Последняя с благодарностью взглянула на молодую женщину, так заботливо отнесшуюся к ней с первой же встречи.
При свете электрической лампы, прикрытой матовым розовым колпаком в виде исполинского цветка мака, лицо сестры Елены казалось много моложе и свежее, нежели днем. Ее странная, особенная какая-то, одухотворенная красота поразила Нюту. Это было лицо мученицы, пережившей свои страдания и приблизившейся через них к Богу.
Что-то знакомое вдруг показалось в этом лице Нюте.
Смутная догадка мелькнула в освеженном долгим покоем мозгу. Глаза поднялись машинально к картине, на которой была изображена очаровательная пара детей-погодок.
– Какая прелестная картина! – произнесла вдруг девушка.
– Не правда ли? – и глаза Юматовой поднялись к портрету. – Когда-то эта картина была живой, воплощенной четой дорогих малюток. Это мои дети – с неизъяснимой любовью и нежностью произнесла сестра. – Они оба умерли от дифтерита в один день, в один час, пять лет тому назад.
И черные печальные глаза Юматовой опустились вниз.
Острая жалость пронизала сердце Нюты. Теперь она поняла, откуда взялась эта чудная, одухотворенная, грустная красота во всем существе молодой женщины. И это сходство ее с детьми, изображенными на портрете, стало ей понятно.
Мать, потерявшая двух прелестных, любимых, родных малюток, сама такая молодая, такая хрупкая и прелестная, невольно своим видом трогала ее. Бедная, несчастная женщина! Что должна была она пережить! Какое горе!
– Бедная! – прошептали помимо воли губы Нюты. – Как вы должны были страдать!
– Да… Это был ад… – произнесла Юматова, еще больше бледнея и волнуясь, – ведь я их потеряла в один миг! Вот в чем ужас! И как они страдали, бедняжки! Оба такие малюсенькие, такие терпеливые мученики-крошки… Мой муж чуть не помешался от горя, когда узнал… Он был на войне. Я отправилась туда же сестрой-волонтеркой. Искала смерти… Бросалась перевязывать раненых под самые пули. Страстно желала умереть. И что же?.. Осталась жива… Награжденная Георгиевским крестом[15], вернулась в Петербург здравой и невредимой и по совету одной из наших сестер, бывших на войне, укрылась здесь, в общине, от своего горя, от лютых страданий…
– А муж?
– Убит на войне.
Нюта затихла, преисполненная уважения к чужому горю. Она казалась себе теперь такой жалкой, такой ничтожной в сравнении с этой женщиной, сумевшей так безропотно нести свой тяжелый крест.
Юматова сидела несколько минут молча, уронив на колени свои нежные, испещренные голубыми жилками, тонкие руки и задумчиво устремив подернутый глубокой грустью взор на портрет детей. Потом заговорила тихо:
– Вот все осуждают меня за мое влечение к Розочке. За баловство девочки. Но поймите меня: я – мать. Судьбе угодно было отнять у меня мои сокровища… Я не могу жить без заботы о ком-нибудь родном, милом… Мои больные и Розочка заполняют теперь всю мою жизнь…
– Сестрица Юматова, к столу!
– Новенькая сестрица, пожалуйте обедать.
Дежурная по столовой девушка, проходя быстрым шагом по длинным коридорам общежития и стуча в каждый номер, приглашала сестер.
Вслед за этим захлопали двери, и из каждой комнаты, в одиночку, парами и группами стали выходить серо-белые фигуры и спускаться по лестнице, ведущей к нижним коридорам, амбулаториям, квартире начальницы и столовой. Эта последняя представляла собою большую продолговатую комнату с несколькими столами, составленными вместе, с накрытыми восемьюдесятью приборами для сестер.
Состав N-ской общины содержал в себе вчетверо большее число членов. Но сестры частью находились на частной практике, частью были откомандированы в клиники и больницы или усланы в дальние города и санатории южных врачебных пунктов.
Когда Нюта вошла в просторную длинную комнату, венецианские окна которой почти касались земли, все головы сидевших за столом сестер сразу, как по команде, повернулись в ее сторону.
