Однажды старшая дочь Елена пришла из школы зареванная, и Мария Петровна долго не могла добиться от нее, что же произошло в школе. Оказалось, на уроке литературы в рамках всеобщего психоза по поиску врагов народа учительница задала всему классу задание: попытаться найти на обложках школьных тетрадей в васнецовских стилизованных иллюстрациях к русским былинам возможные замаскированные надписи типа «Долой ВКП (б)» или «Долой [уже давно лежавшего в Мавзолее] Ленина» (язык не поворачивался похулить Сталина даже в связи с уроком на бдительность) и т. д. Ученики со всей юной старательностью искали подозрительные надписи и, что самое удивительное, своей буйной детской фантазией что-то похожее, как им казалось, находили! Наперебой они предлагали самые фантастические варианты «долой», и только Елена не увидела в картинах бедного Васнецова ничего, компрометирующего советскую власть. Тогда учительница вызвала ее к доске и перед всем классом как следует отчитала, презрительно заявив, что эта ученица и не могла ничего найти, поскольку ее родители сами из бывших и не могут любить советский строй; что они, должно быть, и детей своих к этому приучают и вообще таким, как Елена, не место в пионерской организации имени вечноживого Ильича. Елена рыдала и сквозь рыдания признавалась в любви к советской власти, говоря, что для нее галстук – самое святое на свете, а ее родители, несмотря на свое происхождение, тоже трудятся на благо Родины. Класс притих, не смея возражать учительнице, и только один второгодник громко заявил с последней парты: «А вы ее выгоните из школы, Нинель Григорьевна, раз она такая!..»
Через год Павел Николаевич умер от сердечного приступа. Мария Петровна осталась с двумя детьми, положение было отчаянное, на работу никуда не брали, они голодали.
Старшую девочку, Юрину маму, Елену Павловну, а тогда просто Лену, приняли учиться в ФЗУ на швею. Младшая, одиннадцатилетняя Нина, втайне от матери написала письмо вождю:
«Дорогой Иосиф Виссарионович! Пишет Вам Нина Захарьина из Воронежа. Я пионерка, учусь на хорошо и отлично и мечтаю стать врачом, как мой папа, который недавно умер, и нам не на что теперь жить. Дорогой Иосиф Виссарионович, я знаю, что Вы – самый справедливый и самый добрый человек на земле, помогите нам, пожалуйста. Я хочу, чтобы маме моей дали хоть какую-нибудь работу, а то часто нам совсем нечего кушать. А еще нас все здесь называют нехорошими словами за то, что мы приехали из Ленинграда, но мы не хотели сюда приезжать, а нас выслали, мама говорила, потому что мы бывшие. Дорогой Иосиф Виссарионович, моя сестра учится теперь в ФЗУ и скоро пойдет работать на благо нашей великой Родины швеей-мотористкой. Я, когда вырасту, буду работать врачом, я очень хочу, чтобы люди никогда не болели и жили долго и счастливо. Мы очень-очень Вас любим и желаем Вам крепкого здоровья и счастья.
Мама и никто не знает, что я пишу Вам письмо, поэтому ответьте мне, пожалуйста, в нашем городе на Главпочтамт.
Любящая Вас пионерка Нина Захарьина».
Дорогой Иосиф Виссарионович ничего пионерке Нине не ответил. Она долго еще ждала и ходила с загадочным выражением лица и, даже когда в школе ее дергали за косы, обливали чернилами тетрадки, толкали и подставляли подножки или говорили бранные и обидные слова, ничего не отвечала и только загадочно улыбалась. Ее стали считать чокнутой.
Между тем приближалась катастрофа. Деньги давно кончились, все, что оставалось более-менее ценного из мужниных и своих вещей, Мария Петровна продала, дешевенькие золотые колечки, сережки и прочая женская мелочь были отданы в уплату за жилье – маленький чуланчик с окном на кухню. Последние две столовые серебряные с позолотой ложки хозяин взял за разрешение пожить им в чуланчике еще неделю. Мария Петровна решилась на отчаянный шаг. Она пришла в местное НКВД и написала заявление:
«Я, Захарьина Мария Петровна, высланная из Ленинграда как член семьи моего мужа Захарьина Павла Николаевича, врача по профессии (умер двадцать третьего марта тысяча девятьсот тридцать шестого года), вместе с двумя дочерьми Еленой и Ниной, будучи без работы и без всяких средств к существованию, опасаясь за жизнь своих детей, прошу арестовать меня как бывший элемент и заключить в тюрьму, а двух дочерей отправить в детский дом, чтобы им не умереть голодной смертью».
