Когда она вышла на улицу и услыхала в воздухе гул людских голосов, тревожный, ожидающий, когда увидала везде в окнах домов и у ворот группы людей, провожавшие ее сына и Андрея любопытными взглядами, – в глазах у нее встало туманное пятно и заколыхалось, меняя цвета, то прозрачно-зеленое, то мутно-серое.
С ними здоровались, и в приветствиях было что-то особенное. Слух ее ловил отрывистые, негромкие замечания:
– Вот они, воеводы…
– Нам неизвестно, кто воеводит…
– Да ведь я ничего худого не говорю!..
В другом месте на дворе кто-то кричал раздраженно:
– Переловит их полиция – они и пропадут!..
– Ловила!
Воющий голос женщины испуганно прыгал из окна на улицу:
– Опомнись! Что ты, холостой, что ли?
Когда проходили мимо дома безногого Зосимова, который получал с фабрики за свое увечье ежемесячное пособие, он, высунув голову из окна, закричал:
– Пашка! Свернут тебе голову, подлецу, за твои дела, дождешься!
Мать вздрогнула, остановилась. Этот крик вызвал в ней острое чувство злобы. Она взглянула в опухшее, толстое лицо калеки, он спрятал голову, ругаясь. Тогда она, ускорив шаг, догнала сына и, стараясь не отставать от него, пошла следом.
Павел и Андрей, казалось, не замечали ничего, не слышали возгласов, которые провожали их. Шли спокойно, не торопясь. Вот их остановил Миронов, пожилой и скромный человек, всеми уважаемый за свою трезвую, чистую жизнь.
– Тоже не работаете, Данило Иванович? – спросил Павел.
– У меня – жена на сносях. Ну, и день такой, беспокойный! – объяснил Миронов, пристально разглядывая товарищей, и негромко спросил:
– Вы, ребята, говорят, скандал директору хотите делать, стекла бить ему?
– Разве мы пьяные? – воскликнул Павел.
– Мы просто пройдем по улице с флагами и песни будем петь! – сказал хохол. – Вот послушайте наши песни – в них наша вера!
– Веру вашу я знаю! – задумчиво сказал Миронов. – Бумаги эти читал. Ба, Ниловна! – воскликнул он, улыбаясь матери умными глазами. – И ты бунтовать пошла?
– Надо хоть перед смертью рядом с правдой погулять!
– Ишь ты! – сказал Миронов. – Видно, верно про тебя говорят, что ты на фабрику запрещенные книжки носила!
– Кто это говорит? – спросил Павел.
– Да уж – говорят! Ну, прощайте, держитесь солиднее!
Мать тихо смеялась, ей было приятно, что про нее так говорят. Павел сказал ей усмехаясь:
– Будешь ты в тюрьме, мама!
Солнце поднималось все выше, вливая свое тепло в бодрую свежесть вешнего дня. Облака плыли медленнее, тени их стали тоньше, прозрачнее. Они мягко ползли по улице и по крышам домов, окутывали людей и точно чистили слободу, стирая грязь и пыль со стен и крыш, скуку с лиц. Становилось веселее, голоса звучали громче, заглушая дальний шум возни машин.
Снова в уши матери отовсюду, из окон, со дворов, ползли летели слова тревожные и злые, вдумчивые и веселые. Но теперь ей хотелось возражать, благодарить, объяснять, хотелось вмешаться в странно пеструю жизнь этого дня.
За углом улицы, в узком переулке, собралась толпа человек во сто, и в глубине ее раздавался голос Весовщикова.
– Из нас жмут кровь, как сок из клюквы! – падали на головы людей неуклюжие слова.
– Верно! – ответило несколько голосов сразу гулким звуком.
– Старается хлопец! – сказал хохол. – А ну, пойду, помогу ему!..
Он изогнулся и, прежде чем Павел успел остановить его, ввернул в толпу, как штопор в пробку, свое длинное, гибкое тело… Раздался его певучий голос:
– Товарищи! Говорят, на земле разные народы живут – евреи и немцы, англичане и татары. А я – в это не верю! Есть только два народа, два племени непримиримых – богатые и бедные! Люди разно одеваются и разно говорят, а поглядите, как богатые французы, немцы, англичане обращаются с рабочим народом, так и увидите, что все они для рабочего – тоже башибузуки, кость им в горло!
