bannerbannerbanner
Русский остаток

Людмила Разумовская
Русский остаток

Полная версия

Платье вышло отличное. Из тонкой темно-вишневой шерсти, по фигуре, с вышивкой вдоль выреза и по рукавам. Волосы, слегка накрутив, они подняли вверх и небрежно закололи на макушке. Получилось красиво и стильно.

– Ну прямо актриса! – восхищалась Татьяна. – Бриджит Бардо!

– Перестань, – смущенно улыбалась Галина. – Нет, правда ничего?

– Самая красивая девушка Москвы и Московской области! – заверила ее подруга словами знаменитого драматурга из модной пьесы.

Тридцать первого декабря она выехала из Ленинграда сидячим дневным поездом, как всегда, без билета.

Вот и знакомая площадь с высоткой и тремя вокзалами. Москва! Огромные толпы. Суета. Совсем другой воздух – праздничный!

Она спустилась в метро и полетела по подземным пространствам города как на крыльях.

Вот проспект Вернадского… вот его дом… его подъезд… его этаж… сейчас откроется дверь и она бросится ему на шею!..

Но дверь открыл незнакомый ей человек.

– Я к Сергею, – выпалила она по инерции радостно.

– А его нет, – ответил незнакомец.

– К-как нет? – испугалась Галина.

– Да вы не волнуйтесь, он только что звонил. А вы, наверное, и есть – Галá?.. Хорошенькая, – оценил он. – Раздевайтесь.

Она вошла чужаком в прихожую. В квартире было накурено и людно. Она никого здесь не знала. Народ был по виду богемный, одетый небрежно, в основном в джинсово-кожаные одежды (красивые женщины в каких-то немыслимо эффектных украшениях), но в этой небрежности и был особый артистический шик. Ее старательная элегантность выглядела здесь чужеродной, как и она сама.

Стол был уставлен бутылками и кое-какой едой. Все шумно пили и ели, что-то обсуждали. В комнате стояла плотная дымовая завеса, и свежий воздух, врывавшийся в открытые форточки, не успевал разбавлять ее ядовитые пары́.

Галина села в стороне, с ней никто не заговаривал, на душе становилось холодно и тоскливо.

Тот, кто открыл ей дверь, режиссер-документалист Женя, – высоченный, с большими залысинами и бородой – догадался принести ей полстакана красного вина с бутербродом.

– Ешьте. А то у нас тут самообслуживание. Без приглашений.

– Скажите, а Сергей… когда он придет?

– Скоро придет, не переживайте. А вы в Питере все такие скучные?

– А где он? – снова спросила Галина, не отвечая на глупый вопрос.

– А ч-черт его знает! – смачно дохнул вином режиссер-документалист. – Вечно он так: назовет гостей, а сам… – Женя сделал неопределенный жест и снова отошел к пирующим.

Галина не знала, что предпринять. Она бы встала и ушла (в ночь, на вокзал, на поезд, в Ленинград!), но ей было мучительно неловко привлекать к себе внимание, и она тупо сидела в уголке, листала какие-то альбомы, делая вид глубокой заинтересованности.

На конец в одиннадцать вечера вошел веселый (и в смысле навеселе тоже) хозяин дома с новыми гостями. Он сразу направился к Галине и поцеловал ее.

– Тебя не обижала эта пьяная сволочь? – спросил он, указывая на гостей, как всегда, ласково улыбаясь.

Она хотела сказать: «Меня обидел ты», – но промолчала.

– Как я рад! – сказал Сергей, не замечая ее подавленности. – Ты надолго?

– Нет, завтра вечером я должна… у меня экзамен второго.

– О, у нас куча времени! – воскликнул он, не дослушав. – Старички! – обратился он к гостям. – Допиваем, что можем, и едем к цыганам!

Экзотическая идея породила радостный вопль и возбудила всех невероятно. Кто-то допивал вино, кто-то уже складывал непочатые бутылки, кто-то заворачивал еду. Компания возбужденно шумела, натягивая на себя шубы и сапоги, не особо веря, что их действительно может ожидать подобное развлечение в двадцатом веке.