– Ишь, вылупились!.. И чего вонзились, спрашивается только? Вы на них не больно-то глядите. Фыркните, коли что не так, – тихонько шептала Нюте подоспевшая к обеду сестра Кононова.
Та не успела ответить на слова своей новой знакомой, как над ее ухом послышался резкий голос:
– Мадемуазель Трудова… Пожалуйте сюда. Я хочу представить вас моей помощнице, Марии Викторовне.
Нюта подняла голову. Перед ней стояла Шубина, а подле нее любезно кивавшая ей головой еще молодая, очень недурная собой женщина лет тридцати пяти – тридцати шести.
– Вот, Марья Викторовна, наша новая испытуемая, – сказала Шубина, указывая на Нюту.
– Очень приятно, – ответила собеседница начальницы, подавая руку.
Ее губы с деланой любезностью улыбались Нюте, а глаза с неприятной пронзительностью в один миг обежали ее лицо, костюм, волосы, руки.
Нюте почему-то стало сразу неловко под этим взглядом. Она поспешила пожать руку помощнице и нерешительно остановилась посреди комнаты, не смея сама себе выбрать место за столом.
– Трудова, идите сюда к нам, здесь у нас все свои – теплые ребята… – услышала она в этот миг звонкий тенор уже знакомого голоска.
В конце стола подле сестры Юматовой сидела Катя и посылала по адресу Нюты веселые улыбки своего детски-шаловливого лица.
– Сюда, сюда! К нам поближе!
– Садитесь, что ж вы зеваете, мамочка, – и подоспевшая Кононова добродушно-грубовато подтолкнула Нюту к указанному месту.
Нюта машинально повиновалась. Сидя подле резвой Розочки, болтавшей что-то с ее соседкой Еленой, она могла исподволь наблюдать кипевшую вокруг нее жизнь.
Дежурная по кухне сестра разливала суп из огромной миски за стоявшим в стороне маленьким столом.
Девушки-служанки разносили тарелки по приборам.
Сестра-начальница прошла к концу стола и, обернувшись к висевшему в углу, как раз против ее места образу, прочла предобеденную молитву. Вставшие при первых же словах молитвы сестры тихо, про себя, повторяли ее.
Потом все сели. Марья Викторовна – по правую сторону Шубиной. По левую – самая старая, древняя 86-летняя сестра Мартынова, прозванная «бабушкой» и живущая уже здесь в общине на покое.
Нюта взяла в руку ложку и принялась за суп. Ей, привыкшей к изысканно-тонкому столу, не могла никоим образом понравиться эта мутная, серо-желтая жижица, с крепкими, как камень, клецками и кусочками разварного жилистого мяса, в полладони величиной, которые подавались под названием «супа» и «мясного блюда».
Не понравился ей и макаронный пудинг с белой подливкой. И она уже хотела отказаться от молочного киселя, как неожиданно слух ее уловил негромкий говор соседки по левую от нее руку.
– Удивляюсь я, сестрицы, – говорила смуглая черноволосая женщина, с длинным носом и цыганскими глазами, не лишенными своеобразной прелести, – удивляюсь я «светским» нашим. Идет, примерно, к слову сказать, к нам в общину всякая нервная барынька-заморыш, чуть живая малокровная барышня, а на что они нам, спрашивается? На что? Ветер дунет – свалится. Рану увидит – ахи, охи, дурно, воды! На кой шут лезут, спрашивается? Вот сестра Есипова, примерно, от тифозного заразилась, не могла уберечь себя… Все по недоглядке, конечно. Теперь умирает вследствие этого. А оттого, что светская, к примеру сказать, девица, на лебяжьем пуховике выросла… Папаша – полковой командир, жилось хорошо, привольно, – нет, в общину захотелось…
И долго еще сестра Клементьева (так звали черноватую, с цыганскими глазами женщину) продолжала свои укоры.
