bannerbannerbanner
Леонид Андреев

Максим Горький
Леонид Андреев

Полная версия

И произнес длинную речь в похвалу себе. Но – умница – понял, что это немножко смешно, и кончил свою тираду юмористическим шаржем.

– Со временем я так разовью мои гениальные способности, что буду одним словом определять смысл целой жизни человека, нации, эпохи…

Но все-таки критическое отношение к самому себе у него было развито не особенно сильно, это порою весьма портило и сто работу, и жизнь.

Леонид Николаевич странно и мучительно резко для себя раскалывался надвое: на одной и той же неделе он мог петь миру – «Осанна!» и провозглашать ему – «Анафема!»

Это не было внешним противоречием между основами характера и навыками или требованиями профессии, – нет, в обоих случаях он чувствовал одинаково искренно. И чем более громко он возглашал: «Осанна!» – тем более сильным эхом раздавалось – «Анафема!»

Он говорил:

– Ненавижу субъектов, которые не ходят по солнечной стороне улицы из боязни, что у них загорит лицо или выцветет пиджак, – ненавижу всех, кто из побуждений догматических препятствует свободной, капризной игре своего внутреннего «я».

Однажды он написал довольно едкий фельетон о людях теневой стороны, а вслед за этим – по поводу смерти Эмиля Золя от угара – хорошо полемизировал с интеллигентски-варварским аскетизмом, довольно обычным в ту пору. Но, беседуя со мною по поводу этой полемики, неожиданно заявил:

– А все-таки, знаешь, собеседник-то мой более последователен, чем я писатель должен жить как бездомный бродяга. Яхта Мопассана – нелепость!

Он – не шутил. Мы поспорили, я утверждал: чем разнообразнее потребности человека, чем более жаден он к радостям жизни, хотя бы и маленьким, – тем быстрей развивается культура тела и духа. Он возражал: нет, прав Толстой, культура – мусор, она только искажает свободный рост души.

– Привязанность к вещам, – говорил он, – это фетишизм дикарей, идолопоклонство. Не сотвори себе кумира, иначе ты погас, – вот истина! Сегодня сделай книгу, завтра – машину, вчера ты сделал сапог и уже забыл о нем. Нам нужно учиться забывать.

А я говорил: необходимо помнить, что каждая вещь – воплощение духа человеческого, и часто внутренняя ценность вещи значительнее человека.

– Это поклонение мертвой материи, – кричал он.

– В ней воплощена бессмертная мысль.

– Что такое мысль? Она двулична и отвратительна своим бессилием…

Спорили мы все чаще, все напряженнее. Наиболее острым пунктом наших разногласий было отношение к мысли.

Я чувствую себя живущим в атмосфере мысли и, видя, как много создано ею великого и величественного, – верю, что ее бессилие – временно. Может быть, я романтизирую и преувеличиваю творческую силу мысли, но это так естественно в России, где нет духовного синтеза, в стране язычески чувственной.

Леонид воспринимал мысль как «злую шутку дьявола над человеком»; она казалась ему лживой и враждебной. Увлекая человека к пропастям необъяснимых тайн, она обманывает его, оставляя в мучительном и бессильном одиночестве пред тайнами, а сама – гаснет.

Столь же непримиримо расходились мы во взгляде на человека, источник мысли, горнило ее. Для меня человек всегда победитель, даже и смертельно раненный, умирающий. Прекрасно его стремление к самопознанию и познанию природы, и, хотя жизнь его мучительна, – он все более расширяет пределы ее, создавая мыслью своей мудрую науку, чудесное искусство. Я чувствовал, что искренно и действительно люблю человека – и того, который сейчас живет и действует рядом со мною, и того, умного, доброго, сильного, который явится когда-то в будущем. Андрееву человек представлялся духовно нищим; сплетенный из непримиримых противоречий инстинкта и интеллекта, он навсегда лишен возможности достичь какой-либо внутренней гармонии. Все дела его «суета сует», тлен и самообман. А главное, он – раб смерти и всю жизнь ходит на цепи ее.

Очень трудно говорить о человеке, которого хорошо чувствуешь.

Это звучит как парадокс, но – это правда: когда таинственный трепет горения чужого «я» ощущается тобою, волнует тебя, – боишься дотронуться кривым, тяжелым словом твоим до невидимых лучей дорогой тебе души, боишься сказать не то, не так: не хочешь исказить чувствуемое и почти неуловимое словом, не решаешься заключить чужое, хотя и общезначимое, человечески ценное в твою тесную речь.

Гораздо легче и проще рассказывать о том, что чувствуешь недостаточно ясно, – в этих случаях многое и даже все, что ты хочешь, – можно добавить от себя.

Я думаю, что хорошо чувствовал Л. Андреева: точнее говоря – я видел, как он ходит по той тропинке, которая повисла над обрывом в трясину безумия, над пропастью, куда заглядывая, зрение разума угасает.

Велика была сила его фантазии, но – несмотря на непрерывно и туго напряженное внимание к оскорбительной тайне смерти, он ничего не мог представить себе по ту сторону ее, ничего величественного или утешительного, – он был все-таки слишком реалист для того, чтобы выдумать утешение себе, хотя и желал его.

Это его хождение по тропе над пустотой и разъединяло нас всего более. Я пережил настроение Леонида давно уже, – и, по естественной гордости человечьей, мне стало органически противно и оскорбительно мыслить о смерти.

Однажды я рассказал Леониду о том, как мне довелось пережить тяжкое время «мечтаний узника о бытии за пределами его тюрьмы», о «каменной тьме» и «неподвижности, уравновешенной навеки», – он вскочил с дивана и, бегая по комнате, дирижируя искалеченной ладонью, торопливо, возмущенно, задыхаясь, говорил:

– Это, брат, трусость, – закрыть книгу, не дочитав ее до конца! Ведь в книге – твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься – понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть, – с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, – все это – чепуха по книге? Это смешно и жалко: тебя приговорили к смертной казни – за что? А ты, притворяясь, что не знаешь этого, не оскорблен этим, – цветочками любуешься, обманывая себя и других, глупенькие цветочки!..

Я указывал ему на некоторую бесполезность протестов против землетрясения, убеждал, что протесты никак не могут повлиять на судороги земной коры, – все это только сердило его.

Рейтинг@Mail.ru