На новое платье Галины Сергей не обратил никакого внимания.

Но, Боже мой, кто бы мог подумать, он действительно повез их к цыганам!

Всей гурьбой они ввалились в метро, доехали до Павелецкого вокзала, сели в электричку с редкими запоздалыми пассажирами, к которым отнеслись с братским участием, и сразу предложили выпить. Пассажиров уламывать не пришлось (у каждого и своего такого добра было навалом), и, передавая друг другу откупоренные бутылки, они старательно проводили старый год. Новый они встретили здесь же, пытаясь пить шампанское прямо из горла. У некоторых получалось, в основном же больше поливали себя и соседей, зато веселью не было границ.

Через сорок минут Сергей скомандовал, и они вышли на какой-то полутемной станции, где их встречала, нет, не тройка, конечно, но все же подвода с лошадью, которой управлял настоящий цыган Миша.

Народ взвыл от восторга. Всем хотелось потрогать лошадь (старую клячу Мальвину), потрогать Мишу (такого же старого, корявого мерина без зубов, как и Мальвина). Мальвине стали предлагать пироги, Мише водку, но Миша заявил, что он на работе (!) не пьет, а Мальвина замерзла и надо ехать домой.

Миша привез их не в табор, конечно, но, как бы теперь сказали, в место компактного проживания цыган. Они вошли в просторную избу с огромной залой, покрытой коврами (как потом выяснилось, цыгане обожают большие пространства, и в каждом доме есть подобная зала, размеры которой зависят от достатка хозяев); в красном углу висели иконы, предусмотрительно занавешенные тюлем (чтобы не смущать святых возможным грядущим безобразием). Сервант ломился от хрусталя, огромная, и тоже хрустальная, люстра свисала с середины потолка.

Скатерть белая еще не была залита вином, цыганское вино (Бог знает, какого происхождения) еще стояло целехонькое в бутылках, все еще было впереди. По стеночкам чинно сидели разновозрастные нарядные цыганки с детьми, откровенно разглядывая прибывших гостей и, не стесняясь, громко, на своем языке, перемывая, очевидно, им косточки. Несколько мужчин, в черных пиджаках и ярких рубашках, в начищенных ваксой сапогах, стояли смирно, как на посту, в ожидании дальнейшего действа.

Никто не знал, сколько было заплачено за этот бал-маскарад, да никто этим и не интересовался.

Древняя цыганка с большим, нависшим над губой носом и массивной золотой серьгой в одном ухе, попыхивая трубкой и глядя на всех с высоты своей столетней осведомленности, вдруг поманила Галину скрюченным пальцем.

– А ты, красавица, не грусти из-за своего короля, – сказала она густым, прокуренным басом. – Придет время, очень ты ему понадобишься. Но ничего у вас, красавица, с этим королем не выйдет. Не терзай свою душеньку. Другой у тебя суженый, еще встретишь.

– Сколько я вам должна? – пробормотала пораженная Галина. – За гаданье.

Плечи цыганки затряслись от смеха.

– Ничего ты мне не должна, красавица. Ничего у тебя нет. А только помни, что я тебе сказала. Не твой это король, поняла? И не жалей.

Тем временем цыганский народ все прибывал.

Все, гости и хозяева, уселись за одним столом. Начались тосты, еда и питие, потом, естественно, то самое, ради чего ездят к цыганам, – гитары, пение и пляски.