В толпе засмеялся кто-то.
– А с другого бока взглянем – так увидим, что и француз рабочий, и татарин, и турок – такой же собачьей жизнью живут, как и мы, русский рабочий народ!
С улицы все больше подходило народа, и один за другим люди молча, вытягивая шеи, поднимаясь на носки, втискивались в переулок.
Андрей поднял голос выше:
– За границей рабочие уже поняли эту простую истину и сегодня, в светлый день Первого мая…
– Полиция! – крикнул кто-то.
С улицы в проулок прямо на людей ехали, помахивая плетками, четверо конных полицейских и кричали:
– Разойдись!
Люди хмурились, неохотно уступая дорогу лошадям. Некоторые влезали на заборы.
– Посадили свиней на лошадей, а они хрюкают – вот и мы воеводы! – кричал чей-то звонкий, задорный голос.
Хохол остался один посредине проулка, на него, мотая головами, наступали две лошади. Он подался в сторону, и в то же время мать, схватив его за руку, потащила за собой, ворча:
– Обещал вместе с Пашей, а сам лезет на рожон один!
– Виноват! – сказал хохол улыбаясь.
Ниловною овладела тревожная, разламывающая усталость, она поднималась изнутри и кружила голову, странно чередуя в сердце печаль и радость. Хотелось, чтобы скорей закричал обеденный гудок.
Вышли на площадь, к церкви. Вокруг нее, в ограде, густо стоял и сидел народ, здесь было сотен пять веселой молодежи и ребятишек. Толпа колыхалась, люди беспокойно поднимали головы кверху и заглядывали вдаль, во все стороны, нетерпеливо ожидая. Чувствовалось что-то повышенное, некоторые смотрели растерянно, другие вели себя с показным удальством. Тихо звучали подавленные голоса женщин, мужчины с досадой отвертывались от них, порою раздавалось негромкое ругательство. Глухой шум враждебного трения обнимал пеструю толпу.
– Митенька! – тихо дрожал женский голос. – Пожалей себя!..
– Отстань! – прозвенело в ответ.
А степенный голос Сизова говорил спокойно, убедительно:
– Нет, нам молодых бросать не надо! Они стали разумнее нас, они живут смелее! Кто болотную копейку отстоял? Они! Это нужно помнить. Их за это по тюрьмам таскали, – а выиграли от того все!..
Заревел гудок, поглотив своим черным звуком людской говор. Толпа дрогнула, сидевшие встали, на минуту все замерло, насторожилось, и много лиц побледнело.
– Товарищи! – раздался голос Павла, звучный и крепкий.
Сухой, горячий туман ожег глаза матери, и она одним движением вдруг окрепшего тела встала сзади сына. Все обернулись к Павлу, окружая его, точно крупинки железа кусок магнита.
Мать смотрела в лицо ему и видела только глаза, гордые и смелые, жгучие…
– Товарищи! Мы решили открыто заявить, кто мы, мы поднимаем сегодня наше знамя, знамя разума, правды, свободы!
Древко, белое и длинное, мелькнуло в воздухе, наклонилось, разрезало толпу, скрылось в ней, и через минуту над поднятыми кверху лицами людей взметнулось красной птицей широкое полотно знамени рабочего народа.
Павел поднял руку кверху – древко покачнулось, тогда десяток рук схватили белое гладкое дерево, и среди них была рука его матери.
– Да здравствует рабочий народ! – крикнул он.
Сотни голосов отозвались ему гулким криком.
– Да здравствует социал-демократическая рабочая партия, наша партия, товарищи, наша духовная родина!
Толпа кипела, сквозь нее пробивались к знамени те, кто понял его значение, рядом с Павлом становились Мазин, Самойлов, Гусевы; наклонив голову, расталкивал людей Николай, и еще какие-то незнакомые матери люди, молодые, с горящими глазами отталкивали ее…
– Да здравствуют рабочие люди всех стран! – крикнул Павел. И, все увеличиваясь в силе и в радости, ему ответило тысячеустое эхо потрясающим душу звуком.
