bannerbannerbanner
Мать

Максим Горький
Мать

Полная версия

22

В воскресенье, прощаясь с Павлом в канцелярии тюрьмы, она ощутила в своей руке маленький бумажный шарик. Вздрогнув, точно он ожег ей кожу ладони, она взглянула в лицо сына, прося и спрашивая, но не нашла ответа. Голубые глаза Павла улыбались обычной, знакомой ей улыбкой, спокойной и твердой.

– Прощай! – сказала она, вздыхая. Сын снова протянул ей руку, и что-то ласковое дрогнуло в его лице.

– Прощай, мать!

Она ждала, не выпуская руки.

– Не беспокойся, не сердись! – проговорил он. Эти слова и упрямая складка на лбу ответили ей.

– Ну, что ты? – бормотала она, опустив голову. – Чего там…

И торопливо ушла, не взглянув на него, чтобы не выдать своего чувства слезами на глазах и дрожью губ. Дорогой ей казалось, что кости руки, в которой она крепко сжала ответ сына, ноют и вся рука отяжелела, точно от удара по плечу. Дома, сунув записку в руку Николая, она встала перед ним и, ожидая, когда он расправит туго скатанную бумажку, снова ощутила трепет надежды. Но Николай сказал:

– Конечно! Вот что он пишет: «Мы не уйдем, товарищи, не можем. Никто из нас. Потеряли бы уважение к себе. Обратите внимание на крестьянина, арестованного недавно. Он заслужил ваши заботы, достоин траты сил. Ему здесь слишком трудно. Ежедневные столкновения с начальством. Уже имел сутки карцера. Его замучают. Мы все просим за него. Утешьте, приласкайте мою мать. Расскажите ей, она все поймет».

Мать подняла голову и тихо, вздрогнувшим голосом сказала:

– Ну – чего же рассказывать мне! Я понимаю!

Николай быстро отвернулся в сторону, вынул платок, громко высморкался и пробормотал:

– Схватил насморк, видите ли…

Потом, закрыв глаза руками, чтобы поправить очки, и расхаживая по комнате, он заговорил:

– Видите ли, мы не успели бы все равно…

– Ничего! Пусть судят! – говорила мать, нахмурив брови, а грудь наливалась сырой, туманной тоской.

– Вот, я получил письмо от товарища из Петербурга…

– Ведь он и из Сибири может уйти… может?

– Конечно! Товарищ пишет – дело скоро назначат, приговор известен – всех на поселение. Видите? Эти мелкие жулики превращают свой суд в пошлейшую комедию. Вы понимаете – приговор составлен в Петербурге, раньше суда…

– Вы оставьте это, Николай Иванович! – решительно сказала мать. – Не надо меня утешать, не надо объяснять. Паша худо не сделает, даром мучить ни себя, ни других – не будет! И меня он любит – да! Вы видите – думает обо мне. Разъясните, пишет, утешьте, а?..

Сердце у нее стучало быстро, голова кружилась от возбуждения.

– Ваш сын – прекрасный человек! – воскликнул Николай несвойственно громко. – Я очень уважаю его!

– Вот что, давайте-ка насчет Рыбина подумаем! – предложила она.

Ей хотелось что-нибудь делать сейчас же, идти куда-то, ходить до усталости.

– Да, хорошо! – ответил Николай, расхаживая по комнате. – Нужно бы Сашеньку…

– Она – придет. Она всегда приходит в тот день, когда я вижу Пашу…

Задумчиво опустив голову, покусывая губы и крутя бородку, Николай сел на диван, рядом с матерью.

– Жаль – нет сестры…

– Хорошо устроить это сейчас, пока Паша там, – ему приятно будет! – говорила мать.

Помолчали, и вдруг мать сказала, медленно и тихо:

– Не понимаю, – отчего он не хочет?..

Николай вскочил на ноги, но раздался звонок. Они сразу взглянули друг на друга.

– Это – Саша, гм! – тихонько произнес Николай.

– Как ей скажешь? – так же тихо спросила мать.

– Да-а, знаете…

– Очень жалко ее…

Звонок повторился менее громко, точно человек за дверью тоже не решался. Николай и мать встали и пошли вместе, но у двери в кухню Николай отшатнулся в сторону, сказав:

– Лучше – вы…

– Не согласен? – твердо спросила девушка, когда мать открыла ей дверь.

– Нет.

– Я знала это! – просто выговорила Саша, но лицо у нее побледнело. Она расстегнула пуговицы пальто и, снова застегнув две, попробовала снять его с плеч. Это не удалось ей. Тогда она сказала:

– Дождь, ветер, – противно! Здоров?

– Да.

– Здоров и весел, – негромко сказала Саша, рассматривая свою руку.

– Пишет, чтобы Рыбина освободить! – сообщила мать, не глядя на девушку.

– Да? Мне кажется – мы должны использовать этот план, – медленно проговорила девушка.