Пели и плясали, разумеется, не как в театре «Ромэн», но все же московская богема была в восторге. Она тоже пробовала подпевать и, то и дело рыча «чавелла», бросалась вслед за цыганками и цыганскими детьми трясти плечами. Цыгане щерились в улыбках и одобрительными возгласами подбадривали новичков, подвигая их на новые артистические подвиги. После каждой такой «вакхической» пляски, кланяясь гостям, обходили их с серебряным подносом, на который каждый ссыпáл все, что еще оставалось у него в загашнике. Устав плясать, гости снова потребовали тройку. Вновь послали за Мальвиной. Но Миша заупрямился и ни в какую не захотел снова запрягать свою древнюю красавицу, объясняя, что лошадь не человек, никаких советских праздников, включая международные, не признает, и что вообще ночью ей положено как скотине спать. «Сам ты скотина», – миролюбиво сказал Мише едва державшийся на ногах режиссер-документалист. Он не хотел никого обидеть, так просто сорвалось, от души, но Миша почему-то обиделся, заругался на своем цыганском языке. Никто ничего не понял, но все стали защищать и уговаривать Мишу не обращать внимания, хвалить Мальвину и предлагать деньги. Магический вид бумажек оказал, как и положено, свое положительное воздействие, и вскоре старой Мальвине снова пришлось исполнять роль лихой русской тройки. Московская братия, облепив сани, с гиканьем и воем покатила по заснеженным просторам цыганской слободы, сопровождаемая отчаянным лаем всех местных собак.

– Слушай, а почему у тебя нет колокольчиков-бубенчиков? – приставал к Мише режиссер-документалист. – У настоящей тройки должны быть колокольчики-бубенчики! А?.. Хочешь, приезжай ко мне в Москву, я тебе подарю отличные колокольчики-бубенчики! С Валдая! Для твоей Савраски, а?..

Миша презрительно не отвечал.

– Э-ге-гей! – закричала вскочившая в санях во весь свой немалый рост девица в модной, расшитой узорами дубленке. – И какой же русский не любит быстрой езды! Гони, Миша-а!

Миша стеганул Мальвину, та рванула, девица вскрикнула и вылетела из саней. Ее тут же окружили собаки…

После бурной ночи все полегли где придется. Огромная зала напоминала поле битвы, усеянное трупами убитых или, скорее, ранеными, ибо мертвые не храпят, не сопят, не бормочут и не встают по нужде.

– Мне скоро пора. Ты меня проводишь на вокзал? – прошептала Сергею на ухо Галина. Они, как и остальные, прикорнули на каком-то тюфячке, подложив под головы свои пальтишки, заодно и укрывшись ими.

– Погоди, какое сегодня число? – спросил он, ничего не понимая спросонья.

– Первое.

– Тогда с Новым годом, Галá!

– С Новым годом, Сережа.

– Ты что, уже уезжаешь? – переспросил он, все еще плохо соображая.

– Я же тебе сказала…

– Нет, но… погоди. Может, останешься?

– Не могу.

– Так… Всё! Собирайся, едем, – сказал он решительно.

– Куда?

– Ко мне.

Сердце Галины радостно забилось. Они наспех оделись и, ни с кем не простившись, побежали на станцию в скоро наступавших сумерках, стараясь обходить лужи: днем все уже таяло и шел дождь.

 

И снова электричка, метро, десять минут до подъезда, почти бегом, лестничный пролет, звяканье ключей, дом!..

В квартире был кавардак. Но они ни на что не обращали внимания. Сергей разложил диван, постелил простыни, они быстро приняли душ и легли в постель.

– Господи, как я тебя хочу, – услышала она его голос у самого уха.

Она закрыла глаза, и весь мир перестал для нее существовать.

Потом, когда все кончилось и они тихо лежали, слегка дотрагиваясь друг до друга, она спросила:

– А где твоя мама?

– В больнице.

– А что с ней?

– Шизофрения.

– Как?!

– Нас бросил отец, совсем маленьких, и у нее что-то с психикой.

Помолчали.

– Так ты не знаешь своего отца? Кто он был?

– Не знаю.

– Я тоже. Он сидел в тюрьме.

– За что?

– Я не знаю.

– Раньше все сидели.

– Почему ты так думаешь?

– А у тебя в роду священники были.

– Почему ты так думаешь?

– Фамилия такая…

– Какая?

– Священническая.

– Откуда ты знаешь?

– Это все знают.

– Нет, не думаю. Мой отец воевал. А потом сидел. Мне бабушка говорила.

