Полковник Шабельский открыл глаза. В желтом солнечном диске на него ясно глядели два больших голубых глаза, а потом медленно проступило и все милое, круглое девичье лицо с легким румянцем и белокурыми кудряшками, старательно убранными под медицинскую шапочку.
– Лена… – счастливо узнавая, скорее подумал, чем прошептал он, почти не размыкая губ. – Леночка… Откуда?..
Нет, нет, он не успел осознать, откуда могла здесь появиться его Леночка, его юная жена, погибшая в двадцатом году в Крыму при наступлении красных. Леночка была здесь, рядом, и этого казалось довольно, чтобы, не размышляя, погрузиться в блаженное состояние расплавляющего сознание счастья.
Он попытался что-то сказать – и уловил тонкий аромат нежной девичьей кожи.
– Хотите попить? – спросила, наклонившись, фея – его Леночка.
Она поднесла к его губам стакан с водой, и он омочил губы.
– Много нельзя, – сказала нежная Леночка и отставила стакан.
Ах как много ему хотелось у нее спросить, узнать: как она жила все эти годы без него и как они очутились теперь вместе; наверное, он уже умер, и они встретились там, где встречаются все любящие души… Он почувствовал, как путаются его мысли, как плохо слушается его язык, и закрыл глаза.
Больше всего ему хотелось сейчас, чтобы Леночка дотронулась своими милыми, легкими руками до его лица. И, словно услышав его желание, она положила свою прохладную ладонь на его разгоряченный лоб. У него была высокая температура после операции на груди – пуля прошла насквозь, задев легкое.
Анатолий Викторович Шабельский родился в тысяча восемьсот девяносто пятом году и в силу своего возраста и семейных традиций (все мужчины Шабельские служили в армии), естественно, принимал участие в Первой мировой войне. Как и его отец Виктор Николаевич, погибший в девятьсот пятнадцатом году, как и его старший брат Александр.
Анатолий Шабельский трагически пережил развал армии, начавшийся со знаменитого приказа номер один, этого ублюдочного детища Совдепа, вбившего клин между солдатами и офицерами и уничтожившего русскую армию. Он видел крикливых гражданских болтунов из Петрограда, наводнивших фронты и безнаказанно призывавших солдат к неповиновению офицерам («милитарищикам»), к братанию с немцами и дезертирству для углубления революционных завоеваний. Он видел смерть своих друзей-офицеров, погибших не от суровой руки германцев, но от своих же русских, распропагандированных, потерявших рассудок солдат.
Он видел, как с отречением царя Россия покатилась в пропасть, и падение сие великое уже не могло остановить ни жалкое Временное правительство, ни печально знаменитый истерик Керенский, ни выдающиеся русские генералы, те самые генералы, которые сперва подписались под требованием отречения царя, а после стали на защиту все тех же революционных завоеваний. Словно и впрямь, по слову оптинского старца, вместе с царем должно было погибнуть и Русское царство.
Он видел, как сначала под властью всесильного Совдепа, а потом и большевиков стала распадаться столица, превращаясь в чумной, одичалый, голодный город с праздношатающейся солдатней, с дикими пьяными их оргиями по ночам, с непредсказуемыми и непрекращающимися расстрелами, с вламыванием, грабежом и пальбой в квартирах той самой передовой и мыслящей интеллигенции, еще вчера нацеплявшей красные банты, а позавчера готовивших легкомысленной болтовней и словоблудием революцию. «Мы этого не хотели… Мы хотели не этого!..» Но красный джин, выпущенный наружу, нагло смеялся над ними, в их насмерть перепуганные лица.
С конца семнадцатого года из раненного зверем Петрограда, когда вихрем носилась по городу бешеная тройка – голод, расстрел и смерть, – начался дворянско-интеллигентский исход. И никому еще не было ясно, что власть зверя устанавливается не на месяц, год или два, но на бесконечно долгие десятилетия. Никто не догадывался, что уезжают они навсегда и что отъезд и последующая за ним тяжкая эмиграция – меньшее горе по сравнению с жизнью и смертью в советском «раю» тех, кто надеялся терпеливым пережиданием перехитрить зверя из бездны.