Заявление у нее не приняли, сказав, что не могут ее арестовать по названной ею причине. Тогда она сказала: пусть ее арестовывают как контрреволюционерку, поскольку, по ее глубокому убеждению, то государство, которое они построили, является людоедским и она предпочтет, чтобы ее расстреляли, чем смотреть, как мучаются ее дети и еще тысячи ни в чем не повинных граждан.
Ее арестовали. Шестнадцатилетнюю Елену поместили в общежитие для учащихся ФЗУ, одиннадцатилетнюю пионерку Нину направили в детский дом в другой город. Больше они друг друга не видели.
Закончив учебу, Елена стала работать на швейной фабрике. Ей позволили вступить в комсомол. Расправившись с семьей, советская власть, по-видимому, ее простила. Но когда Елена попыталась разыскать следы матери, ей дали понять, что она умерла и вообще о матери ей лучше не вспоминать. Перед войной она вышла замуж за простого рабочего парня Петра Мельникова.
Она познакомилась с этим симпатичным коренастеньким пареньком на комсомольском субботнике. Потом они несколько раз сходили в кино, и, провожая ее в последний раз в общежитие, он вдруг прижал ее в темном углу подъезда и, хватая за грудь, отяжелевшим голосом произнес:
– Пойдешь за меня замуж?
Она ошеломленно смотрела на полуизвестного ей паренька, лузгавшего направо-налево семечки, и, помня вдолбленный матерью в подкорку ее наказ, почти машинально спросила:
– А родители у тебя – кто?
– Как – кто? – не понял он. – Крестьяне…
– Кулаки?! – почти выкрикнула Елена.
– Какие кулаки… – усмехнулся Петр. – Мамка одна… да семеро ртов… Один я у них помощник.
Елена облегченно вздохнула и, зажмурившись, обреченно и храбро произнесла:
– Тогда давай.
Он засопел и вплотную придвинул ее к себе. Здесь же, в темном углу парадной, он лишил ошеломленную, ничего не понимающую Елену девственности.
На другой день они расписались.
Это случилось в самом конце мая. А через двадцать три дня голос Левитана обрушил на всю страну: «…фашистские захватчики… без объявления войны… на нашу Родину…» И прогремело вослед тяжело и страшно: «Вставай, страна огромная!..» – отчего и три послевоенных поколения спустя бегают мурашки по коже. И вся огромная страна замерла у черных репродукторов и одновременно разом вздохнула. И от этого тихого ее вздоха содрогнулась вся русская земля. И вспомнив тьму бессчетно покрывавших ее тело нашествий, облила сердце кровью и благословила своих сынов на подвиг и на смерть.
Началось то, к чему вроде бы столько лет готовились, но оказались все равно не готовы. Внезапное и вероломное нападение застало страну врасплох. Хотя такое ли уж внезапное? И почему вероломное? Неужели так уж доверяли пакту о ненападении? Или надеялись: не посмеют? Или полагали: не сейчас?
И покатило по Руси горе…
Патриотизм был удивительный. Все же советской власти удалось воспитать молодое поколение в любви и преданности к себе. Это – загадка. Как и многое в двадцатом веке. В Февральской, например, революции. Теперь-то мы знаем, как делаются «оранжевые», «розовые», «тюльпановые» и всякие прочие революции, что у каждой из них – свой режиссер и режиссура эта исходит из одной и той же старинной школы, но тогда… даже преданнейшие и умнейшие люди России десятилетиями созидали «красную» гвардию и в топоте и гуле тысячных толп расхристанных солдатских дезертиров слышали «музыку революции».
Теперь, как и тогда, никто бы не мог вместить, как и отчего, по каким хитроумным сплетениям поднялась и покатилась кровавая волна той роковой и проклятой Февральской революции, а вернее сказать, бессмысленного и беспощадного бунта, начавшегося, казалось бы, из пустяка – ну не вынесла чья-то надорвавшаяся душа в очереди за хлебом. (Черным! Белого было в избытке!) И министры кричали: «Хлеб в Петрограде есть!» И, мол, еще везут столько-то и столько-то тысяч эшелонов! Так ведь кто ж их тогда слушал, царских министров? Ох, да разве ж такое сносил и выносил (!) русский народ – один-два дня перебоев с хлебом! А как же голод двадцатых – тридцатых? А через четверть века – блокада?! Да еще – это надо тоже учесть – во время мировой войны миллионы солдат на фронте жертвовали не пузом – жизнью! А тут – не выдержали нервы, раздражаемые ловким провокаторским словом, и понеслось:
– Хле-ба!..