Мать схватила руку Николая и еще чью-то, она задыхалась от слез, но не плакала, у нее дрожали ноги, и трясущимися губами она говорила:
– Родные…
По рябому лицу Николая расплылась широкая улыбка, он смотрел на знамя и мычал что-то, протягивая к нему руку, а потом вдруг охватил мать этой рукой за шею, поцеловал ее и засмеялся.
– Товарищи! – запел хохол, покрывая своим мягким голосом гул толпы. – Мы пошли теперь крестным ходом во имя бога нового, бога света и правды, бога разума и добра! Далеко от нас наша цель, терновые венцы – близко! Кто не верит в силу правды, в ком нет смелости до смерти стоять за нее, кто не верит в себя и боится страданий – отходи от нас в сторону! Мы зовем за собой тех, кто верует в победу нашу; те, которым не видна наша цель, – пусть не идут с нами, таких ждет только горе. В ряды, товарищи! Да здравствует праздник свободных людей! Да здравствует Первое мая!
Толпа слилась плотнее. Павел махнул знаменем, оно распласталось в воздухе и поплыло вперед, озаренное солнцем, красно и широко улыбаясь…
Отречемся от старого мира… – раздался звонкий голос Феди Мазина, и десятки голосов подхватили мягкой, сильной волной:
Отрясем его прах с наших ног!..
Мать с горячей улыбкой на губах шла сзади Мазина и через голову его смотрела на сына и на знамя. Вокруг нее мелькали радостные лица, разноцветные глаза – впереди всех шел ее сын и Андрей. Она слышала их голоса – мягкий и влажный голос Андрея дружно сливался в один звук с голосом сына ее, густым и басовитым.
Вставай, подымайся, рабочий народ, Вставай на борьбу, люд голодный!..
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни – той песни, которую дома пели тише других, – на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Чье-то лицо, испуганное и радостное, качалось рядом с матерью, и дрожащий голос, всхлипывая, восклицал:
– Митя! Куда ты?
Мать, не останавливаясь, говорила:
– Пусть идет, – вы не беспокойтесь! Я тоже очень боялась, – мой впереди всех. Который несет знамя – это мой сын!
– Разбойники! Куда вы? Солдаты там!
И, вдруг схватив руку матери костлявой рукой, женщина, высокая и худая, воскликнула:
– Милая вы моя, – поют-то как! И Митя поет…
– Вы не беспокойтесь! – бормотала мать. – Это святое дело… Вы подумайте – ведь и Христа не было бы, если бы его ради люди не погибали!
Эта мысль вдруг вспыхнула в ее голове и поразила ее своей ясной, простой правдой. Она взглянула в лицо женщины, крепко державшей ее руку, и повторила, удивленно улыбаясь:
– Не было бы Христа-то, если бы люди не погибли его, господа, ради!
Рядом с нею явился Сизов. Он снял шапку, махал ею в такт песне и говорил:
– Открыто пошли, мать, а? Песню придумали. Какая песня, мать, а?
Царю нужны для войска солдаты, Отдавайте ему сыновей…
– Ничего не боятся! – говорил Сизов. – А мой сынок в могиле.
Сердце матери забилось слишком сильно, и она начала отставать. Ее быстро оттолкнули в сторону, притиснули к забору, и мимо нее, колыхаясь, потекла густая волна людей – их было много, и это радовало ее.
Вставай, подымайся, рабочий народ!..
Казалось, в воздухе поет огромная медная труба, поет и будит людей, вызывая в одной груди готовность к бою, в другой – неясную радость, предчувствие чего-то нового, жгучее любопытство, там – возбуждая смутный трепет надежд, здесь – открывая выход едкому потоку годами накопленной злобы. Все заглядывали вперед, где качалось и реяло в воздухе красное знамя.
– Пошли! – ревел чей-то восторженный голос. – Славно, ребята!