– Я тоже так думаю! – сказал Николай, появляясь в двери. – Здравствуйте, Саша!

Протянув руку, девушка спросила:

– В чем же дело? Все согласны, что план удачен?..

– А кто организует? Все заняты…

– Давайте мне! – быстро сказала Саша, вставая на ноги. – У меня есть время.

– Берите! Но надо спросить других…

– Хорошо, я спрошу! Я сейчас же и пойду.

И снова начала застегивать пуговицы пальто уверенными движениями тонких пальцев.

– Вы отдохнули бы! – предложила мать.

Она тихонько улыбнулась и ответила, смягчая голос:

– Не беспокойтесь, я не устала…

И, молча пожав им руки, ушла, снова холодная и строгая. Мать и Николай, подойдя к окну, смотрели, как девушка прошла по двору и скрылась под воротами. Николай тихонько засвистал, сел за стол и начал что-то писать.

– Займется этим делом, и будет легче ей! – сказала мать задумчиво и тихо.

– Да, конечно! – отозвался Николай и, обернувшись к матери, с улыбкой на добром лице спросил: – А вас, Ниловна, миновала эта чаша, – вы не знали тоски по любимом человеке?

– Ну! – воскликнула она, махнув рукой. – Какая там тоска? Страх был – как бы вот за того или этого замуж не выдали.

– И никто не нравился?

Она подумала и ответила:

– Не помню, дорогой мой. Как не нравиться?.. Верно, кто-нибудь нравился, только – не помню!

Посмотрела на него и просто, со спокойной грустью закончила:

– Много бил меня муж, все, что до него было, – как-то стерлось в памяти.

Он отвернулся к столу, а она на минуту вышла из комнаты, и, когда вернулась, Николай, ласково поглядывая на нее, заговорил, тихонько и любовно гладя словами свои воспоминания:

– А у меня, видите ли, тоже вот, как у Саши, была история! Любил девушку – удивительный человек была она, чудесный. Лет двадцати встретил я ее и с той поры люблю, и сейчас люблю, говоря правду! Люблю все так же – всей душой, благодарно и навсегда…

Стоя рядом с ним, мать видела глаза, освещенные теплым и ясным светом. Положив руки на спинку стула, а на них голову свою, он смотрел куда-то далеко, и все тело его, худое и тонкое, но сильное, казалось, стремится вперед, точно стебель растения к свету солнца.

– Что же вы – женились бы! – посоветовала мать.

– О! Она уже пятый год замужем…

– А раньше-то чего же?

Подумав, он ответил:

– Видите ли, у нас все как-то так выходило – она в тюрьме – я на воле, я на воле – она в тюрьме или в ссылке. Это очень похоже на положение Саши, право! Наконец ее сослали на десять лет в Сибирь, страшно далеко! Я хотел ехать за ней даже. Но стало совестно и ей и мне. А она там встретила другого человека, – товарищ мой, очень хороший парень! Потом они бежали вместе, теперь живут за границей, да…

Николай кончил говорить, снял очки, вытер их, посмотрел стекла на свет и стал вытирать снова.

– Эх, милый вы мой! – покачивая головой, любовно воскликнула женщина. Ей было жалко его и в то же время что-то в нем заставляло ее улыбаться теплой, материнской улыбкой. А он переменил позу, снова взял в руку перо и заговорил, отмечая взмахами руки ритм своей речи:

– Семейная жизнь понижает энергию революционера, всегда понижает! Дети, необеспеченность, необходимость много работать для хлеба. А революционер должен развивать свою энергию неустанно, все глубже и шире. Этого требует время – мы должны идти всегда впереди всех, потому что мы – рабочие, призванные силою истории разрушить старый мир, создать новую жизнь. А если мы отстаем, поддаваясь усталости или увлеченные близкой возможностью маленького завоевания, – это плохо, это почти измена делу! Нет никого, с кем бы мы могли идти рядом, не искажая нашей веры, и никогда мы не должны забывать, что наша задача – не маленькие завоевания, а только полная победа.

Голос у него стал крепким, лицо побледнело, и в глазах загорелась обычная, сдержанная и ровная сила. Снова громко позвонили, прервав на полуслове речь Николая, – это пришла Людмила в легком не по времени пальто, с покрасневшими от холода щеками. Снимая рваные галоши, она сердитым голосом сказала:

– Назначен суд, – через неделю!

– Это верно? – крикнул Николай из комнаты. Мать быстро пошла к нему, не понимая – испуг или радость волнует ее. Людмила, идя рядом с нею, с иронией говорила своим низким голосом:

– Верно! В суде совершенно открыто говорят, что приговор уже готов. Но что же это? Правительство боится, что его чиновники мягко отнесутся к его врагам? Так долго, так усердно развращая своих слуг, оно все еще не уверено в их готовности быть подлецами?..

Людмила села на диван, потирая худые щеки ладонями, в ее матовых глазах горело презрение, голос все больше наливался гневом.

