Жизнь ее вошла в привычную колею. Лекции, библиотека, занятия. Все было хорошо, она почти не вспоминала Алексея. Прошел месяц, ей вдруг показалось, что она беременна. Она сходила в женскую консультацию, ее подозрения подтвердились. Врачи ли ошиблись, чудо ли произошло, но Галина действительно оказалась на втором месяце. Ее спросили, будет ли она оставлять ребенка, и ошеломленная Галина ответила: конечно, да.
Она ответила так, не подумав, по первому движению сердца, но, и подумав, она еще больше утвердилась в своем желании иметь дитя. Больше она не хотела рисковать. Кто знает, сможет ли она забеременеть еще? Да и разве это имеет значение, кто отец? Есть он или нет? Это будет ее ребенок, только ее! Родное существо, которое разобьет ее одиночество.
Жизнь ее переменилась. Она еще больше замкнулась в себе, словно отгородилась невидимой стеной от окружающих, и целиком сосредоточилась на новой, растущей в ней жизни. Об ее тайне никто не знал.
В мечтаниях о сыне (не допускала и мысли, что это может быть девочка) она невольно соединила свою прошлую беременность с настоящей и, радостно вынашивая дитя, как бы исправляла свою прежнюю, казалось непоправимую, ошибку. Тот загубленный ею, нерожденный мальчик должен был воплотиться теперь в этом новом, мечтательно взлелеянном ею ребенке, и отцом этого ребенка мог быть только один человек на свете – Сергей.
Так она хотела, так она чувствовала, так, наконец, уверовала.
Алексей здесь был ни при чем.
Она уже почти забыла о нем, как вдруг пришло письмо из Феодосии.
«Милая Галина, – писала бабушка, – не удивляйтесь моему письму. Я бы не посмела Вас беспокоить, если бы не бедственное состояние моего внука, которое приводит нас в несвойственное нам отчаяние.
Увы, после Вашего отъезда Алексей заболел. Насколько я понимаю, это болезнь душевная (не стану описывать Вам ее проявления, они ужасны), и связана она с любовью к Вам.
Милая девочка, я не знаю, что у вас произошло (Алексей молчит как рыба), ведь он сказал нам, что вы решили пожениться, и, поверьте, с нашей стороны это не вызвало никаких возражений. Напротив. Несмотря на молодость Алексея и, мягко говоря, неопределенность его положения во всех смыслах, мы были бы рады принять Вас в нашу семью как дочь.
Я прожила долгую жизнь и знаю, детка, как опасно становиться поперек большой любви. А то, что Алеша любит Вас безгранично, у меня нет никаких сомнений. Скажу Вам по секрету: он никогда и ни в кого еще не влюблялся (уж у нас с ним нет никаких тайн) и вы первая девушка, которую он пригласил в наш дом.
Умоляю Вас, если Вы любите нашего Алешу, приезжайте. Вы видели, мы живем скромно, но это ведь не препятствие, не правда ли? Бог поможет, и все устроится наилучшим образом. Только бы были между вами любовь и согласие. А мы все, Софья Дмитриевна, Верочка и я, любим Вас и скучаем.
Крепко обнимаю Вас, деточка, и надеюсь – до скорой встречи.
Ваша бабушка Тамара Константиновна».
Это бесхитростное, прямое, дружеское письмо, продиктованное любовью, обожгло Галину. Она ни минуты не сомневалась в своем решении расстаться с Алексеем и все же соблазнительно погружалась в мечтания о возможности тихой, простой жизни в райском домике у самого синего моря среди роскошных роз, красивых картин и милых ее сердцу людей. Она представила себе восторг всей семьи при известии об ее будущем ребенке и не удержалась от радостной улыбки. Да, наверное, она могла бы быть счастлива… Но счастья не выходило (не ложилась карта), она не знала, почему… «муж мальчик, муж слуга, из жениных пажей» – кто-то умело подсовывал ей цитату, да, но и не только.
Разве могла она теперь покинуть Ленинград, этот ставший для нее бесценным, самый изящный, стройный и гармоничный город на свете с его молочными, белыми ночами, золотыми шпилями и безукоризненно стройными проспектами? Что ж из того, что он разрушался? Он и в умирании своем сохранял свое имперское достоинство, величие и красоту. А разве могла она обойтись без громады публичных библиотек, без любимых профессоров, без театра?.. Нет, райский уголок не получался. Он наскучил бы ей через несколько недель. Она уже вкусила сладкий плод от древа познания, и теперь ее путь был только один – вперед!