– Видите ли, мало ей всего этого довольства: в общину пожелала… Ну, вот и расплачивайся! Эхма! Тоненькая, ветер дунет – свалится, талия в пол-обхвата, лицо бледное – как платок. И не одна она… Другие тоже… Ни здоровья, ни сил, а туда же, служить людям на пользу рвутся… А какая польза, спрашивается, от них? Сидели бы дома у мамашиной юбки – куда как хорошо: в два часа вставать с постели, прогуливаться по набережной до пяти, в этакой шляпе, в виде корзины опрокинутой, с перьями, что твой парус, а там прийти да с французским романчиком на кушетке полеживать. Куда как приятно! Да!..
Черноглазая женщина говорила все громче и громче. Если в начале ее речи у Нюты могло явиться какое-либо сомнение, то теперь этого сомнения быть уже не могло: слова черноглазой предназначались ей, и только ей. Вся кровь бросилась в голову девушки. К горлу подкатился нервный спазм, глаза обожгло слезами. Она быстро повернулась всем корпусом налево; два цыганских, иссиня-черных глаза с явным недоброжелательством впились в нее. Смуглое рябоватое лицо женщины улыбалось ей, Нюте, вызывающе, насмешливо.
Эти глаза, эта улыбка как бы ударили ее. Пристально, остро взглянула она в дерзко улыбающееся лицо черноглазой смуглянки и просто и громко, так что все окружавшие их сестры могли слышать ее, спросила:
– Вы это обо мне говорите?..
Цыганские глаза на мгновение скрылись в полосах ресниц. Потом широко раскрылись снова, и откровенно, уже усмехнувшись в лицо Нюты, женщина проговорила:
– Не о вас в частности я говорила, а о всех тех белоручках, что поступают в общину отнимать труд и хлеб у других…
Нюта побледнела, смутилась, но ненадолго. Внимательным взором оглянула она ближайших соседок по столу. Они молча смотрели на нее, вернее, не на нее, а на ее чересчур модный, рассчитанный на эффект костюм, на ее тоненькую, изящную, миниатюрную фигурку и на белые холеные руки, с розовыми, тщательно отполированными ногтями. Особенно на руки, на ногти, розовые, нежные и такие изящные, непривычные для глаз сестер. И показалось ли это Нюте или нет, но одна из напротив сидевших наклонилась к плечу своей соседки и проговорила довольно громко:
– Ловко отделала сестра Клементьева институточку нашу и – поделом…
– Не лезь в общину… Белоручкам здесь не место, – так же шепотом со злой усмешкой отвечала соседка.
А цыганские глаза между тем все смотрели и смеялись, смеялись и смотрели явно недоброжелательным взглядом прямо в глаза Нюте. Вся бледная, она сидела под этим взглядом, как на горячих угольях.
Подле нее Розочка оживленно шепталась о чем-то с сестрой Юматовой, и обе они, казалось, забыли о ней, Нюте. Другие сестры сосредоточенно занимались едой, торопясь покончить с обедом как с ненужной и праздной вещью, чтобы снова поспешить к своим делам. Иные вскользь поглядывали на Нюту с холодным любопытством, другие – с участливым соболезнованием, третьи – с явным недоброжелательством, как и ее черноглазый недруг. От этих взглядов, беглых и безучастных, лицо Нюты то пылало ярким румянцем, то бледнело и снова вспыхивало, как кумач.
Вдруг чья-то пухлая, мягкая рука тяжело опустилась на плечо Нюты, и она почувствовала приближение кого-то сильного, большого у себя за спиной.
– Что это, сестра Клементьева, вы запугали совсем нашу барышню, – услышала над своим ухом Нюта знакомый низкий бас Кононовой, – небось, еще может статься, в деле-то она и нас с вами проворством да ловкостью своей за пояс заткнет. Вы по наружности не судите, сестрица. Видала я таких-то: с виду хлябенькая, в чем только душа держится, а в амбулатории либо в бараке на дежурстве – молния, так и носится, всюду поспевает. Смотреть любо… Ей-Богу!.. Господь с ними! Не сестра, а клад!
Умиротворяющим бальзамом, небесной музыкой звучали слова эти в ушах Нюты. Каждый звук мужицкого грубоватого голоса сестры Кононовой падал каплей врачующего лекарства на душу девушки.