– А твои родственники тебе не помогают?

– Нет… Я с ними не общаюсь.

Она взглянула на часы и жалобно проговорила:

– Сереженька, мне пора. Последний поезд уходит через час.

Боже, как не хотелось вставать, одеваться, ехать на вокзал, уговаривать проводника, прощаться.

Но они встали, оделись, поехали на вокзал, уговорили проводника, стали прощаться.

Почему-то она смотрела на него как в последний раз.

– Какие у тебя планы на лето? – спросил он.

Она хотела ответить: «Мои планы – ты». Но вместо этого пожала плечами и сказала:

– Не знаю. А у тебя?

– У меня… – он махнул рукой, – громадье.

– А я вписываюсь в твои планы? – спросила она, сморщив, как бы в усмешке, губы, чтобы скрыть подступавшие слезы и не показать своей критической зависимости от него.

– Ты у меня не в планах, а тут. – Он приложил руку к сердцу.

Она благодарно улыбнулась.

– Провожающие, выходите из вагона, – сказал проводник.

– Провожающий, выходите из вагона, а то я заплачу, – сказала она.

Они поцеловались. Потом он вышел и стоял на перроне, пока поезд не тронулся, а она смотрела на него из вагонного окна и махала рукой.

– Пиши мне, – жестикулировал он, и она, понимая его по жестам, губам и сердцем, в ответ согласно кивала.

Вот и все. Поезд тронулся. Наступил Новый, 1968 год.

После Нового года письма приходили редко. В январе два, в феврале одно, в марте она вдруг получила от него открытку из Сибири. География его свободных полетов ошеломляла.

Она написала ему большое отчаянное письмо, скрыв свою беременность, и в ответ получила такое же большое послание, но, Боже мой, его писал совсем другой человек! Письмо было таким ерническим и жестким (например, он обращался к ней почему-то на «вы»; «Ваше нервное письмо»), что и через много лет, перечитывая все его сохраненные письма и дойдя до этого странного и страшного, она, не удержавшись, разорвала его в клочки. Потом, правда, долго сидела и склеивала частички, пускай, все-таки память, а из песни слова не выкинешь.

«Может, он был пьян?» – спасительно думала она. Потому что в конце была человеческая приписка (другими чернилами, отчего она и сделала вывод о его неадекватности): «Не переживай, малыш, и не пиши мне больше, пожалуйста, таких ужасных писем, я ведь все прекрасно понимаю». О том, чтó он понимает, что делает в Сибири и как долго намерен там оставаться, не написал ни слова.

Между тем зачатому ими ребенку было уже одиннадцать недель (срок критический), и надо было срочно решать: жить ему или умереть. Решать пришлось ей, вернее той же Татьяне. Она заявила, что оставлять ребенка в ее ненадежном положении – сумасшествие, и буквально вытолкала ее в больницу. Там работал конвейер.

Гуманистический вопрос о правах неродившихся детей тогда еще не стоял.

Христианское же отношение к аборту, как убийству, будь оно громко заявлено полузадушенной к тому времени Церковью, вызвало бы глубочайшее изумление всего общества, если не бурю возмущения и даже агрессивный протест.

С легкой руки Владимира Ильича, положившего начало великой русской мясорубке не только живых, но и неродившихся душ и обеспечившего каждую женщину бесплатной медицинской услугой на детоубийство, аборты вошли в жизнь страны как некое естественное, само собой разумеющееся действо по расчленению младенцев, ненужных в данный момент ни отцу, ни матери, ни тем более государству. И чаще всего в жертву Молоху приносились те благословенные, «отверзающие ложесна» первенцы, которые издревле посвящались Богу. И вот уже почти столетие русскую землю заливает чистая, безгрешная кровь вифлеемских неродившихся чад, а сам новый Ирод продолжает лежать на главной площади бывшего Третьего Рима и принимать поклонение своих подданных.