И, видимо чувствуя что-то большое, чего не мог выразить обычными словами, человек ругался крепкой руганью. Но и злоба темная, слепая злоба раба, шипела змеей, извиваясь в злых словах, встревоженная светом, упавшим на нее.
– Еретики! – грозя кулаком, кричал из окна надорванный голос.
И назойливо лез в уши матери чей-то сверлящий визг:
– Против государь-императора, против его величества царя? Бунтовать?
Мимо матери мелькали смятенные лица, подпрыгивая, пробегали мужчины, женщины, лился народ темной лавой, влекомый этой песней, которая напором звуков, казалось, опрокидывала перед собой все, расчищая дорогу. Глядя на красное знамя вдали, она – не видя – видела лицо сына, его бронзовый лоб и глаза, горевшие ярким огнем веры.
Но вот она в хвосте толпы, среди людей, которые шли не торопясь, равнодушно заглядывая вперед, с холодным любопытством зрителей, которым заранее известен конец зрелища. Шли и говорили негромко, уверенно:
– Одна рота у школы стоит, а другая у фабрики…
– Губернатор приехал…
– Верно?
– Сам видел, – приехал!
Кто-то радостно выругался и сказал:
– Все-таки бояться стали нашего брата! И войско, и губернатор.
«Родные!» – билось в груди матери.
Но слова вокруг нее звучали мертво и холодно. Она ускорила шаг, чтобы уйти от этих людей, и ей легко было обогнать их медленный, ленивый ход.
И вдруг голова толпы точно ударилась обо что-то, тело ее, не останавливаясь, покачнулось назад с тревожным тихим гулом. Песня тоже вздрогнула, потом полилась быстрее, громче. И снова густая волна звуков опустилась, поползла назад. Голоса выпадали из хора один за другим, раздавались отдельные возгласы, старавшиеся поднять песню на прежнюю высоту, толкнуть ее вперед:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Иди на врага, люд голодный!..
Но не было в этом зове общей, слитной уверенности, и уже трепетала в нем тревога.
Не видя ничего, не зная, что случилось впереди, мать расталкивала толпу, быстро подвигаясь вперед, а навстречу ей пятились люди, одни – наклонив головы и нахмурив брови, другие – конфузливо улыбаясь, третьи – насмешливо свистя. Она тоскливо осматривала их лица, ее глаза молча спрашивали, просили, звали…
– Товарищи! – раздался голос Павла. – Солдаты такие же люди, как мы. Они не будут бить нас. За что бить? За то, что мы несем правду, нужную всем? Ведь эта правда и для них нужна. Пока они не понимают этого, но уже близко время, когда и они встанут рядом с нами, когда они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И для того, чтобы они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда – вперед!
Голос Павла звучал твердо, слова звенели в воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась, люди один за другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его головой красно горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на черную птицу – широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…
В конце улицы, – видела мать, – закрывая выход на площадь, стояла серая стена однообразных людей без лиц. Над плечом у каждого из них холодно и тонко блестели острые полоски штыков. И от этой стены, молчаливой, неподвижной, на рабочих веяло холодом, он упирался в грудь матери и проникал ей в сердце.
Она втиснулась в толпу, туда, где знакомые ей люди, стоявшие впереди у знамени, сливались с незнакомыми, как бы опираясь на них. Она плотно прижалась боком к высокому бритому человеку, он был кривой и, чтобы посмотреть на нее, круто повернул голову.
– Ты что? Ты чья?.. – спросил он.
– Мать Павла Власова! – ответила она, чувствуя, что у нее дрожит под коленами и нижняя губа невольно опускается.
– Ага! – сказал кривой.
– Товарищи! – говорил Павел. – Всю жизнь вперед – нам нет иной дороги!
Стало тихо, чутко. Знамя поднялось, качнулось и, задумчиво рея над головами людей, плавно двинулось к серой стене солдат. Мать вздрогнула, закрыла глаза и ахнула – Павел, Андрей, Самойлов и Мазин только четверо оторвались от толпы.
Но в воздухе медленно задрожал светлый голос Феди Мазина:
– Вы жертвою пали…
– запел он.