Но и в это апокалиптическое время люди продолжали жить, жениться и выходить замуж, рожать детей.
В конце августа семнадцатого года после неудавшегося военного путча генерала Корнилова (предательски спровоцированного Керенским), который еще мог остановить сползание России в бездну, лейтенант-артиллерист Анатолий Викторович Шабельский женился на миловидной русской барышне с немецкими корнями Леночке, Елене Михайловне Шварцкопф, дочери адмирала Балтийского флота, заколотого восставшими матросами в марте семнадцатого года.
Вдова погибшего адмирала, еще не старая, тучная и болезненная дама, со слезами радости благословила единственную дочь на брак с молодым лейтенантом из хорошей дворянской семьи, приходившейся им, кстати, далекой родней.
Надвигалось что-то совершенно непонятное, громадное и страшное, грозившее разбить в щепки всю их прежнюю такую спокойную и налаженную жизнь, и в преддверии грозных событий ее материнское сердце немного успокаивалось тем, что судьба Леночки, слава Богу, решена, а что дальше – уж это как Бог даст.
После свадьбы молодые отправились к матери Анатолия Викторовича в Ярославль. За несколько дней до их приезда в городе разыгралась трагедия, о которой им рассказал выживший лакей его матери Прохор.
Двадцать восьмого августа по всему городу были развешаны объявления, где всем «буржуям» предлагалось собраться на следующий день к полудню в бывшем губернаторском доме для варфоломеевской ночи, чтобы «избить всех до последнего». Прочитав сие страшное распоряжение, вся интеллигенция города бросилась в бега. Мать Анатолия Викторовича, Антонина Федоровна, проживавшая к тому времени одна с тремя младшими детьми, отправила их вместе с гувернанткой в Николо-Бабаевский монастырь, отпустила всех слуг, сама же не смогла выехать по причине стародавней своей болезни ног. Единственный из слуг, Прохор, не захотел покидать дом и остался разделить судьбу своей барыни, которую глубоко почитал и любил.
Всю ночь Антонина Федоровна молилась и готовилась к смерти. К полудню по городу разнесся дикий вой – толпа в несколько сот человек, одетых в красные рубахи, с испачканными красной краской, как бы кровавыми, руками, вооруженная топорами, палками, ножами, ружьями, бежала к губернаторскому дому. Разгромив пустой дом и не найдя в нем ни одной живой души, толпа еще сильнее взревела и в жажде кровавой расправы побежала дальше, громить следующий.
Прохор встал на пороге и попытался было остановить озверевшую толпу, его отшвырнули в сторону, кто-то походя стукнул его прикладом по голове, и все ринулись по лестнице наверх…
Когда все было кончено, пришедший в себя Прохор поднялся на второй этаж в комнату Антонины Федоровны…
В этом месте своего рассказа он остановился, не в силах нарисовать увиденную картину, задрожал, и вместо слов из его груди вырвалось не то какое-то бульканье, не то рыдание… Тело его барыни было превращено в кровавое месиво.
Через два дня, когда зверства утихли, стали хоронить невинно убиенных. Таких набралось около тридцати человек. Город словно вымер. Обыватели сидели по домам тихо, как мыши, потрясенные варфоломеевской ночью, устроенной их сродниками и знакомцами. Хоронили в гробовом молчании, и только перепуганные батюшки дрожащими голосами выпевали тысячелетнее «со святыми упокой»…
На следующий день Анатолий Викторович с женой поехал на кладбище на могилу матери. Он не плакал, у него только болела голова – он просто не мог вместить произошедшее.
Объявив двум младшим братьям и сестре, что их мать умерла, Анатолий Викторович забрал детей из монастыря, и они все вместе приехали в Петроград.
Между тем голод, холод и разруха в столице становились все ощутимее, большевики – все разнузданнее, наглее и трусливее. Боялись прихода немцев, которых поверженное, оккупированное «товарищами» население ожидало чуть ли не как избавителей. Еще не смеющим поверить в свою легкую удачу победителям всюду мерещилась контрреволюция. Ужесточался террор.