И громили все, что попадало под руки.
И казаки не стали стрелять в народ, моментально ставший толпой.
– Ура казакам!
И наоборот – из народа (а кто – не разобрать) стреляли (нашли козлов отпущения!) – в полицию. И убивали. Жестоко. Безжалостно. С остервенением.
И – ничего. Скушало и это ненавистное царское правительство, пуще огня гееннского боявшееся пролить народную кровь.
А народ нисколько не боялся, но все больше и больше входил во вкус.
А тут и солдатики подмогли. Тысячами томились они в Петроградском запасном гарнизоне, недавно мобилизованные, не обстрелянные, праздные, не желавшие идти в окопы.
Началась охота на офицеров. Их стреляли, кололи, подымали на штыки, распинали, топили. Некоторые стрелялись сами от непереносимого бесчестья.
Правительство молчало.
Интеллигенция слушала «музыку революции», пока свист ее пуль и рык ее октябрьских вождей не заставил ее в страхе и отвращении запоздало отпрянуть.
Запахло сатанинской бездной…
Февраль! Начало всеобщего избиения. Начало всеобщего озверения… Начало всеобщего безумия… Дикая власть одичалой толпы брала свое начало здесь, в гениально срежиссированном февральском бунте.
Бездействие властей потрясало.
И не просто бездействие, паралич воли. Столбняк. Никто не хотел брать на себя ответственность. Боялись писать правду царю, находящемуся в Ставке. Боялись превысить полномочия. Боялись пролить кровь народа – все еще хорошо помнили 9 января. И пуще всего боялись неистового воя либеральной прессы и собачьего лая думцев.
И вот в результате этой круговой столбнячной боязни в несколько дней (всего!) и произошло то, о чем позднее напишет гениальный Розанов: «Россия слиняла в два, максимум в три дня» – тот коренной слом (отречение царя), который и пустил всю русскую жизнь под откос.
Много ненависти было излито на царский трон.
А как бы вам понравилась такая, например, открытка: чернявый господин с бородой держит жертвенного петуха с головой государя, а в другой руке – нож? Ой, не хотите ли, господин хороший, проследовать в тюрьму за экстремизм и попытку свержения законной власти? Нет, господин знает, что он неподсуден, за него, если что, вступится вся российская и мировая пресса, ведь все прекрасно понимают, что во всем виновато проклятое царское правительство и гнилой царский режим, а господин согласно завоеванным свободам лишь выражает законное народное требование устранить тирана. И за это ему ровным счетом ничто не грозит.
А в цивилизованных странах и того пуще. Издали книгу «Николай Последний». Значит, издатели всё уже заранее предузнали, предрешили и предуготовили. Покончить с Россией – обезглавив царя, покончить с русским народом – расстреляв Церковь.
Осталось осуществить.
И вот новые, всё более либеральные поколения волна за волной накатывали на, казалось бы, незыблемые основы. И размыли, расшатали, сокрушили колосс (не глиняный, конечно, но ведь в этом мире ничего вечного нет). Более ста лет сокрушали, со времен своей французской учительницы и тоже Великой революции: тот же террор, та же ненависть к Церкви, тот же размах…
И в февральском бунте загадка, и в октябрьском перевороте, и в отречении царя – тоже загадка. Это мы теперь читаем царскую скорбь: «Кругом измена, и трусость, и обман». А тогда те, кто трусили, предавали и обманывали, были уверены, что действуют во благо России.
Начальник штаба Верховного главнокомандующего, по сути сам Верховный Главнокомандующий, генерал Алексеев, обласканный царем, в первые же дни февральского бунта рассылал тайные телеграммы командующим фронтами с вопросом об отречении Николая. И все русские генералы, за исключением немца Келлера и азербайджанца Хана Нахичеванского, сказали: да, отречение необходимо. Никто не догадывался, что за этим «да» последует. Хотели как лучше… (О, знаешь ли, Россия, этот свой вечный соблазн?)
А последовала кровь уже как бы и апокалиптическая…
Ох как никто не хотел понапрасну проливать русскую кровушку!.. И более всех не хотел проливать ее последний святой царь Николай Александрович, прозванный темными недругами Кровавым.