В борьбе… роковой…
двумя тяжелыми вздохами отозвались густые, пониженные голоса. Люди шагнули вперед, дробно ударив ногами землю. И потекла новая песня, решительная и решившаяся.
Вы отдали все, что могли, за него… —
яркой лентой извивался голос Феди…
За свободу… —
дружно пели товарищи.
– Ага-а! – злорадно крикнул кто-то в стороне. – Панихиду запели, сукины дети!..
– Бей его! – раздался гневный возглас.
Мать схватилась руками за грудь, оглянулась и увидела, что толпа, раньше густо наполнявшая улицу, стоит нерешительно, мнется и смотрит, как от нее уходят люди со знаменем. За ними шло несколько десятков, и каждый шаг вперед заставлял кого-нибудь отскакивать в сторону, точно путь посреди улицы был раскален, жег подошвы.
Падет произвол… —
пророчила песня в устах Феди…
И восстанет народ!.. —
уверенно и грозно вторил ему хор сильных голосов.
Но сквозь стройное течение ее прорывались тихие слова:
– Командует…
– На руку! – раздался резкий крик впереди. В воздухе извилисто качнулись штыки, упали и вытянулись встречу знамени, хитро улыбаясь.
– Ма-арш!
– Пошли! – сказал кривой и, сунув руки в карманы, широко шагнул в сторону.
Мать, не мигая, смотрела. Серая волна солдат колыхнулась и, растянувшись во всю ширину улицы, ровно, холодно двинулась, неся впереди себя редкий гребень серебристо сверкавших зубьев стали. Она, широко шагая, встала ближе к сыну, видела, как Андрей тоже шагнул вперед Павла и загородил его своим длинным телом.
– Иди рядом, товарищ! – резко крикнул Павел. Андрей пел, руки у него были сложены за спиной, голову он поднял вверх. Павел толкнул его плечом и снова крикнул:
– Рядом! Не имеешь права! Впереди – знамя!
– Ра-азойтись! – тонким голосом кричал маленький офицерик, размахивая белой саблей. Ноги он поднимал высоко и, не сгибая в коленях, задорно стукал подошвами о землю. В глаза матери бросились его ярко начищенные сапоги.
А сбоку и немного сзади него тяжело шел рослый бритый человек, с толстыми седыми усами, в длинном сером пальто на красной подкладке и с желтыми лампасами на широких штанах. Он тоже, как хохол, держал руки за спиной, высоко поднял густые седые брови и смотрел на Павла.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что людей сзади нее становится все меньше, холодный вал шел им навстречу и разносил их.
Все ближе сдвигались люди красного знамени и плотная цепь серых людей, ясно было видно лицо солдат – широкое во всю улицу, уродливо сплюснутое в грязно-желтую узкую полосу, – в нее были неровно вкраплены разноцветные глаза, а перед нею жестко сверкали тонкие острия штыков. Направляясь в груди людей, они, еще не коснувшись их, откалывали одного за другим от толпы, разрушая ее.
Мать слышала сзади себя топот бегущих. Подавленные, тревожные голоса кричали:
– Расходись, ребята…
– Власов, беги!..
– Назад, Павлуха!
– Бросай знамя, Павел! – угрюмо сказал Весовщиков. – Дай сюда, я спрячу!
Он схватил рукой древко, знамя покачнулось назад.
– Оставь! – крикнул Павел. Николай отдернул руку, точно ее обожгло. Песня погасла.
Люди остановились, плотно окружая Павла, но он пробился вперед. Наступило молчание, вдруг, сразу, точно оно невидимо опустилось сверху и обняло людей прозрачным облаком.
Под знаменем стояло человек двадцать, не более, но они стояли твердо, притягивая мать к себе чувством страха за них и смутным желанием что-то сказать им…
– Возьмите у него, поручик, это! – раздался ровный голос высокого старика.
Протянув руку, он указал на знамя. К Павлу подскочил маленький офицерик, схватился рукой за древко, визгливо крикнул:
– Брось!
– Прочь руки! – громко сказал Павел.
Знамя красно дрожало в воздухе, наклоняясь вправо и влево, и снова встало прямо – офицерик отскочил, сел на землю. Мимо матери несвойственно быстро скользнул Николай, неся перед собой вытянутую руку со сжатым кулаком.