«О, милая! Милая! Спасибо тебе, спасибо!» – мысленно твердила Нюта, делая невероятное усилие над собой, чтобы не расплакаться навзрыд. Она не помнила, как встали из-за стола сестры, как прочли послеобеденную молитву, как вышли все и она вместе со всеми из столовой.
Опомнилась она только в своей комнате, где горела та же электрическая лампа под красным абажуром и где веяло уютом и теплом. Она сидела на диване между Юматовой и Розановой, и Розочка своим детским голосом рассказывала ей:
– Завтра вам дадут казенные тряпки, полотно для платьев и передников, коленкор[16] и прочую гадость. Надо шить самой, но так как вы шить именно не «горазды» (это любимое выражение нашей Кононихи, заметьте!), то наша Дуняша, девушка-прислуга, стяпает-сляпает вам всю эту музыку в какие-нибудь два дня за три целкача[17], не больше. И в швах не разлезется. Чинно, благородно, все как следует быть. Совсем как в свете. За три целковых только… А потом, сегодня вы, душенька, в аудиторию не ходите. Козел Козлович и без вас сумеет напичкать головы наших курсисток всякой ученой мудростью. Вы устали. Возьмите лучше у Лели, то есть я хотела сказать у сестры Юматовой, какую-нибудь душеспасительную книжку и почитайте, соберитесь с мыслями… А после вечернего чая и на боковую… Да. Ну, кажется, все сказала, что надо, а теперь извините меня. Я должна задать храповицкого. Впереди – бессонная ночь.
И сестра-девочка грациозным движением соскользнула с дивана, чмокнула мимоходом задумчиво сидевшую Юматову и кошечкой подобралась к своей постели. Через минуту, крикнув тоном избалованного ребенка: «Лелечка, закрой мне ноги пледом», – она уже крепко спала, подложив маленькую ладонь под свою кудрявую голову.
Теперь она более чем когда-либо казалась мирно спящим ребенком. Пухлые щечки ее разгорелись во сне. Пушистые ресницы падали на них мягкой тенью. Ее ямочки улыбались, а полуоткрытый рот что-то беззвучно шептал.
Нюта не без удивления смотрела на спящую, невольно поддавшись очарованию, производимому на всех и каждого этим прелестным ребенком-девушкой.
– Не правда ли, как она мила? – обратилась к ней, заметив ее взгляд, Юматова и тут же заговорила, не дожидаясь ее ответа:
– Розочка общая любимица здесь… Но вы не думайте, что ее любят за счастливую внешность, за миловидность и красоту. – Розочку любят не за счастливую внешность, не за миловидность, – продолжала Юматова. – О, нет! Правда, Розочка самая молоденькая из сестер – ей едва минуло восемнадцать лет – и самая прелестная. По своему характеру она дитя, а по виду – очаровательный беспечный мотылек, а между тем видели бы вы этого мотылька в деле, на работе! Мало того что она готова дни и ночи ухаживать за больными, не имея ни минуты отдыха: она умеет одним своим весельем, жизнерадостным видом вдохнуть силу и бодрость духа самым трудным больным. Капризная, шаловливая, взбалмошная в частной жизни, она олицетворение кротости и терпения в бараке… Самое поступление ее в общину окружено дымкой ореола. У Розочки есть родители. Она дочь военного. Девочка с самого раннего детства какой-то фанатической любовью любила своего отца, как-то болезненно-чутко, до обожания. И вот, когда разгорелась Русско-японская война, отец Кати, капитан Розанов, должен был идти со своим полком на Дальний Восток. Он командовал ротой в самом жарком деле, и его ранили опасно. И тут… Розочка дала обет Богу отдать свою молодую жизнь на служение страдающему человечеству в случае, если выздоровеет ее отец. Розанов выжил, а его дочь, имея всего шестнадцать лет от роду, поступила к нам, в общину сестер милосердия. Ну, вот вы и знаете теперь, кто такая наша Розочка, – не без гордости заключила сестра Юматова свой рассказ.
