его с ног, швыряет лицом к стенке ближайшего дома. Тяжело звенят и с сочным хрустом разбиваются о землю сотни оконных стекол. Одно из них впивается в руку Фрогмора, и он с ужасом смотрит, как из нее начинает хлестать кровь. Только сейчас он, наконец, вспоминает, откуда ему знаком этот свист. Он слышал его в кино, когда смотрел комедию «Паши парни в Корее». Только там бомбили корейцев, а здесь какие-то люди без сердца и совести бомбят его, Фрогмора, его дом, его лавку, его жену, его город, в котором он родился, вырос, женился и состарился… Что-то похожее он слышал также и в тот несчастный день, когда погибла гостиница Раста…
Бомбы стали падать дальше, примерно у велосипедного завода, и Фрогмор осмелился чуть приподнять голову. Все еще лежа на тротуаре, он вытащил носовой платок и перевязал руку. Платок сразу набух от крови. Фрогмору стало совсем страшно. Ему уже кажется, что он истечет кровью. Надо немедленно бежать в аптеку, взять побольше бинтов, залить рану йодом, а то как бы не получилось заражения крови. Он поднимается на ослабевшие от страха ноги и видит, как из аптеки выскакивают с салфетками на шеях несколько клиентов, как за ними вслед появляется ни жив ни мертв Альфонс тощий и черный пожилой помощник Бишопа.
– Аль! – кричит ему Фрогмор. – Куда вы, Аль? Меня нужно срочно перевязать. Я истекаю кровью. Аль!.. Доктор там?
Но Аль даже не поворачивается в его сторону. Непослушными руками он пытается запереть аптеку, но у него ничего не получается. Громко выругавшись, он пускается наутек с ключом в вытянутой руке.
– Негодяй! – кричит ему вслед бакалейщик, и слезы бессильной ярости и страха текут по его грязному и окровавленному лицу. – Ты у меня сгниешь в тюрьме! Я тебе это припомню, нищий пес!
Он вбегает в аптеку. Так и есть, пусто. Ни души. И доктора нет. Доктора, будь он трижды проклят, нет на его посту, когда одному из виднейших граждан Кремпа еще не сделана прививка! Он осыпает проклятиями отсутствующего доктора, пока не вспоминает, что его еще в пятницу вечером арестовали по доносу Джейн, как коммуниста. Он долго и бестолково шарит по полкам и, наконец, находит и марлю, и вату, и йод и кое-как перевязывает себе рану. Фу, благодарение господу, кажется, бомбежка кончилась. Неужели опять взбунтовалась какая-то шальная авиаэскадрилья? Или это вдруг действительно напали русские? По совести говоря, он раньше как-то не очень верил в такую возможность. То есть публично он никогда не высказывал ни малейшего сомнения в агрессивных замыслах Советов, но в глубине души расходился в этом вопросе с официальной точкой зрения. Но если это и на самом деле были русские самолеты, то почему мальчишка Довора говорил про каких-то «полигонских холуев»?