И царица, проклинаемая, оклеветанная: как же, немка, стало быть, предательница! Не помогла и ангельская работа ее с двумя старшими дочерьми сестрами милосердия в госпитале для раненых! Сидела одна с больными корью детьми, с сорокаградусной их температурой, в царскосельском дворце, а приказ вступить в бой с подступавшей ко дворцу солдатской чернью, готовой на все, отменила! Пошла на унизительные переговоры с бунтовщиками, но стрелять в свой родной русский народ отказалась.
Казалось бы, чего проще? Задавить бунт в зародыше. Проявить волю, силу, твердость, власть, жестокость, наконец. Вспомнить предков, как расправлялись с бунтовщиками Иоанн, Петр, Екатерина, прадед Николай!.. Малая кровь предотвратила бы бóльшую!..
Николай Второй поступил иначе. Он отказался от власти, посчитав, что такова воля народа (в том и предательство близстоящих).
Но была ли это действительно воля народа (старые солдаты плакали, слушая манифест) или только нестерпимая жгучая похоть бояр править страной так, как в Европах? (Вспоминается не прочитанный либеральной интеллигенцией Данилевский: «Европейничанье – болезнь русского духа…»; «Европой и наказывал, и будет наказывать нас Господь…»)
Да, старые солдаты плакали…
И все же… равнодушие в целом народа к отречению с последующим арестом и расстрелом всей царской семьи показало, что мистически народ уже готов жить без царя, как вскоре и без Бога (эти вещи связанные).
Однако тысячелетняя привычка к вере и послушанию не осталась втуне. И большевики в лице Ленина – Сталина огнем и мечом сумели заставить простодушно-доверчивый народ снова поверить в Царство Божие, но уже на земле, и возлюбить вместо Бога – себя.
Религиозные корни коммунизма общеизвестны: мессианство, построение утопического рая на этом свете, вера в светлое будущее, «мощи» вождей и поклонение новым святыням – все это ложилось на неизменно верующее, мягкое сердце России, так что оно и не заметило подмены, постепенно утратив способность к «различению духов».
Эту страшную подмену духовных сущностей еще ясно видела первая эмиграция, но и она после русской победы во Второй мировой войне временно утратила ориентиры. Ей показалось (и так хотелось в это верить!), что сквозь масонскую красную звезду проступает тысячелетний православный крест. Долгожданная надежда на восстановление национальной власти обернулась попыткой массовой реэмиграции и незамедлительно последовавшим для вернувшихся на Родину ГУЛагом. Игра с русским патриотизмом и Русской Церковью, исполнившими свою роль, была завершена; мстительность «кремлевского горца» требовала удовлетворения. И теперь, после победоносной войны, он жаждал их возвращения, чтобы насытиться кровью тех, кто уцелел, спасся, кто успел когда-то избегнуть его кровавого пира.
Превращение народа – когда-то богоносца – в богоотступника, потом – в Ивана, не помнящего родства, потом – в циничного пофигиста и, наконец, – в серую деидеологизированную и денационализированную массу новых космополитов, готовых все украсть, все купить и продать, все забыть и предать, – завершилось. Два столетия замешивали в головах русских людей новую небывалую закваску смешения добра и зла, – и вот, на радость всех недругов России, она принесла плоды.
Петр Мельников, сын воронежского крестьянина Матвея и жены его Марфы, муж Елены, дочери бывших – военного врача Захарьина, потомственного дворянина, и жены его Марии Петровны, урожденной Свешниковой, записался добровольцем на фронт, прожив с Еленой двадцать три дня в зарегистрированном браке. Зачатый ими младенец родился недоношенным и через день умер. Елена даже не успела придумать ему имя. Писем от Петра она не получала и не знала, что в первые же месяцы войны он попал в окружение и сдался в плен.
Только тот, кто пережил первые месяцы войны, помнит этот первоначальный кошмар отступления, когда плохо вооруженные, застигнутые врасплох, наспех мобилизованные и брошенные под немецкие танки, самолеты и артиллерию русские солдаты – вчерашние рабочие, студенты и школьники – сотнями тысяч сдавались в плен, и таких, как Петр, за первые полгода войны было уже около четырех миллионов (!). Знаменитым приказом номер двести семьдесят от шестнадцатого августа сорок первого года Сталин объявил всех пленных изменниками Родины, что означало медленную голодную смерть в плену – для них, репрессии на Родине – для их близких. Хотя Советский Союз и подписал женевские соглашения о военнопленных, но подпись эта ровным счетом ничего обнадеживающего не означала для их судеб. Международная помощь Красного Креста также не имела к ним никакого отношения… Что же касается декларации: «Сын за отца не отвечает»… она, как и многое в Стране Советов, существовала только в виде политической риторики.