– Взять их! – рявкнул старик, топнув в землю ногой. Несколько солдат выскочили вперед. Один из них взмахнул прикладом – знамя вздрогнуло, наклонилось и исчезло в серой кучке солдат.
– Э-эх! – тоскливо крикнул кто-то.
И мать закричала звериным, воющим звуком. Но в ответ ей из толпы солдат раздался ясный голос Павла:
– До свиданья, мама! До свиданья, родная…
«Жив! Вспомнил!» – дважды ударило в сердце матери.
– До свиданья, ненько моя!
Поднимаясь на носки, взмахивая руками, она старалась увидеть их и видела над головами солдат круглое лицо Андрея – оно улыбалось, оно кланялось ей.
– Родные мои… Андрюша!.. Паша!.. – кричала она.
– До свиданья, товарищи! – крикнули из толпы солдат. Им ответило многократное, разорванное эхо. Оно отозвалось из окон, откуда-то сверху, с крыш.
Ее толкнули в грудь. Сквозь туман в глазах она видела перед собой офицерика, лицо у него было красное, натужное, и он кричал ей:
– Прочь, баба!
Она взглянула на него сверху вниз, увидала у ног его древко знамени, разломанное на две части, – на одной из них уцелел кусок красной материи. Наклонясь, она подняла его. Офицер вырвал палку из ее рук, бросил ее в сторону и, топая ногами, кричал:
– Прочь, говорю!
Среди солдат вспыхнула и полилась песня:
Вставай, подымайся, рабочий народ…
Все кружилось, качалось, вздрагивало. В воздухе стоял густой тревожный шум, подобный матовому шуму телеграфных проволок. Офицер отскочил, раздраженно визжа:
– Прекратить пение! Фельдфебель Крайнев…
Мать, шатаясь, подошла к обломку древка, брошенного им, и снова подняла его.
– Заткнуть им глотки!..
Песня сбилась, задрожала, разорвалась, погасла. Кто-то взял мать за плечи, повернул ее, толкнул в спину…
– Иди, иди…
– Очистить улицу! – кричал офицер.
Мать видела в десятке шагов от себя снова густую толпу людей. Они рычали, ворчали, свистели и, медленно отступая в глубь улицы, разливались во дворы.
– Иди, дьявол! – крикнул прямо в ухо матери молодой усатый солдат, равняясь с нею, и толкнул ее на тротуар.
Она пошла, опираясь на древко, ноги у нее гнулись. Чтобы не упасть, она цеплялась другой рукой за стены и заборы. Перед нею пятились люди, рядом с нею и сзади нее шли солдаты, покрикивая:
– Иди, иди…
Солдаты обогнали ее, она остановилась, оглянулась. В конце улицы редкою цепью стояли они же, солдаты, заграждая выход на площадь. Площадь была пуста. Впереди тоже качались серые фигуры, медленно двигаясь на людей…
Она хотела повернуть назад, но безотчетно снова пошла вперед и, дойдя до переулка, свернула в него, узкий и пустынный.
Снова остановилась. Тяжко вздохнула, прислушалась. Где-то впереди гудел народ.
Опираясь на древко, она зашагала дальше, двигая бровями, вдруг вспотевшая, шевеля губами, размахивая рукой, в сердце ее искрами вспыхивали какие-то слова, вспыхивали, теснились, зажигая настойчивое, властное желание сказать их, прокричать…
Переулок круто поворачивал влево, и за углом мать увидала большую, тесную кучу людей; чей-то голос сильно и громко говорил:
– Ради озорства, братцы, на штыки не лезут!
– Ка-ак они, а? Идут на них – стоят! Стоят, братцы мои, без страха…
– Вот те и Паша Власов!..
– А хохол?
– Руки за спиной, улыбается, черт…
– Голубчики! Люди! – крикнула мать, втискиваясь в толпу. Перед нею уважительно расступались. Кто-то засмеялся:
– Гляди – с флагом! В руке-то – флаг!