Конечно, все эти мысли и в голову не могли прийти ни Татьяне, ни Галине, ни миллионам других женщин, ежегодно участвующих в этом невиданном жертвоприношении самому кровавому идолищу всех времен и народов. Но Бог поругаем не бывает, и неразумное население, продолжающее истреблять своих детей, само катится к своему демографическому концу, вымирая теперь уже по миллиону в год.

Галинин аборт прошел с большими осложнениями. В конце концов врачи ей сказали: если вы еще когда-нибудь забеременеете, считайте это чудом. Что ж, кого-то это заявление, возможно, и обрадовало бы: теперь можно безнаказанно грешить. Но Галина впала в тоску. Она плакала по ночам о своем загубленном мальчике (она знала, что это мальчик) и, выплакивая свое горе, а заодно вспоминая слова старой цыганки, решила оборвать эту принесшую ей такое страдание связь.

3

Наступила весна. Сергей молчал. Она старалась его забыть.

Но ничего не забывалось. Напротив, желание его увидеть, просто увидеть, усиливалось с каждым днем. Не выдержав, она уехала на майские праздники в Москву. Просто так. Просто чтобы походить по тем же улицам, по которым они ходили вдвоем, подышать тем же воздухом, увидеть тех же людей, окунуться во все то прошлое, на чем лежала его невидимая печать.

Она позвонила режиссеру-документалисту.

– Это Галина, из Ленинграда.

– А! Галá! – обрадовался он. – Привет! Как Питер? Стои́т? А Нева течет? Что? В обратную сторону? – Он захохотал. – Отлично! Слушай, ловко вы от нас тогда слиняли. Представляешь, просыпаемся – вас нет. Главное, выпивки никакой. Все пусто! То ли цыгане за ночь выдули, то ли сами. Мы – туда-сюда! Деревня, куда побежишь? Так эти дети природы нас потом до копейки выпотрошили! Каждую рюмку с боем, в смысле мани-мани, представляешь? – баритонил он в трубку, похохатывая. – А ты знаешь, что Серж отчудил? Нет? Ну приезжай…

– Спасибо, я, в общем, проездом…

– А… жаль. А то приходи. И Серега вечером обещал.

– Спасибо. – Она задохнулась. – Может быть… если успею… приду.

Она повесила трубку. «Боже мой, он здесь, рядом, в Москве! Идти или не идти? Получится, что я специально. Навязываюсь. Не пойду!»

Но ноги сами привели ее к Жениному дому.

«Зачем? Зачем? – колотилось сердце. – Что она ему скажет? Как он на нее посмотрит? Зачем»?

* * *

Она позвонила в дверь.

– А! Заходи! – сказал Женя. Он был в майке и в фартуке. – Молодец, что пришла. Поможешь мне салат настрогать. А я, это, мясо пока в духовке… Фирменное блюдо.

– Ждешь гостей? – спросила она.

– Ну!

– И что?.. Сергей обещал?

– Слушай, тут такое дело, только ты правильно пойми… – Он не договорил. Снова раздался звонок, и он пошел открывать.

Она бросилась к зеркалу.

Слава Богу, это еще был не он.

Вошли две хорошенькие длинноногие девицы, с ними невысокий рыжеватый господин лет тридцати пяти.

– Знакомьтесь: Валюша, Нинуша – студентки Щуки, – ворковал Женя. – А это ихний друг и наставник Петр Васильевич, или просто Петя. А это, можно сказать, знаменитая питерская Галá, любимая натурщица нашего непревзойденного гения Сержа.

– Что-что? – переспросила Галина, сощурившись. – Как вы сказали?

– А как я сказал? Я сказал, любимая женщина нашего многоуважаемого маэстро.

Но гостям было наплевать на такие тонкости. Они никого не знали: ни многоуважаемого маэстро, ни его любимую женщину-натурщицу. Без пяти минут актрисы, они были озабочены другим: кого из них двоих выберет на роль Настасьи Филипповны в их дипломном спектакле Петр Васильевич, их педагог и любовник.