Особенно страшным для наших пленных был первый год. К лету сорок второго от ран, голода и болезней в плену погибло более двух миллионов человек.
Справедливости ради скажем, что в своей безжалостности (надо же было во что бы то ни стало остановить вал пораженчества и бегства!) стальной Иосиф (они все были железными, стальными и каменными) был последователен, не сделав исключения и для собственного своего сына, бросив в ответ на предложение немцев обменять Якова на Паулюса знаменитую свою фразу: «Я солдат на генералов не меняю». Можно над этим ответом иронизировать, можно им восхищаться, но, как бы то ни было, сыновья Сталина, как прежде сыновья великих русских князей и царей, воевали наравне со всем народом.
…Петр шел в колонне из полутора тысяч пленных уже третьи сутки, и третьи сутки им не давали есть. Тех, кто не мог идти от истощения или ран, пристреливали на ходу. Время от времени немцы устраивали для себя импровизированные столовые и с аппетитом обедали, бросая ради развлечения голодным русским хлебные корки или окурки сигарет, страшно веселясь, когда из-за «подарка» устраивалась между пленными чуть ли не драка. Такое поведение «недочеловеков» – славян, по-видимому, казалось арийцам признаком низшей расы, а посему низшей расы нисколько не стеснялись и все свои естественные отправления производили тут же, у нее на глазах.
К ночи они дошли до какой-то белорусской деревни, где уже хозяйничали немцы. Их подвели к деревянному амбару, где им предстояло заночевать, и стали пересчитывать. Есть снова не дали, зато выкатили бочку с водой, и обезумевшие от голода и жажды люди бросились, давя друг друга, к воде. Немцы выходили из себя, пытаясь навести порядок среди этих «грязных свиней», но когда порядка не получилось, просто бросили в толпу гранату. Убитых, а заодно и раненых оставили на произвол судьбы, зато оставшиеся в живых доходяги уже сами послушно выстроились в очередь за кружкой воды. Так цивилизовывали русских.
Утром им все же раздали по куску хлеба, и, пристрелив еще не умерших с ночи раненых, поредевшую колонну повели дальше на запад, в Германию.
Там их вместе с другими военнопленными поместили на огромном футбольном поле. Спали в любую погоду под открытым небом, ели один раз в сутки баланду из свеклы. От голода пленные выедали траву. Началась повальная дизентерия, следом за ней – такая же повальная смерть. Каждое утро приезжала конная фура, умерших ночью вместе с умирающими кидали в телегу, сбрасывали в одну яму, слегка присыпали землей.
Петр старался не есть траву.
В ноябре сорок первого его повезли на юг Германии в обычный концлагерь под Мюнхеном.
Лагерь, в который попал Петр, был отгорожен от других, нерусских лагерей двумя рядами колючей проволоки. Ежедневно пленные из других стран получали продовольственные посылки и письма, наши – положенные немцами пятьдесят граммов непонятного состава, черного, как уголь, хлеба и поллитра баланды. А вместо поддерживавших дух писем из дома им предоставлено было право день и ночь казнить себя за то, что не успели или не смогли покончить с собой, прежде чем попасть в плен, да строить догадки о судьбе своих близких…
Ежедневно их водили на работу: рытье каналов или ремонт дорог. Воскресные дни помимо все той же работы и той же баланды отмечались еще одним мероприятием. По вечерам начальник лагеря выстраивал всех пленных и приказывал рассчитаться на первый – седьмой. Каждого седьмого расстреливали. Дважды Петр оказывался шестым… Да, Господи, он бы не возражал и против седьмого номера, не сегодня, так завтра, какая разница, все одно подыхать! Многие не выдерживали, вешались на железных крючьях, которые немцы, как специально, вбивали в стены бараков. А может, и специально, чтобы лишний раз не марать об эту «животную падаль» рук. А вчера один из доходяг, совсем уж, видать, свихнулся парень, решил исхитриться и получить вторую порцию баланды. Быстренько слопав похлебку из вареной без соли брюквы, снова встал в очередь и не заметил, что недреманным оком надзиратель уже вычислил его безумное намерение и встал возле раздатчика пищи на страже законности и порядка. И когда парень вторично протянул свою миску, немец изо всей силы ударил его палкой по рукам, по груди, спине, еще и еще, упавшего – по голове, почкам и еще по чему попало, краснея и чуть не лопаясь от натуги, входя в раж, пока не забил до смерти…
Этот плен открыл Петру такую истину, что хуже всего на земле быть русским. (Даже украинскому комитету немцы разрешили забирать своих пленных, и часто комиссия, в которой принимали участие и первые русские эмигранты, под видом украинцев оформляла русских, тех, кто особенно нуждался в помощи.) К этому были основания. Не в первый раз стремясь расчленить Россию, немцы зарились на Украину в надежде рано или поздно установить над ней свой протекторат и посему, заигрывая с украинскими националистами, делали послабление и для их пленных. Политика Розенберга вообще сводилась к поощрению национального сепаратизма, способствуя созданию национальных военных противосталинских формирований, в которых по разным подсчетам находилось до двух миллионов человек.