Затем, помолчав с минуту, она проговорила снова:
– Если бы вы знали, как трудно бедной девочке, такой живой, огневой, кипучей, привыкать к педантично-суровому строю нашей жизни… Мелочи допекают Розочку… Характер у нее буйный, непокорный, а сердечко – чистое золото. Попадает ей от начальства, что и говорить. Зато работой своей все искупает Розочка. Поживете, увидите, что это за чудесный маленький человечек.
Легкий стук в дверь прервал сестру.
– Войдите! – поспешила сказать Юматова и машинально оправила на голове косынку.
– Ольга Павловна зовет сестру Трудову, новенькую, на медицинский осмотр, – проговорила дежурная сестра, останавливаясь на пороге.
– Идите с Богом, душенька! – ласково отпустила Нюту Юматова.
Нюта вышла вслед за рыженькой сестрой.
В эту ночь плохо спалось Нюте. Как в калейдоскопе, чередовались события в ее усталой от смены впечатлений пережитого дня голове.
С каким ужасом вспоминалась сцена в приемном покое, когда два доктора в присутствии начальницы и рыженькой сестры тщательно выстукивали, выслушивали ее, смотрели глаза, десны, пробовали ее мускулы, испытывали нервы.
Бледная, испуганная предчувствием того, что ее должны будут забраковать, забраковать во что бы то ни стало, Нюта, как к смерти приговоренная, машинально исполняла все, что требовалось от нее, едва переводя дыхание, точно стараясь не дышать.
– Ну, что? – коротко осведомилась Ольга Павловна у старшего из докторов, уже знакомого Нюте Козлова.
И сердце Нюты перестало биться в ожидании его ответа…
– А то, что барышня наша здоровей всех нас троих, взятых вместе, даром что жидка и хрупка на вид, – с довольной улыбкой произнес тот, потирая руки.
– Замечательно крепкий, по-видимому, субъект, – вставил свое слово его молодой помощник, черненький, тоненький, гладко и тщательно причесанный человек, в черепаховом пенсне, с небольшими усиками, закрученными в струнку, – «Сёмочка» по прозвищу, в действительности же доктор Семенов.
– Ну, и слава Богу… Завтра к шести пожалуйте в аудиторию ко мне на съедение, вновь испеченная сестрица, – довольным голосом сказал ей тут же Козлов. – Вы как насчет анатомии, гигиены и прочей подобной им мудрости? А?
Но Нюта от охватившей ее радости, что она не забракована, принята в состав общины, не могла выговорить ни слова.
Эта радость заполонила ее всю.
И весь вечер эта радость доминировала над ее душой. Она же не давала ей задремать, уснуть и сейчас, когда все общежитие погрузилось в сон, столь желанный, сладкий и недолгий для утомленных, измученных за день работы тружениц-сестер.
Принята!.. Желание исполнено!.. Теперь только силы. «Господи, пошли мне силы справиться с моей задачей, оправдать доверие начальницы, докторов!..» – мысленно шепчет Нюта и вдруг, вся бледная, обливаясь потом, сразу садится на постели.
А паспорт? А чужое имя? А ее проступок перед людьми и законом? Что с ней станется, если кто-либо узнает о том, что она, Нюта, обменялась паспортом с Мариной Трудовой, слушательницей педагогических курсов, и выдает себя за эту Трудову. Ведь это преступление, подлог!
Дыхание сперлось в груди девушки, когда она вспомнила обо всем этом.
Правда, она паспортом обменялась на время только, на какой-нибудь год. И все-таки это обман. Но иначе она поступить не могла. Приди она, Нюта Вербина, в общину под своим собственным именем, генеральша Махрушина отыскала бы ее сразу и вернула обратно домой. О, вернула бы, бесспорно, наверняка!
Когда Нюта просила неоднократно отпустить ее в сельские учительницы, в сестры или на фельдшерские курсы, tante Sophie приходила в ужас, кричала на нее, плакала, впадала в истерику и упрекала Нюту в неблагодарности, говоря, что она таким поступком опозорит ее, Женни и весь дом.