– Молчи! – сурово сказал другой голос. Мать широко развела руками…
– Послушайте, ради Христа! Все вы – родные… все вы – сердечные… поглядите без боязни, – что случилось? Идут в мире дети, кровь наша, идут за правдой… для всех! Для всех вас, для младенцев ваших обрекли себя на крестный путь… ищут дней светлых. Хотят другой жизни в правде, в справедливости… добра хотят для всех!
У нее рвалось сердце, в груди было тесно, в горле сухо и горячо. Глубоко внутри ее рождались слова большой, все и всех обнимающей любви и жгли язык ее, двигая его все сильней, все свободнее.
Она видела – слушают ее, все молчат; чувствовала – думают люди, тесно окружая ее, и в ней росло желание – теперь уже ясное для нее – желание толкнуть людей туда, за сыном, за Андреем, за всеми, кого отдали в руки солдат, оставили одних.
Оглядывая хмурые, внимательные лица вокруг, она продолжала с мягкой силой:
– Идут в мире дети наши к радости, – пошли они ради всех и Христовой правды ради – против всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои – ведь это за весь народ поднялась молодая кровь наша, за весь мир, за все люди рабочие пошли они!.. Не отходите же от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним сердцам – они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
У нее порвался голос, она покачнулась, обессиленная, кто-то подхватил ее под руки…
– Божье говорит! – взволнованно и глухо выкрикнул кто-то. – Божье, люди добрые! Слушай!
Другой пожалел:
– Эх, как убивается!
Ему возразили с упреком:
– Не убивается она, а нас, дураков, бьет, – пойми!
Взвился над толпой высокий, трепетный голос:
– Православные! Митя мой – душа чистая, – что он сделал? Он за товарищами пошел, за любимыми… Верно говорит она, – за что мы детей бросаем? Что нам худого сделали они?
Мать задрожала от этих слов и откликнулась тихими слезами.
– Иди домой, Ниловна! Иди, мать! Замучилась! – громко сказал Сизов.
Был он бледен, борода у него растрепалась и тряслась. Вдруг нахмурив брови, он окинул всех строгими глазами, весь выпрямился и внятно сказал:
– Задавило на фабрике сына моего, Матвея, – вы знаете. Но если бы жив был он – сам я послал бы его в ряд с ними, с теми, – сам сказал бы: «Иди и ты, Матвей! Иди, это – верно, это – честное!»
Он оборвался, замолчал, и все угрюмо молчали, властно объятые чем-то огромным, новым, но уже не пугавшим их. Сизов поднял руку, потряс ею и продолжал:
– Старик говорит, – вы меня знаете! Тридцать девять лет работаю здесь, пятьдесят три года на земле живу. Племянника моего, мальчонку чистого, умницу, опять забрали сегодня. Тоже впереди шел, рядом с Власовым, – около самого знамени…
Он махнул рукой, съежился и, взяв руку матери, сказал:
– Женщина эта правду сказала. Дети наши по чести жить хотят, по разуму, а мы вот бросили их, – ушли, да! Иди, Ниловна…
– Родные вы мои! – сказала она, окидывая всех заплаканными глазами. – Для детей – жизнь, для них – земля!..
– Иди, Ниловна! На, палку-то, возьми, – говорил Сизов, подавая ей обломок древка.
На мать смотрели с грустью, с уважением, гул сочувствия провожал ее. Сизов молчаливо отстранял людей с дороги, они молча сторонились и, повинуясь неясной силе, тянувшей их за матерью, не торопясь, шли за нею, вполголоса перекидываясь краткими словами.
У ворот своего дома она обернулась к ним, опираясь на обломок знамени, поклонилась и благодарно, тихо сказала:
– Спасибо вам…
И снова вспомнив свою мысль, – новую мысль, которую, казалось ей, родило ее сердце, – она проговорила:
– Господа нашего Иисуса Христа не было бы, если бы люди не погибли во славу его…
Толпа молча смотрела на нее.
Она еще поклонилась людям и вошла в свой дом, а Сизов, нагнув голову, вошел с нею.
Люди стояли у ворот, говорили о чем-то.
И расходились, не торопясь.