Смерть витала вокруг Петра, у него отнялись ноги, руки, отнялось все, весь его измученный организм отказывался жить. Таких обессилевших, неспособных к работе пленных сваливали в отдельное помещение, где они через несколько дней, не получая никакой медицинской помощи, умирали. Перед тем как попасть в этот смертный барак, Петр увидел сон. Является ему некий старичок, с бородой и уж таким лаской сияющим лицом, что у Петра сердце захолонуло от непонятной радости, и будто похожий на кого-то, будто когда-то им где-то виданный, присаживается к нему тихонько и говорит: «Трудно тебе, трудно. Тяжело, знаю, но надо терпеть. Домой придешь. Но и дома терпеть придется. Ты уж потерпи…» А сам гладит его по голове, гладит… и так сострадательно да любовно на него смотрит… Проснулся Петр в горючих слезах и долго искал глазами вот только что сидевшего тут, на краю его нар, удивительного старичка. Никого не узрев, еще долго не мог успокоиться, всхлипывал, шмыгая носом, и утирал грязными руками глаза, вспоминая только что пережитую небывалую ласку. И до того ласка эта была необычная, словно все его помертвелое существо взяли да и опустили в животворящий родник любви, такая ласка, что и мать родная так не приласкает сыночка, как этот неведомый старичок. И надо же такой благодати присниться! Да только где уж ему вернуться домой! Сон он и есть сон…
На следующее утро кто-то из немецкого начальства спросил:
– Кто умеет ходить за коровами?
Выросший в деревне Петр, пошевелив непослушным языком, смог сказать:
– Я.
Его отвезли на скотный двор к местному помещику, где он немного откормился и не умер с голоду.
На скотном дворе Петр проработал полтора года. Это было счастливейшее время его плена. Картошка, овощи, крупа и даже хлеб были в достатке. Кроме того, общаться с коровами было намного безопаснее и проще, коровы были человечнее людей. Там же, на скотном дворе, он познакомился с украинской девушкой из-под Чернигова, угнанной немцами на работы. Оживший Петр стал ухаживать за Валентиной (у нее тоже имелся где-то пропавший без вести муж), они сошлись. Когда беременность Валентины сделалась заметной, ее куда-то увезли, а Петра перевели работать на шахту. Затем он попал в специальный лагерь, где над заключенными проводились различные медицинские эксперименты. Здесь ему сделали какой-то укол, отчего у него сразу стали выпадать зубы, волосы и ухудшаться зрение. В конце февраля сорок пятого года немцы вдруг занервничали и вскоре вообще покинули лагерь. Трудно сказать, отчего они не перебили заключенных – будущих живых свидетелей их преступлений, скорее всего не успели.
Когда мимо лагеря стали проходить советские войска, весь лагерь плакал от счастья. Но строй за строем шли мимо наши почти уже победившие солдаты, не поворачивая головы в сторону предателей Родины.
Их спасли поляки. Они бросали на ходу шинели на колючую проволоку с пропущенным по ней током, и заключенные перекатывались по шинелям на свободу. Кто-то из поляков бросил кусачки. И вот толпа безногих, безруких, слепых, искалеченных людей без документов, без одежды, без еды, с выколотыми на руках номерами двинулась на восток, на милую Родину, в объятия НКВД.