А Петр Васильевич, в свою очередь, сам был озабочен той же проблемой. Больше подходила на роль его бывшая пассия Валентина, но если отдать роль ей, нынешняя дама сердца Ниночка пошлет его очень далеко, чего бы Петру Васильевичу совсем не хотелось.

Все трое были напряжены и по любому поводу начинали болезненно хохотать.

Мясо тушилось. В ожидании фирменного блюда пили вино и кофе и, конечно, сплетничали.

Это выглядело как обсуждение гастролей ленинградского БДТ. Театр находился в зените славы, за билетами поклонники стояли ночами: Доронину обожали, Лебедевым восхищались, по Смоктуновскому сходили с ума. И каждая (каждый) чего бы ни дал, чтобы войти в эту прославленную труппу. Нинуша и Валюша объявили о намерении показаться Товстоногову. Обсуждали все за и против, давали советы, строили предположения, рассказывали случаи из жизни – одним словом, жизнь бурлила, страсти кипели, все были при деле и счастливы.

Галина не участвовала в разговоре, она ждала его прихода, ей было почти дурно.

Но вот – снова звонок.

Он?!

Вошел высокий, худощавый мужчина лет сорока с лицом, напоминавшим Данте или умирающего Блока. Короткая стрижка, узкое лицо, длинный нос, печальные карие глаза и удивительно мягкие, красивые губы. Одет он был в потертый хорошо сшитый костюм-тройку.

– Борис Борисоглебский, – представил его Женя. – Поэт.

– Кто ж Борю не знает, – сказал Петя, развязно подходя к гостю и вальяжно здороваясь с ним за руку. – Борю каждая собака в Москве знает.

Не обращая внимания на «собаку», поэт встал у стенки, заложив руки за спину, и своими темными, бархатными глазами стал неподвижно смотреть на Галину.

– Офелия… – прошептал он едва слышно.

– Нет, Боря, – ласково поправил его Женя. – Это Галá из Ленинграда.

– Я хочу прочесть вам стихи, – сказал Боря тихо, обращаясь к Галине.

– Валяй, – разрешил Женя. – Только не длинные. А то давеча тоже объявил стихи, а пришлось выслушивать аж целую поэму.

Не дожидаясь дальнейших комментариев, Боря стал читать тихим, глухим голосом что-то, Галине показалось, очень хорошее. Она пыталась сосредоточиться, но мысли ее были заняты другим. До ее рассеянного сознания долетали лишь отдельные обрывки строф, не складывавшихся в смысл, но очень красивых и странных. Борис читал долго, глядя уже не на Галину, а куда-то сквозь нее, в одному ему известные глубокие выси и далекие дали, вероятно, туда, откуда и диктовались ему эти строфы… Наконец он кончил.

– Молодец, старик, – одобрил его Петя, – растешь.

Похвала режиссера никак не отразилась на лице Борисоглебского. Он снова молча и печально уставился на Галину.

– А где вас можно прочесть? – поинтересовалась одна актриса.

– Да, где вы печатаетесь, Боря? – решила не отстать от подруги в культурно-познавательном плане другая.

Он посмотрел на них сверху вниз так, словно они спросили несусветную чушь.

– Я нигде не печатаюсь. – И глаза его горделиво блеснули. – Меня будут печатать после моей смерти.

С этим уверенно-скорбным утверждением трудно было спорить. Но Женя примирительно заявил:

– Ты преувеличиваешь, старичок. Времена меняются. Хочешь, я снесу твои вирши в «Юность»? У меня там приличные кореша.

– Я вас видел сегодня во сне, – трагически прошептал Борис Галине. – Вы шли в горах с тремя белыми розами…

– Я никогда не была в горах, – сказала Галина.

– У вас божественный тембр. Умоляю, скажите что-нибудь еще.

– Отстань от нее, Боря, – сказал Женя. – Девушка занята.

– Кем? – меланхолично произнес поэт.

– Кем-кем? Какая тебе разница? Мной.