И Нюта терпела, терпела, ожидая подходящего случая, чтобы уйти. Слишком прочно запали в ее душу добрые семена, посеянные с детства ее матерью и бабушкой, чтобы она могла отрешиться от своей заманчивой и прекрасной цели – посвятить себя всю какому-нибудь большому, самоотверженному делу, как это сделала ее мать. И она решилась.
Случай представился.
Марина Трудова, единственная приятельница Нюты из знакомых генеральши Махрушиной, с которой она сумела сойтись, как раз в это время бросала курсы и уезжала на родину в деревню, к больному отцу-помещику, нуждавшемуся в тщательном за собой уходе. И Марина, зная заветные мечты Нюты и ее горячее желание поступить в сестры милосердия, предложила ей обменяться паспортами потихоньку от всех.
– Если вы не можете поступить в сестры милосердия под вашей фамилией, возьмите на время мою. Назовитесь Мариной Трудовой. Это так просто. А чтобы не было сомнения, я вам передам мой паспорт. Вот вы и поступите в общину под моим именем, привыкнете, подучитесь. Мне паспорт совершенно не нужен в нашей глуши, где и становой[18]-то по два раза в год едва бывает. Да я возьму ваш, на всякий случай, в дорогу. Это даст вам возможность достигнуть вашей цели. Ведь никто же не узнает. А станете сестрой милосердия – милости прошу к нам. У нас в тридцати верстах есть село с больницей. Вы сначала к нам, а там мы с папочкой вас в больницу и пристроим. Разумеется, под вашим настоящим именем. Не правда ли, хорошо придумано, милая Нюта?
Но Нютина совесть говорила иное… Все было далеко не так хорошо, как это рисовала ей беспечная Марина. Пахло преступлением, подлогом, обманом, за который строго карает закон. Но выбора другого не было. И невольно приходилось принять опасный совет Марины…
Долго не могла уснуть в эту ночь Нюта. А когда, наконец, желанный сон сомкнул отяжелевшие веки, черный гнетущий кошмар чудовищным рядом видений опутал ослабевшее существо девушки, давя, терзая ее во сне. Чудились страшные сумбурные вещи. Какие-то огромные не то комнаты, не то катакомбы, по ним скользили серые призраки в белых косынках и, жутко лязгая зубами, что-то шипели, как змеи.
Ольга Павловна Шубина в одежде полицейского чина шла к ней и издали кричала:
– Где ваш паспорт, Анна Вербина? Где ваши документы? Подайте их сюда! Сию же минуту сюда!..
И чудовища шипели снова:
– Она не Трудова, нет, нет! А за это мы ее разорвем на части.
И с диким воплем и скрежетом они ринулись на нее.
Обливаясь потом, с замершим на губах криком Нюта проснулась.
В комнату пробирался промозглый, хмурый рассвет уродливого осеннего утра. В головах Нюты, сладко и громко похрапывая, спала Кононова, раскинув вдоль кровати свои широкие рабочие мозолистые руки.
Против нее, через комнату, лежала и, казалось, дремала бледная Юматова. Густая черная коса молодой женщины свесилась до полу. Она дышала трепетно и нервно. Посреди комнаты стояла Розочка в коротенькой нижней юбочке, делавшей ее похожей на подростка. Обычно розовое личико ее было сейчас бледно. Глаза не то рассеянно, не то задумчиво вперились в угол комнаты, где у группы иконок-складней теплилась розовая лампада.
Услышав, что Нюта шевелится на своей постели, хрустя пружинами матраца, она улыбнулась ей нехотя бледной улыбкой и кивнула головой.
– Что вы так рано? Спите. Еще шесть часов только. Вас разбудят ровно через час.
– Не спится… И сон ужасный видела… Ну, что ваша больная? Сестра Есипова, кажется? – внезапно вспомнив, спросила Нюта.
Розочка отвела глаза от Нюты. По ее красивому личику пробежала тень. Губы дрогнули. Она опустила голову на грудь и тихо, чуть слышно, прошептала:
– Сегодня… в четыре утра… сестра Наташа Есипова скончалась… Ужасно! Ужасно!..
И закрыв лицо своими детскими ручонками, как сноп упала на постель…