«Дорогая, уважаемая Тамара Константиновна, – писала Галина. – Ваше письмо заставило меня снова пережить мечты о близком, но невозможном для меня счастье. Встретившись с вами, я впервые почувствовала, что такое настоящая семья, где любить и заботиться друг о друге так же просто и естественно, как дышать. Я плакала от умиления, что такие отношения еще возможны, и конечно же мечтала бы о таком чуде и для себя.
Дорогая Тамара Константиновна, Вашего Алешу нельзя не любить, но, я думаю, Вы поймете меня, моя любовь к нему больше сестринская, как к младшему брату, или даже материнская… согласитесь, что это совсем не то чувство, которое должно быть между мужем и женой. Ведь я старше Алеши и, что тут таить, опытнее. Я уже многое пережила, многое испытала, и мне совестно портить жизнь такому чистому и хорошему мальчику (а он для меня мальчик).
Кроме того, моя научная работа связана с жизнью в большом городе – в Ленинграде. Вряд ли я смогу от нее отказаться. Я уже отравлена (называйте это как хотите: эмансипацией, свободой, творчеством) и никогда уже не смогу жить патриархальной жизнью, исполняя роль только жены и матери, как бы ни требовала и ни стремилась к этому моя душа.
Алеша еще так молод, он скоро забудет меня, Вы знаете, время лечит, и еще встретит свою настоящую любовь, чего я ему от души желаю.
Умоляю, не сердитесь и не держите на меня зла.
Я вас всех очень люблю и очень вам благодарна. И никогда вас не забуду.
Ваша Галина».
Отправив это письмо, Галина поставила жирную точку на всей этой романтической истории и начала жить заново.
Получила она письмо и от своей подруги. Татьяна писала, что после кратковременного романа с джигитом у нее образовалась внематочная беременность и теперь она готовилась к операции. «Слава Богу, что хоть успела родить, – подумала Галина и потрогала свой живот: – Ты как там, малыш? Все в порядке?» Малыш молчал, он был еще слишком мал, чтобы общаться с мамой.
В положенный срок Галина родила здорового мальчика (три сто) без осложнений.
Положение матери-одиночки ее не смущало, и отсутствие встречающего папаши с букетом цветов она перенесла спокойно.
Ее встречала все та же Татьяна, примчавшаяся по такому случаю из Мурманска, где преподавала в местном пединституте русскую, а заодно и зарубежную (по недостатку кадров) литературу. В подарок она привезла новенькую коляску, а также кучу всякого детского барахла, которое не успел сносить ее собственный сын.
Нашлись и другие добросердечные барышни из общежития, приготовившие для Галины с малышом все необходимые вещи на первый случай.
Галина была тронута, всех благодарила, но быстро выпроводила из комнаты и рассматривать младенца особо никому не позволила. Другое дело – Татьяна, та – своя да и сама – мамаша (хоть и кукушка, ее сын все еще находился у родителей), могла посоветовать, если что. Татьяна советовать любила. Она нашла, что младенец отличный и вылитый Алексей, а Галина – дура в том смысле, что отшила бабушку.
– С ним как хочешь, а ребенка могла бы каждый год отправлять в Крым! – такое было ее резюме.
Галина не спорила, дело сделано, чего уж, поздно.
Через пару дней Татьяна улетела просвещать поморских студенток, и Галина осталась совсем одна со своим новорожденным сокровищем.
По всему ее чувствованию выходило, что у ребенка два отца. Один – настоящий, реальный, другой – надуманный, фантастический, и оба – виртуальные. Она назвала мальчика Алексеем и в память о реальном отце, и потому, что ей просто нравилось это имя, а отчество записала «Сергеевич», потому как считала, что по справедливости (и судьбе) это должен был быть его ребенок.