– Ты не соперник, – резонно возразил Боря. – Будьте моей музой, Офелия…

– Ты, конечно, Боря, национальное достояние, никто не спорит. Но посмотрите на его… мм… костюм, Галá. Ты что, хочешь испортить девушке жизнь?

– Я не пью, – почему-то быстро сказал Боря.

– Никогда не говори «никогда», старичок.

«Неужели он пьет? – подумала Галина. – Как жаль».

Она взглянула на него с сочувствием, почему-то как к собрату по несчастью.

Но тут снова прозвенел звонок.

Он!

Вошел он. Красивый, уверенный, с веселым, искрящимся взглядом, как всегда.

 

«А, – промелькнуло у нее в голове, – это у него вообще, безотносительно меня, такой взгляд. Это он всегда так смотрит, на всех».

Собрав все свое мужество, она, как ей казалось, спокойно и просто поздоровалась с ним:

– Здравствуй, Сережа.

– Здравствуйте, Галá, – ответил он ей на «вы», и от этого выканья ее белая кожа с крошечными точечками веснушек стала розовой.

Он не ожидал, но и не смутился.

Он был не один. Вслед за ним вошла молодая женщина ошеломляющей красоты. Высокая, крупная, белокожая, с вихревым потоком слегка вьющихся золото-рыжих волос, синими глазами и яркими губами. Она была настолько ослепительно хороша, что даже юные актриски перестали на мгновение решать свои театральные кроссворды, а Петя просто и откровенно пожирал ее глазами сверху донизу.

«Господи, – думала Галина, – откуда же он ее привез? Из Сибири?»

– Познакомьтесь, это Александра, Саша, моя жена, – представил он Галине свою живописную красавицу.

Этот второй удар в ее жизни внешне она перенесла гораздо тверже, чем первый, когда бабка резанула ей про отца, но по последствиям он оказался страшнее: эта рана так никогда и не зажила в ее сердце.

Саша, или, как он ее еще называл, Саския, щедро улыбалась, показывая свои великолепные зубы, и чувствовала себя королевой. Она садилась к нему на колени, обвивая его шею руками, и глаза его так же искрились радостью, он улыбался ей так же нежно, как когда-то Галине.

Эта мизансцена ей что-то сильно напоминала. «Ах да, ну, конечно, Рембрандт, автопортрет с Саскией».

У Сержа был период увлечения великим голландцем.

Внутренне она умоляла Женю, чтобы он не оставлял ее одну, и, словно почувствовав ее мольбу, он не отходил от нее, оказывая всяческие знаки внимания. Это ее немного спасало.

Что касается Борисоглебского, он исчез так же внезапно, как и появился, пригласив на прощанье все общество на творческий вечер молодых московских поэтов в Дом культуры имени вездесущего Ильича, где Боря выступал в качестве самого старого и заслуженного из молодых и почти мэтра. Но внимание всего общества принадлежало уже не поэту, но новой «музе» «гениального» живописца Сержа. И слова Борисоглебского потонули в восхищенно-завистливых (смотря по тому, кто смотрел) взглядах и репликах честной компании.

«Боже мой, – думала Галина, – как права была Таня. Только представить себе ее здесь, в присутствии этой Саскии, с животом!.. Вот стыд! Нет, нет, все правильно. Никаких больше любовей и никаких детей!»

Когда гости ушли, она сказала Жене:

– Я сегодня останусь у тебя. Не возражаешь?

Он ошеломленно не возражал.

– Давай поженимся, – сказал он ей утром.

– Ты с ума сошел, – ответила она.

– Почему? Ты мне очень нравишься… Сразу понравилась, еще зимой.

– Я не люблю тебя, – сказала Галина сухо и стала одеваться.

– Ну извини, – оскорбленно сказал он.

– Ты тоже. Не обижайся. Счастливо. – Она уже стояла у дверей.

– Может, тебя, это, проводить?

– Не надо, Женя. Пока.

Она захлопнула за собой дверь, постояла немного на лестничной площадке и стала медленно спускаться с десятого этажа.

Ах цыганка, цыганка, и откуда ты все это знала!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru