На воздухе Андреев совершенно опьянел, задремал, покачиваясь, девица шепнула мне:
– Я слезу, да?
И, спрыгнув с колен моих в жидкую грязь улицы, исчезла.
В конце Каменноостровского проспекта Леонид спросил, испуганно открыв глаза:
– Едем? Я хочу в кабак. Ты прогнал эту?
– Ушла.
– Врешь. Ты – хитрый, я – тоже. Я ушел из комнаты, чтобы посмотреть, что ты будешь делать, стоял за дверью и слышал, как ты уговаривал ее. Ты вел себя невинно и благородно.
Ты вообще нехороший человек, пьешь много, а не пьянеешь, от этого дети твои будут алкоголиками. Мой отец тоже много пил и не пьянел, а я алкоголик.
Потом мы сидели на «Стрелке» под дурацким пузырем тумана, курили, и, когда вспыхивал огонек папирос, – видно было, как седеют наши пальто, покрываясь тусклым бисером сырости.
Леонид говорил с неограниченной откровенностью, и это не была откровенность пьяного, – его ум почти не пьянел до момента, пока яд алкоголя совершенно прекращал работу мозга.
– Если бы я остался с девками, это кончилось бы плохо для кого-то. Всё так. Но – за это я тебя и не люблю, именно за это! Ты мешаешь мне быть самим собою. Оставь меня – я буду шире. Ты, может быть, обруч на бочке, уйдешь и – бочка рассыплется, но – пускай рассыплется, – понимаешь? Ничего не надо сдерживать, пусть все разрушается. Может быть, истинный смысл жизни именно в разрушении чего-то, чего мы не знаем; или – всего, что придумано и сделано нами.
Темные глаза его угрюмо упирались в серую массу вокруг него и над ним, иногда он их опускал к земле, мокрой, усыпанной листьями, и топал ногами, словно пробуя прочность земли.
– Я не знаю, что ты думаешь, но – то, что ты всегда говоришь, не твоей веры, не твоей молитвы слова. Ты говоришь, что все силы жизни исходят от нарушения равновесия, а сам ищешь именно равновесия, какой-то гармонии и меня толкаешь на это, тогда как – по-твоему же – равновесие – смерть!
Я возражал: никуда я не толкаю его, не хочу толкать, но – мне дорога его жизнь, здоровье дорого, работа его.
– Тебе приятна только моя работа – мое внешнее, – а не сам я, не то, чего я не могу воплотить в работе. Ты мешаешь мне и всем, иди в болото!
Навалился на плечо мне и, с улыбкой заглядывая в лицо, продолжал:
– Ты думаешь, я пьян и не понимаю, что говорю чепуху? Нет, я просто хочу разозлить тебя. Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка – не помню чья – о гении и безумии, в ней доказано, что гениальность – психическая болезнь! Эта книга – испортила меня. Если бы я не читал ее, – я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, достаточно ли безумен? Понимаешь, – я сам себе представляюсь безумным, чтоб убедить себя в своей талантливости, – понимаешь?
Я – засмеялся. Это показалось мне плохо выдуманным и потому неправдивым.
Когда я сказал ему это, он тоже захохотал и вдруг гибким движением души, акробатически ловко перескочил в тон юмориста:
– А – где кабак, место священнодействий литературных? Талантливые русские люди обязательно должны беседовать в кабаке, – такова традиция, без этого критики не признают таланта.
Сидели в ночном трактире извозчиков, в сырой дымной духоте: по грязной комнате сердито и устало ходили сонные «человеки», «математически» ругались пьяные, визжали страшные проститутки, одна из них, обнажив левую грудь желтую, с огромным соском коровы, – положила ее на тарелку и поднесла нам, предлагая:
– Купите фунтик?
– Люблю бесстыдство, – говорил Леонид, – в цинизме я ощущаю печаль, почти отчаяние человека, который сознает, что он не может не быть животным, хочет не быть, а не может! Понимаешь?
Он пил крепкий, почти черный чай; зная, что так нравится ему и отрезвляет его, – я нарочно велел заварить больше чая. Прихлебывая дегтеподобную, горькую жидкость, щупая глазами вспухшие лица пьяниц, Леонид непрерывно говорил:
– С бабами – я циничен. Так – правдивее, и они это любят. Лучше быть законченным грешником, чем праведником, который не может домолиться до полной святости.
Оглянулся, помолчал и говорит:
– А здесь – скучно, как в духовной консистории!
Это рассмешило его.
– Я никогда не был в духовной консистории, в ней должно быть что-то похожее на рыбный садок…
Чай отрезвил его. Мы ушли из трактира. Туман сгустился, опаловые шары фонарей таяли, как лед.
– Мне хочется рыбы, – сказал Леонид, облокотясь на перила моста через Неву, и оживленно продолжал: – Знаешь, как бывает со мной? Вероятно, так дети думают, – наткнется на слово – рыба и подбирает созвучные ему: рыба, гроба, судьба, иго, Рига, – а вот стихи писать – не могу!
Подумав, он добавил:
– Так же думают составители букварей…
Снова сидели в трактире, угощаясь рыбной солянкой; Леонид рассказывал, что его приглашают «декаденты» сотрудничать в «Весах».
– Не пойду, не люблю их. У них за словами я не чувствую содержания, они «опьяняются» словами, как любит говорить Бальмонт. Тоже – талантлив и больной.
В другой раз – помню – он сказал о группе «Скорпиона»:
– Они насилуют Шопенгауэра, а я люблю его и потому ненавижу их.
Но это слишком сильное слово в его устах, – ненавидеть он не умел, был слишком мягок для этого. Как-то показал мне в дневнике своем «слова ненависти», но – они оказались словами юмора, и он сам искренно смеялся над ними.
Я отвез его в гостиницу, уложил спать, но, зайдя после полудня, узнал, что он, тотчас после того как я ушел, встал, оделся и тоже исчез куда-то. Я искал его целый день, но не нашел.
Он непрерывно пил четыре дня и потом уехал в Москву.
У него была неприятная манера испытывать искренность взаимных отношений людей; он делал это так: неожиданно, между прочим, спрашивает:
– Знаешь, что Z сказал про тебя? – или сообщит:
– A S говорит о тебе…
И темным взглядом, испытуя, заглядывает в глаза.
Однажды я сказал ему:
– Смотри, – так ты можешь перессорить всех товарищей!
– Ну что же? – ответил он. – Если ссорятся из-за пустяков, значит отношения были неискренни.
– Чего ты хочешь?
– Прочности, такой – знаешь – монументальности, красоты отношений. Надо, чтоб каждый из нас понимал, как тонко кружево души, как нежно и бережливо следует относиться к ней. Необходим некоторый романтизм отношений, в кружке Пушкина он был, и я этому завидую. Женщины чутки только к эротике, евангелие бабы – «Декамерон».