Мальчик рос неспокойным, Галина почти не спала. Днем – кормления, магазин, поликлиника, пеленки. Уставала страшно. Матери не сразу написала о рождении сына. Но, получив от нее ответ с робкой просьбой: «Приезжайте с внучком, а то я к вам приеду, подмогну», – сухо ответила: «Сама справлюсь». Это «подмогну» испортило все дело. Видеть рядом с собой грубую («неинтеллигентную»), безграмотную мать, от которой давно отвыкла, – это уж слишком!
Боясь отупеть в этих бесконечных, изматывающих хлопотах по поддержанию физической жизни (на другое не оставалось ни времени, ни сил), она попробовала отдать Алексея в ясли. Но через два дня он заболел воспалением легких, и насмерть перепуганная Галина легла с ним в больницу. Больше таких экспериментов она не делала и после выздоровления сына взяла академический отпуск.
Из-за пережитых волнений у Галины пропало молоко. Ослабленный Алеша питался кефиром и детскими смесями. Здоровья они не прибавляли, усталость накапливалась, бывали и срывы, когда от переутомления нервы ее не выдерживали и она бессмысленно кричала на орущего младенца и малодушно жалела, что вообще произвела его на свет, в чем потом конечно же не раз каялась.
Ах, знала бы бабушка Тамара Константиновна о бедственной жизни своего правнука и несостоявшейся невестки – примчалась бы сама в этот холодный северный город и увезла бы их обоих в тепло, к солнышку, к морю, в благословенную крымскую благодать, на радость и счастье всей семье и прежде всего Алеше! Но она ничего не знала. Да и кто бы мог ей сказать? Татьяна? У нее не было таких полномочий. Каждый мучился в одиночку.
Самый тяжелый год, как казалось Галине, прошел. Уже резались вовсю зубки, уже крепко стоял и пробовал ходить на своих ножках ее мальчик и во весь рот улыбался, когда Галина заходила в комнату, и лепетал: «Ма-ма», отчего у Галины сразу начинало что-то сладко таять внутри. Но и второй год не стал легче. Ей все-таки пришлось отдать сына в ясли – не было выхода. Днем она сидела в библиотеке, но мысли ее были далеко, с Алешей, он по-прежнему часто болел. Стипендии не хватало. По ночам она мыла коридоры и лестницу в общежитии. Дорого ей давалось ее «я сама», но приходилось терпеть.
Галине было двадцать восемь лет, Алеше – два, когда она познакомилась с Юрой.
Она готовилась к сдаче кандидатского минимума по марксистско-ленинской философии. Этот ненужный никому, кроме партработников, предмет почему-то сдавали все студенты и аспиранты. Обложившись учебниками по марксизму-ленинизму, она сидела за столом в библиотеке и конспектировала не вмещающиеся в голове талмуды. На соседа, искоса на нее поглядывавшего, не обращала никакого внимания, торопилась до пяти вечера по диагонали перечитать кучу этой занудной макулатуры.
Взглянув на часы, она стала складывать книжки, вслед за ней деловито засобирался и сосед.
В гардеробе он ловко перехватил и галантно подал ей пальто и, помогая ей одеться, представился:
– Меня зовут Юра. А вас?
– Галина, – ответила она сухо, не глядя на него и не желая продолжать разговор.
– Вы позволите вас проводить?
Галина внимательно посмотрела в его серые улыбчивые глаза. Лицо было простодушное, доброе и, пожалуй, симпатичное, несмотря на чуть вздернутый нос и растрепанную шевелюру.
– Я должна зайти в ясли за сыном, а потом домой, в общежитие, – сказала она четко, чтобы у человека не было никаких иллюзий.
Похоже, это его не смутило. Он только уточнил на всякий случай:
– А муж?..
– Я не замужем, – перебила его Галина. – Мы расстались.
Вот теперь все было ясно. Юра повеселел.
– В таком случае вы позволите вместе с вами зайти за вашим сыном в ясли и проводить вас обоих домой в общежитие? – спросил он, нарочито подчеркивая, что усвоил все обстоятельства ее жизни и со всеми согласен.
– Нет, – сказала она. – Не нужно.
– Но… – начал он.
Но Галина уже оделась.
– Всего доброго, – сказала она и пошла к выходу.
– Подождите! – Он ринулся вслед за ней, застегивая на ходу куртку. – Подождите, – догнал он ее у выхода, открывая перед ней дверь. – Вы завтра придете?
– Не знаю, – сказала она. – Если ничего не случится. До свиданья.
– Я буду вас ждать! – крикнул вдогонку ей Юра, но она уже ушла не оборачиваясь.
На следующий день Юра с утра дежурил в библиотеке. Она не приходила. И на третий день тоже. Юра заволновался. Вдруг его осенило. Он вернулся в библиотечный зал, где выдавали учебники по марксизму-ленинизму и где они сидели рядом два дня назад, и подошел к дежурной библиотекарше.
– Мне нужно найти одного человека… он, то есть она, девушка, брала у вас позавчера книги по диамату… Вы не посмотрите ее карточку?
– Чью? – спросила молодая очкастая библиотекарша.
– Девушки, – покорно произнес Юра.
– Фамилия? – Очки смотрели строго и, казалось, недоброжелательно.
– Галина! – выпалил Юра и осекся.
– А фамилия? – еще раз ядовито спросила очкастая.
Он повернулся и вышел из зала, называя себя идиотом за то, что не спросил у нее фамилии и теперь все пропало.
На четвертый день она появилась. Осунувшаяся, бледная, с синими кругами под глазами.
– Вы заболели? – бросился к ней Юра у самых дверей, внизу, при входе.
– Нет, – ответила она. – Сын.
– Слава Богу! – облегченно вздохнул Юра. И на недоуменно вскинутые брови поспешно объяснил: – Да нет, что вы, я не в том смысле, что сын, я… просто испугался… что больше вас не увижу, вот. Понимаете?
Галина поняла.
– А сколько ему лет? – спросил Юра.
– Третий год.
– Уже большой!
– Да, уже большой, – устало подтвердила она.
– А как его зовут? – интересовался Юра.
– Алеша.
– Прекрасное имя. Алексей. – И про себя почему-то добавил: «Юрьевич». – Это, наверное, в честь отца? – догадался он.
– Н-нет… – медленно произнесла Галина. – Хотя… – Она пожала плечами, но не стала уточнять, а он расспрашивать.
– Знаете что, – вдруг предложил он, – давайте я вас увезу к себе, напою чаем с медом, укутаю и уложу в постель, и вы немного поспите, а?
Галина вдруг беспомощно на него посмотрела, и теплая волна благодарности залила ей грудь. Да, пожалуй, это было бы лучше всего, это как раз то, чего ей так не хватало. Выспаться. Отдохнуть.
Но она упрямо тряхнула головой, словно сбрасывая наваждение.
– Нет, – сказала она, отводя этот соблазн, – у меня скоро экзамен, не могу.
– У меня тоже, – сказал Юра улыбаясь.
– Вы учитесь в аспирантуре?
– Ага, – почему-то радостно улыбался Юра. – Я физик.
«Это хорошо», – подумала Галина и впервые тоже улыбнулась.
– А я лирик.
– Вот и отлично. Физики и лирики! Главные люди на планете! А вы любите театр?
– Это звучит почти как у Белинского, – усмехнулась Галина. – Конечно, люблю.
– Тогда я вас приглашаю в БДТ! – торжественно произнес он.
– В БДТ достать билет невозможно, юноша, – сказала она строго.
– А у меня связи! – весело воскликнул Юра. – Хотите в воскресенье на «Историю лошади»?
Это был знаменитый спектакль Товстоногова по толстовскому «Холстомеру» с великим Лебедевым в главной роли. Глаза ее загорелись.
– Конечно, хочу. Если Алеша будет здоров и если мне удастся кого-нибудь уговорить с ним посидеть, – прибавила она.
– Отлично! – снова воскликнул Юра. Похоже, это было его любимое словечко. – Значит, в воскресенье, без четверти семь, запомните?
– Ну, конечно.
– Подождите, еще минутку… Вы сейчас куда, опять к классикам марксизма?
– Разумеется.
– И мне туда же, – сказал он деловито. – Обожаю Маркса – Энгельса, это у меня с детства, вместо сказок, няня Арина Родионовна покойная до того любила жизнь замечательных вождей пересказывать…
– Нет, Юра, – сказала она твердо, – не ходите за мной, вы будете мне мешать.
– Хорошо, – сказал он покорно. – Послушайте! – вдруг спохватился он. – А вдруг вы не придете? Где вас искать?
– В общежитии на Мытнинской, комната сто пятнадцатая.
– А фамилия? – вспомнил Юра библиотекаршу.
– Преображенская, – сказала Галина. – Счастливо!
– Счастливо, – повторил Юра, глядя, как она проходит контроль и поднимается по широкой лестнице на второй этаж.
Так они познакомились.
Теперь Юра стал заходить к ней в общежитие часто, почти каждый вечер. Подружился с Алешей, легко оставался с ним, когда Галине нужно было куда-нибудь уходить по делам или учебе. Исправно приносил мальчику яблоки, конфеты, игрушки. Ходил с ним гулять. Но на саму Галину не посягал. Это ее удивляло.
«Чего ты ждешь? – писала ей Татьяна, вышедшая вторично замуж за морского офицера, на этот раз, кажется, удачно, поскольку забрала наконец сына от родителей к себе. – Выходи за него замуж!»
«Как я могу за него выйти, если он не делает мне предложения?» – спрашивала Галина.
Татьяна удивлялась ее тупости.
«Так сделай ему сама! – учила она в письме. – Они же все дураки, счастья своего не понимают, им надо помочь. После еще спасибо скажут. Ты думаешь, мне мой Сашка сделал предложение? Дудки! Самой пришлось взять инициативу. „Саша, – говорю, – а давай поженимся?“ До сих пор от счастья опомниться не может. Представляешь? Посадит меня на диван, сам станет передо мной на колени, смотрит влюбленными глазами и говорит: „И откуда ты такая взялась, королева?“ Вот это, понимаю, любовь! Так что дерзай, чадо, не упускай шанс. Нас-то, дур, мно-ого, а их не очень, приличных – так и вообще днем с огнем. На свадьбу позови, все втроем прикатим. Семьями будем дружить, в Сочи в отпуск летать. Ух, Галка, заживем!.. Чао-какао. Твоя Танька».
Однажды они сидели все вечером за столом. Юра держал Алексея на коленях и кормил кашей.
– Хорошо смотритесь, – сказала Галина.
– Отлично! – подтвердил Юра. – Ну, давай, малыш. Это за маму… Это за папу…
– Ты заметил, он уже называет тебя папой.
– Так что ж… – уклончиво ответил Юра.
– Тебя это не смущает?
– А почему это должно нас смущать, да, Алексей? – Он умудрился затолкать ему еще одну ложку в рот.
– Пусть он ест сам, – сказала Галина, – уже большой. – И после паузы: – Ребенок привыкнет, потом будет травма.
– Почему травма? И очень хорошо, что привыкнет. – Он насторожился, как бы еще не понимая, к чему она клонит.
– Ну, тогда, – она глубоко вздохнула, – нам надо пожениться.
Наступила мертвая тишина, только Алеша позвякивал ложкой по пустой тарелке.
Юра спустил Алешу с коленей.
– Я полный дурак, – сказал он. – Я боялся тебе об этом сказать сам. Я боялся, вдруг ты откажешь…
Он подошел и неловко обнял Галину. Она облегченно уткнулась ему в грудь. «Вот и суженый, – думала она. – Вот и хорошо. Вот и правильно. Как же я измучилась! Устала. И как же это хорошо, когда можно вот так уткнуться носом в теплую грудь и большие мужские руки ласково погладят тебя по голове, а ночью обнимут тебя всю, и тебе будет тепло и уютно, и легко, и все будет легко, потому что ты больше не одна».
Она заплакала. И они долго стояли так, обнявшись. И маленький Алеша стоял между ними и тоже обнимал их ноги.
Так у Алеши появился третий папа.
Юра.
Двенадцатилетний Юра с мамой Еленой Павловной вернулись в Ленинград в пятьдесят шестом году, когда режим чуточку ослабел и репрессированный народ (из тех, кто остался в живых) потихонечку стал возвращаться в родные места из мест чужих и весьма отдаленных.
Их прописала у себя тетушка Клавдия Петровна Соваж, занимавшая огромную комнату в тридцать шесть метров в коммунальной квартире на Таврической, некогда принадлежавшей целиком ее семье. Со времен революции их начали уплотнять, пока наконец они вшестером (муж, трое детей и престарелая мать) не оказались в одной комнате, бывшей их столовой.
Постепенно члены семьи начали убывать в мир иной. Сначала умерла мать, не выдержавшая революционных пертурбаций. Ее похоронили на Смоленском, недалеко от блаженной Ксении, к которой петербуржцы неустанно вот уже два столетия притекали за помощью и утешением.
Муж самой Клавдии Петровны, полковник царской армии, перешедший затем в Красную (большевики практиковали захват семей царских офицеров, отказывавшихся у них служить, в заложники с последующим их расстрелом), после окончания Гражданской войны был арестован, и о дальнейшей его судьбе никто не знал. Клавдия Петровна предполагала худшее.
Оставались трое детей, из которых один умер во младенчестве в голодные революционные годы, двое других, уже взрослых, в блокаду.
В тридцать четвертом году после убийства Кирова (заказчиком сперва считали сталинскую оппозицию, потом, с легкой руки Хрущева и последующих демократов, – самого Сталина, потом – снова оппозицию) началась очередная чистка больших и малых городов и весей страны, в особенности Ленинграда, где и был застрелен вождь местных коммунистов. Тогда пострадали более тысячи ленинградцев из категории бывших, не до конца уничтоженных за восемнадцать послереволюционных лет.
И снова пронесся стон по России. Сколько их было, этих стонов, плачей, криков, воплей и предсмертных хрипов, знает один Бог, нам их не сосчитать. Уже входило в жизнь новое поколение, родившееся за два-три года до революции или после нее, наивно считавшее себя чисто советскими людьми и искренне не понимавшее, за что же их-то теперь?! По всему выходило: за то, что они дети своих родителей. В голове мешалось. Ведь товарищ Сталин сказал: дети за отцов не отвечают! Ну а если все-таки отвечают, так не надо нам таких и отцов!
И полетели покаянные письма в Кремль, в ЦК, в НКВД, в Красный Крест, товарищам Сталину, Молотову, Ежову, жене Горького Пешковой…
Да, «я виновен в том, что пытался получить высшее образование обманным путем, скрыв свое социальное происхождение, но…» Да, «дед мой со стороны отца, с которым мать развелась двадцать лет назад, имел аптеку в Петрограде, но…» Да, «мои родители – бывшие дворяне, но я воспитан исключительно советской трудовой школой и с прошлым моих родителей никакой связи не имею…» Да, «мой муж – инженер путей сообщения, убитый бандитами в двадцатом году при постройке Бухарской железной дороги, но с его братом, эмигрировавшим во Францию, мы не имели никаких сношений…» Да, «мы родились в графской семье, но мы не можем быть в этом виноваты, так как по своей молодости не могли знать о прежней жизни и при советской власти добились гораздо большего, чем наши родители в царское время…» Да, «мой муж был до революции кадровый офицер, получил звание штабс-капитана за тяжелые ранения в германскую войну, но он давно умер, за что же нас с сыном выселяют сейчас из Ленинграда с клеймом „чуждый элемент“, не дав сыну окончить техникум (осталось всего две недели!)?..» Да, «мой муж дворянского происхождения, но он оставил нас, когда дети были еще совсем маленькие и он не мог оказать на них никакого антисоветского влияния…» Да, «я пианистка, а мой отец до революции был дирижером Петербургской консерватории, но почему меня с детьми высылают теперь без паспорта в Казахстан, где нет для меня никакой работы и мы вынуждены умереть голодной смертью…» Да, «на моего мужа, врача по профессии, не найдено и не могло быть найдено никакого обвинительного материала, но он был обвинен в том, что мог быть использован в качестве несознательного шпиона, что и предъявлено ему в качестве обвинения…»
Все они думают, что это несправедливость, ошибка, что революция давно закончилась и устоявшей советской власти они никак не помеха и не враги, напротив! Старшее поколение давно смирилось и потихоньку, безмолвно вымирает, лелея в сердце своем, как единственную радость и упование, будущую встречу с родными в загробном мире, а молодое так и рвется в бой – учиться, строить самое передовое и гуманное общество на земле! Почему же родина им не доверяет, не дает возможности проявить себя? Пасынки, они искренне хотели стать если не кровными родными для советской власти, то хотя бы незаконнорожденно-усыновленными ее детьми. Они клялись ей в вечной верности и любви, обещали не щадить своих молодых сил и своего живота ради ее блага (что вскоре и доказали, поголовно уйдя на фронт!). Все было тщетно. В Кремле, очевидно, понимали значение крови (или, как теперь сказали бы, генов) лучше, чем вся эта «бывшая» публика. И как бы ни старался вон из кожи лезть бывший, для рабоче-крестьянской власти он никогда не станет стопроцентным советским. Посему и перевоспитание ГУЛагом велось на истребление, а кого не сумели истребить, тех – в тьмутаракань, в казахско-туркменские голодные степи, подальше от культурных столиц, с глаз долой, к дикарям-туземцам, авось с голоду-холоду перемрут.