В Петрограде к концу семнадцатого года оставалось еще несколько десятков тысяч офицеров. Большинство из них впоследствии было расстреляно Петерсом и Урицким.
Шабельский с женой, тещей, младшими братьями и сестрой, не дожидаясь катастрофы, выехал из дичающего Петрограда на юг, в Одессу, к родственникам тещи…
Устроив семейство в относительной безопасности, Шабельский отправился на Дон, где в начале восемнадцатого уже собиралось белое воинство под знамена генерала Алексеева.
Полковник Шабельский медленно выздоравливал. Он уже давно познакомился с милой, ласковой медсестрой Леночкой Мельниковой, так удивительно напоминавшей ему погибшую жену; даже имя у них было одно. И эта похожесть почему-то странно волновала и притягивала его к ней, словно между ним и Леночкой образовалась некая тайная связь, которую он боялся теперь разрушить.
– Отчего вы не спите, Анатолий Викторович? – Она присела на краешек стула у его постели. – Вас что-то беспокоит?
Он ее ждал. И был счастлив, когда она подходила к нему в свое дежурство. «Господи, какая милая… и этот ее арфический голосок… и как она не похожа на других… Нет, нет, те тоже хорошие, добрые девушки, но… неужели это только потому, что она так напоминает жену?..»
– Нет, милая Леночка, все хорошо, спасибо.
– Тогда спокойной ночи. – Она поднялась со стула и поправила ему одеяло.
– Подождите… Посидите со мной. Если вы свободны, – прибавил полковник.
Она снова покорно села на стул.
– Сколько вам лет, Леночка?
– Двадцать один.
Полковник закрыл глаза.
– Я вам говорил, что вы похожи на мою жену?
– Н-нет… не говорили.
– Такая же белокурая и голубоглазая, как вы. И звали ее тоже Елена.
– А где же она сейчас? – спросила Леночка.
– Умерла. Давно. – И почему-то вдруг отчетливо произнес: – Ее расстреляли вместе с грудным ребенком.
У Леночки расширились глаза.
– Кто расстрелял? – одними губами с ужасом спросила Леночка.
– Красные, – спокойно ответил Шабельский.
И хотя полковник говорил тихо, у нее невольно вырвались слова, которые тысячу раз на день повторяла им с сестрой в воронежских закутках мать:
– Тише! Умоляю вас! Пожалуйста, тише!
Но Анатолий Викторович уже замолчал. Он посмотрел на ее взволнованное лицо и ничего не ответил.
– Но отчего же их расстреляли? – мучительно прошептала Леночка.
Полковник пожал плечами.
– Из-за меня, конечно. Я служил в Добровольческой армии у Деникина.
– Ах! Зачем вы мне это говорите? Это ужасно! Ужасно! – Она вся задрожала, лицо ее покрылось красными пятнами. «Враг! Враг! Враг!» – стучало в висках. Перед ней лежал раненый белогвардеец. Враг. Она невольно закрыла лицо руками. Потом вдруг прямо посмотрела ему в глаза и твердо сказала:
– Не бойтесь. Я никому об этом не скажу. Честное слово.
– Спасибо, Леночка, – серьезно ответил он. – Только те, кому это нужно знать, всё знают.
– Но как же вы тогда… на свободе? – удивилась Леночка.
– Это война, – сказал Шабельский. – Спасительница наша. Если бы не война, не лежал бы я тут на белых простынях как простой советский воин и не разговаривал бы сейчас с вами, а валил бы лес в Сибири и общался бы в основном с урками.
– Знаете, что… наша семья тоже… высланная, из Ленинграда, – медленно прошептала Леночка, словно отвечая откровенностью на доверие к ней полковника. – Мы вообще бывшие, папа – честнейший человек, врач, был в Первую мировую на фронте, мама – добрая, умная… Все погибли. Отец умер в тридцать шестом, маму арестовали, сестру я потеряла… В школе нас все ненавидели… Я и сейчас не понимаю: за что? Почему?.. – Разволновавшись, она замолчала, стараясь сдержать слезы.
Почему?.. Нет, не мог объяснить этой девочке полковник Шабельский, почему это все случилось с ними и с их Родиной, и вместо объяснений вдруг спросил:
– А вы верите в Бога?
– Я?.. – Леночка смутилась. – Не знаю… Я, конечно, крещеная, но я… правда, не знаю. Я ведь комсомолка, нас учили…
– Я знаю, как вас учили! – вдруг резко сказал полковник. И, помолчав, уже спокойнее добавил: – Был такой великий писатель Федор Михайлович Достоевский. Так вот он однажды сказал: русский человек без Бога – дрянь. А он знал, что говорил. Вы ведь, кажется, замужем? – неожиданно спросил Шабельский.
– Да, замужем, – покраснела Леночка.
– И ваш муж, конечно, на фронте?
– Он… да. Только я давно уже от него ничего не получаю… Очень давно… Два года.
– Что ж, это бывает… война.
– Как вы думаете, он, может быть, в плену? – со страхом спросила Леночка.
– Может быть.
– Это ужасно! – почти простонала Леночка.
– И в плену люди выживают, – попробовал утешить ее полковник.
– Ах, нет! Вы не понимаете! Если мой муж в плену, то я… я… как член семьи… снова оказываюсь врагом! Понимаете? Опять!.. А я так надеялась!.. Я так мечтала!.. Быть наконец как все! Понимаете? Как все!
Полковник долго молчал, потом сказал:
– Успокойтесь, Леночка, ваш муж не предатель. Он просто пропал без вести. Это не считается предательством даже по советским законам, это только неизвестность. И вы тоже, Леночка, не враг, слышите?
– А вы? – едва слышно спросила она.
Анатолий Викторович ничего не ответил.
Как странно, Леночка впервые видела бывшего врага советской власти так близко, лицом к лицу, и, самое ужасное, это «лицо» ей почему-то страшно нравилось, хотя и годилось ей в отцы.
Господи, как ей хотелось наконец очиститься от прошлого ее семьи, от проклятого клейма «бывшие», она и замуж-то вышла в девятнадцать лет за Петра Мельникова только потому, что уж он-то был перед советской властью абсолютно чист. Да и мать, прежде чем ее арестовали, всегда говорила им с сестрой: «Девочки, у нас рабочая диктатура. Помните свое происхождение и выходите замуж за рабочих». Она и вышла, помня завет матери, но не успела она, увы, прожив с ним двадцать три дня, ни полюбить, ни привязаться к нему. А теперь муж – неизвестно где: то ли жив, то ли мертв, то ли в плену, то ли без вести пропавший.
Полковник Шабельский не шел у нее из головы. Это невероятно, но она чувствовала к нему почти материнскую нежность. Быть может, оттого, что она вы́ходила его и теперь он поправлялся во многом благодаря ее старательному, любовному уходу. Ей так нравилось его сильное, мужественное лицо, темные, глубокие, задумчивые и, казалось, всезнающие глаза, его редкая, но такая чудесная улыбка, даже морщины на его лице были ей милы, и так хотелось прижаться к нему; когда она представляла себе, как он целует ее, у нее кружилась голова.
Но его жизнь… она же ничегошеньки о нем не знает! Вчера он сказал ей, что служил у белых. Как это ужасно! Нет, разумеется, теперь он все понял! И поплатился за эту ошибку тюрьмой и лагерем. И теперь он, безусловно, наш, советский человек. Воюет в Красной армии, бьет фашистов, не щадя жизни… И потом он сказал, что органы все о нем знают, значит, простили, значит, доверяют теперь… И она, Леночка, конечно же ему доверяет. Как странно спросил он ее о Боге. При чем здесь Бог? Да и есть ли Он? Неужели он верит?.. Конечно, бабушка верила, но она старенькая… И мама тоже… всегда крестилась перед едой и, прежде чем лечь в постель, все чего-то просительно шептала и крестила на ночь девочек и отца. Еще Леночка помнила, как крестили ее младшую сестру в Ленинграде. Как потом все они подошли под благословение к какому-то очень старенькому монаху и тот всех благословил, а особенно ее, Леночку, положив ей руку на голову и пошептав какую-то молитву. И как мама долго потом была счастлива, потому что, говорила она, их благословил какой-то чудный старец.
Но потом, в Воронеже, им с сестрой не разрешали носить крестики в школу. Однажды мама с папой долго об этом спорили. Мама настаивала, а папа говорил, что тогда его выгонят с работы и они все умрут с голоду, и мама согласилась, но долго плакала и говорила, что они предали Христа и что Бог их за это накажет… Вообще-то все так и случилось… Но почему же, почему он говорит, что русский человек без Бога – дрянь? Мало ли что написал этот Достоевский, которого и в школе-то не проходят. Сама Леночка читала только один его роман, который дал ей отец, «Преступление и наказание», и поняла его так, что эти две вещи настолько связаны, что идут рука об руку одна за другой. Потому так важно не преступать. Отец согласился с ее мыслями, но только сказал, что нет ни одного человека, который в чем-то бы не преступал. Леночка очень удивилась и спросила, чтó же преступал отец, раз он говорит, что все преступают? Он ничего не ответил, сказал только, что много раз преступал и об этом они поговорят, когда Леночка вырастет. Не привелось…
А сколько ей приходилось видеть хороших людей, и притом атеистов. Да вот взять хотя бы Ивана Федоровича, их главного врача, он такой замечательный, и, кроме того… кроме того, он хорошо знал по Петербургу доктора Захарьина, Леночкиного отца. С ним можно было говорить обо всем, он свой…
В кабинете хирурга горел свет, Леночка постучала.
– Можно, Иван Федорович?
– А, Леночка! Заходи. Заходи, милая. Ну, как там у тебя, все в порядке?
– У капитана Машкова температура тридцать девять и семь. Я попросила Зою подежурить пока. А Анатолий Викторович сегодня уже вставал! – радостно прибавила Леночка.
– Ну, ну… – посветлел доктор. – Это все ты виновата, синеглазая. – Он улыбнулся.
– Ну что вы, при чем здесь я? – вспыхнула Леночка.
– Ладно, ладно, – примирительно сказал доктор. – Садись-ка пить чай.
Он налил Леночке стакан горячего чая из железного чайника, пододвинул сахарницу.
– Угощайся. Ночь длинная.
– Спасибо, Иван Федорович. Знаете, что я хотела у вас спросить? Только вы никому, пожалуйста, не говорите и не удивляйтесь…
– Да уж, наверное, не удивлюсь, – усмехнулся Иван Федорович. – Спрашивай.
– Как вы думаете… – Леночка глубоко вздохнула и, словно прыгая в холодную воду, спросила: – Есть Бог или нет?
Иван Федорович быстро взглянул на нее и потянулся за папиросой, не спеша закурил.
– Есть ли Бог, Леночка? – Он затянулся, выпустил дым, помолчал. – Да если нет Бога, тогда вся наша человечья жизнь – один сплошной, нелепый балаган. Абсурд и бессмысленность. Да-с. Именно так.
– Значит, и вы верите? – тихо спросила Леночка.
– Верю, Леночка, конечно, верю. И в Бога, и в бессмертие души. Верю, что все наши страдания не напрасны. И что все имеет смысл. Каждая жизнь, каждый поступок, каждая наша мысль.
– Но почему же в нашей самой передовой стране атеизм? – еще тише спросила Леночка.
– Для того чтобы ответить тебе на этот вопрос, Леночка, нужно, чтобы ты еще немного подросла. И поумнела. Понятно?
– Понятно, – сказала Леночка и про себя подумала: «Опять – подрасти и поумней. Сколько же мне еще расти и умнеть? А если не успею?»
– Вот и хорошо. Иди с Богом к капитану Машкову и, если что, зови.
Леночка ушла ошеломленная. Два самых главных для нее человека – один, которого она, сама еще не сознавая, уже любила, другой, которого безмерно уважала, как отца, – сказали ей одно и то же: Бог есть. И тогда она дерзнула попросить. Она сказала в сердце своем, что, если Бог есть, пусть полковник Шабельский ее полюбит…
О романе полковника знали или догадывались все в госпитале. К военным романам относились снисходительно. Все понимали: люди ежедневно рискуют жизнью, чего уж там. Были, конечно, и легковесные, кратковременные связи по принципу: хоть день, да мой. Но роману Леночки и Шабельского почему-то все сочувствовали, может, потому что всем нравился молчаливый, строгий полковник с какой-то затаенной скорбью в глазах, нравилась миловидная, беленькая Леночка (Белочка, как ее многие называли), сирота, а муж пропал без вести. Кто знает сердце человеческое, отчего оно сочувствует одному и за то же самое осуждает другого? Во всяком случае, когда через несколько месяцев после выписки полковника оказалось, что Леночка беременна, она не заметила на себе ни одного косого, недружелюбного взгляда, напротив, каждый старался ее подбодрить, чем-то одарить или просто сказать ласковое, доброе слово. Иван же Федорович, узнав о ее положении, распорядился отправить ее в тыловой госпиталь, пообещав непременно стать крестным родившегося младенца, если, разумеется, останется жив.
Полковник Шабельский оказался в плену в самом конце сорок четвертого года. Уже всем было ясно, кто побеждает в войне; немцы дрались отчаянно, но русский солдат сумел превзойти тот нравственный рубеж, за которым открывался широкий простор спокойной, уверенной в себе силы и какого-то духовного веселья (так хорошо видного, например, в картине Сурикова «Переход Суворова через Альпы» или в «Теркине»), которое и делает нашу армию непобедимой.
За годы войны Анатолий Викторович очень хорошо сумел почувствовать этот русский дух, смиренный и мужественный одновременно, созидавшийся тысячу лет Церковью и государством, начиная от святых князей-страстотерпцев Бориса и Глеба – сыновей крестителя Руси святого князя Владимира – и кончая безымянными атеистами, закрывавшими грудью амбразуры, не ведавшими по простоте, что исполняют тем самым величайшую заповедь Христа о любви.
Не то чтобы Шабельский не знал этого духа раньше, по прошлой войне, но после русской трагедии семнадцатого года, когда темные силы выпустили на волю бесов русской (нерусской?) революции, после всего, что случилось со страной и народом за двадцать три довоенных года, ему казалось, что произошедшая порча национального характера приняла размеры необратимые.
Но вот тот же русский мужик с крестом или без креста (но за кого было еще кому помолиться – матери, жене, отцу), не отлынивая, как и встарь, взял ружье и пошел на тяжелую мужскую работу – воевать, не обременяя себя лишними вопросами: а стоит ли проливать кровь за этот режим, за эту власть, за этого вождя? Сталинское «братья и сестры» решило все. Генетически православная память народа перед лицом нового нашествия отпускала грехи временному вождю Третьего Рима, ибо знала: и грозные вожди держат в свой час ответ перед Богом, а четвертому Риму не бывать.
И шли, и умирали… за Родину, за Сталина? В данном историческом контексте это были синонимы. Хотелось это кому-нибудь или не хотелось, но для большинства вождь олицетворял тогда Россию, а выше России не было для них ничего. Ибо из традиционной русской формулы «за веру, царя и отечество» вера была отменена, царь убит, и память о нем поругана и только востребованное небывалой войной, вырванное из тлена небытия, осмеиваемое и обругиваемое еще совсем недавно «отечество» вспоминалось теперь разрешенной, незыблемой, неразмытой, неразменной ценностью. Отечество, земля, дом.
«Братья и сестры» не подкачали. Все: и бывшие, и каэры (контрреволюционеры), и кулаки стали нужны советской власти, стали временно родными, братьями и сестрами, а за такое признание Родины любой каэровец, белобандит и бывший готов был зубами грызть землю, доказывая свою преданность стране. Умереть, защищая Родину, – какая смерть могла быть слаще для русского, тем более для русского, обремененного виной, непрощением государства!
Анатолий Викторович в числе многих лагерников написал заявление об отправке на фронт. Его простили. Ему, бывшему царскому офицеру, деникинцу, дали роту в штрафном батальоне. Через год он стал капитаном, еще через год – полковником. И вот теперь – страшный, позорный плен, из которого только один выход – расстрел: немцами или своими.