Нет, не могли знать бывшие, что и сами они, и клейменые их, порченые дети обречены уже по факту своего рождения на смерть, и в этом вопросе срок давности не имел никакого значения. Как не имели значения честные намерения и благородные порывы бывших. «Не ищите в деле улик, восстал ли он против Совета с оружием или на словах. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого». Так учили большевики чекистов еще в восемнадцатом году. В тридцать пятом это ленинское положение все еще оставалось в силе.
Удивительно, но Клавдия Петровна благополучно пережила все чистки, не считая, правда, полностью загубленной семьи. Последними в блокаду погибли от голода две ее дочери. Война вообще прибрала многих из тех, кого еще не успели по какой-то причине вычистить, но кого так и не захотела полюбить советская власть. Клавдия Петровна осталась жива и на свободе.
Сестре ее Марии Петровне, Юриной бабушке, повезло меньше.
Мария Петровна вышла замуж за врача Павла Николаевича Захарьина, призванного на германский фронт в четырнадцатом году и демобилизовавшегося в семнадцатом в связи с развалом армии. Голод революционного Петрограда погнал их на Кубань, где у родителей Павла Николаевича оставалось маленькое имение. Отсидеться в глуши не удалось, вся Россия кипела и бурлила, палила и стреляла, корчилась в тифозных бараках, мерла и пухла от голода и болезней.
Его демобилизовали в Добровольческую армию Деникина. Он прошел с армией первый Ледовый поход и после ранения снова оказался в родительском доме с женой и маленьким сыном. Переходившие из рук в руки Дон и Кубань умывались кровью. Зажиточное казачество подвергалось такому же классовому уничтожению, как и все прочие «буржуи» и «кадеты». К буржуям красные относили всех, у кого было хоть какое-то имущество, пара лишних штанов, которые можно было отнять, кто сам не ходил с протянутой рукой, к «кадетам» – всю интеллигенцию без разбора (включая почтовых барышень и машинисток).
Родителей Павла Николаевича расстреляли как буржуев.
Сам же Павел Николаевич с семейством бежал под защиту оккупировавших самостийную Украину немцев.
Но немцы и не собирались защищать русских от русских. Заключив мир с большевиками, они быстренько убрались восвояси спасать от будущей перманентной (имени Троцкого) революции родную Германию.
В Киеве, как и по всей Украине, установилась власть Чрезвычайки со знаменитой палачихой Розой Шварц, умучившей за полгода владычества до ста тысяч человек, заливая глотки истязаемым, «чтоб не визжали как поросята», оловом и разбивая им головы молотком.
И повсюду, куда бы ни вступала впоследствии (увы, только временно) Добровольческая армия, она сталкивалась со сценами насилия, перед которыми меркли все известные нам картины римских калигул, восточных тамерланов, израильских иродов. Подвалы, заваленные человеческими телами, слегка присыпанные траншеи с порубленными и еще не добитыми людьми, распятые на крестах, утопленные в нужниках, обезглавленные священники…
Они побежали дальше, в Одессу, которая еще, как и весь Крым, оставалась незанятой большевиками, рассчитывая, в крайнем случае, при окончательной гибели белого движения попытаться уйти за границу.
В феврале двадцатого Одесса пала, началось отступление из города всех военных и гражданских лиц, которым грозила опасность. Тысячные толпы осаждали военные корабли союзников и русские торговые пароходы, отправлявшие беженцев в Константинополь и Сербию. Не попавшие на суда стрелялись, сходили с ума, в безумии бросались вплавь за отходившими кораблями.
Доктор Захарьин с семейством не сумел сесть на пароход и с группой коменданта Одессы полковника Стесселя решил переходить румынскую границу, когда красные уже входили в город. Эта группа состояла из небольшой части боеспособного офицерства и огромной массы гражданских беженцев: жен и детей военных, чиновников, иностранцев, не пожелавших оставаться с большевиками, тифозных больных, раненых, наконец, разных мастей спекулянтов и простых обывателей. Громадный обоз растянулся на несколько километров. Люди везли с собой все, что только можно было увезти в преддверии непостижимой своей судьбы и непредсказуемых событий.
Румыны, которых в шестнадцатом году спасли от полного истребления немцами русские войска, вели себя странно. Они давали разрешение на переход через Днестр, а потом начинали стрелять в измученных бегством, замерзающих от холода, умирающих от ран и болезней, голодных людей. Так было несколько раз. Первыми их жертвами стали кадеты. Они шли мирной цепочкой под белым флагом со своим директором и преподавателями в уверенности, что не станут румыны стрелять в детей, тем более что есть договоренность о переходе через границу. Но румыны, подпустив их на близкое расстояние, открыли артиллерийский огонь. Появились убитые и раненые. Кадеты повернули назад. Началась паника. Мечущуюся, обезумевшую толпу расстреливали с другого берега. Люди ринулись через реку, покрытую тонким льдом, на русский берег – там их встречали огнем красноармейцы. Так они несколько суток метались меж двух огней, пока из двенадцати тысяч вышедших из Одессы беженцев не осталось около полутора тысяч…
Оставшихся в живых добивали поодиночке местные мужики, и не потому даже, что они были особо красные или за большевиков, просто в то безумное время убийство, насилие и разбой не считались чем-то из ряда вон выходящим, это был естественный, нормальный фон и ход жизни.
Доктора Захарьина с женой, потерявших в этом метании между румынами, красными и мародерами-мужиками маленького сына, неожиданным образом спас Котовский. Они попали к нему в тот счастливый час, когда отряду до зарезу нужен был доктор, и Павел Николаевич провел в плену у красного командира шесть месяцев до самого почти окончания Гражданской войны. В двадцать первом году они вернулись в Петроград. Их квартира оказалась разграбленной и занятой, но все же им на двоих выделили отдельную комнату, а Павла Николаевича приняли на работу в Мариинскую больницу на Литейном.
Через полгода его арестовали, он провел несколько месяцев в изоляторе и был выпущен на свободу. В двадцать седьмом году, к десятилетию революции, его арестовали снова и дали пять лет лагерей. Работал он в лагере по своей специальности и потому, вероятно, выжил. Отбыв срок, снова вернулся в Ленинград в ту же Мариинскую больницу, пока в тридцать пятом не началась новая генеральная чистка. Павла Николаевича вновь арестовали, и всю семью (жену и двоих родившихся уже в Ленинграде девочек тринадцати и девяти лет) выслали из Ленинграда в Воронеж. Работа для Павла Николаевича нашлась, но жить было негде. Они скитались по частным домам, переезжая со всеми своими пожитками из одного захудалого угла в другой: никто не хотел брать к себе большую семью, люди и без понаехавших буржуев жили скученно и тесно. Мария Петровна страдала; изгнанных и загнанных нуждой и неустройством людей называли ужасными словами: «выковыренными», а еще – «ленинградской сволочью». Детям то и дело приходилось менять школы, отношение к ним было недоверчивое и злобное. Они были изгои. Мария Петровна боялась, что девочки возненавидят отца («честнейшего и благороднейшего человека!»), – в газетах расхваливался подвиг Павлика Морозова, и школы называли его именем, и пионерские дружины. «Да и как их теперь воспитывать? – терзалась в недоумении Мария Петровна. – Если на любви к советской власти, то кто же тогда их трижды судимый отец и все они? Преступники? Но в чем их преступление? И как же быть с верой? Вслед за Союзом безбожников повторять насчет опиума для народа? Или прятать и зашивать в белье крестики и с детства учить детей лицемерить и лгать?» Она не задавала мужу подобных вопросов. Шизофреническое время постепенно сводило на нет всех рефлексирующих шизофреников, чтобы вся остальная масса, закаленная, как сталь, в борьбе с врагами, уже никогда и ни в чем не сомневалась и всегда имела мнение, согласное с генеральной линией партии.