– Вы напрасно тратите порох, Людмила! – успокоительно сказал Николай. – Ведь они не слышат вас…

Мать напряженно вслушивалась в ее речь, но ничего не понимала, невольно повторяя про себя одни и те же слова:

«Суд, через неделю суд!»

Она вдруг почувствовала приближение чего-то неумолимого, нечеловечески строгого.

23

Так, в этой туче недоумения и уныния, под тяжестью тоскливых ожиданий, она молча жила день, два, а на третий явилась Саша и сказала Николаю:

– Все готово! Сегодня в час…

– Уже готово? – удивился он.

– Да ведь чего же? Мне нужно было только достать место и одежду для Рыбина, все остальное взял на себя Гобун. Рыбину придется пройти всего один квартал. Его на улице встретит Весовщиков, – загримированный, конечно, – накинет на него пальто, даст шапку и укажет путь. Я буду ждать его, переодену и увезу.

 

– Недурно! А кто это Гобун? – спросил Николай.

– Вы видели его. В его квартире вы занимались со слесарями.

– А! Помню. Чудаковатый старик…

– Он отставной солдат, кровельщик. Малоразвитой человек, с неисчерпаемой ненавистью ко всякому насилию… Философ немножко, – задумчиво говорила Саша, глядя в окно. Мать молча слушала ее, и что-то неясное медленно назревало в ней.

– Гобун хочет освободить племянника своего, – помните, вам нравился Евченко, такой щеголь и чистюля?

Николай кивнул головой.

– У него все налажено хорошо, – продолжала Саша, – но я начинаю сомневаться в успехе. Прогулки – общие; я думаю, что, когда заключенные увидят лестницу, – многие захотят бежать…

Она, закрыв глаза, помолчала, мать подвинулась ближе к ней.

– И помешают друг другу…

Они все трое стояли перед окном, мать – позади Николая и Саши. Их быстрый говор будил в сердце ее смутное чувство…

– Я пойду туда! – вдруг сказала она.

– Зачем? – спросила Саша.

– Не ходите, голубчик! Еще как-нибудь попадетесь! Не надо! – посоветовал Николай.

Мать посмотрела на него и тише, но настойчивее повторила:

– Нет, я пойду…

Они быстро переглянулись, Саша, пожимая плечами, сказала:

– Это понятно…

Обернувшись к матери, она взяла ее под руку, покачнулась к ней и заговорила простым и близким сердцу матери голосом:

– Я все-таки скажу вам, вы напрасно ждете…

– Голубушка! – воскликнула мать, прижав ее к себе дрожащей рукой. – Возьмите меня, – не помешаю! Мне – нужно. Не верю я, что можно это – убежать!

– Она пойдет! – сказала девушка Николаю.

– Это ваше дело! – ответил он, наклоняя голову.

– Нам нельзя быть вместе. Вы идите в поле, к огородам. Оттуда видно стену тюрьмы. Но – если спросят вас, что вы там делаете?

Обрадованная, мать уверенно ответила:

– Найду, что сказать!..

– Не забывайте, что вас знают тюремные надзиратели! – говорила Саша. – И если они увидят вас там…

– Не увидят! – воскликнула мать. В ее груди вдруг болезненно ярко вспыхнула все время незаметно тлевшая надежда и оживила ее… «А может быть, и он тоже…» – думала она, поспешно одеваясь.

Через час мать была в поле за тюрьмой. Резкий ветер летал вокруг нее, раздувал платье, бился о мерзлую землю, раскачивал ветхий забор огорода, мимо которого шла она, и с размаху ударялся о невысокую стену тюрьмы. Опрокинувшись за стену, взметал со двора чьи-то крики, разбрасывал их по воздуху, уносил в небо. Там быстро бежали облака, открывая маленькие просветы в синюю высоту.

Сзади матери был огород, впереди кладбище, а направо, саженях в десяти, тюрьма. Около кладбища солдат гонял на корде лошадь, а другой, стоя рядом с ним, громко топал в землю ногами, кричал, свистел и смеялся. Больше никого не было около тюрьмы.

Она медленно пошла дальше мимо них к ограде кладбища, искоса поглядывая направо и назад. И вдруг почувствовала, что ноги у нее дрогнули, отяжелели, точно примерзли к земле, – из-за угла тюрьмы спешно, как всегда ходят фонарщики, вышел сутулый человек с лестницей на плече. Мать, испуганно мигнув, быстро взглянула на солдат – они топтались на одном месте, а лошадь бегала вокруг них; посмотрела на человека с лестницей – он уже поставил ее к стене и влезал не торопясь. Махнув во двор рукой, быстро спустился, исчез за углом. Сердце матери билось торопливо, секунды шли медленно. На темной стене тюрьмы линии лестницы были едва заметны в пятнах грязи и осыпавшейся штукатурки, обнажившей кирпич. И вдруг над стеной явилась черная голова, выросло тело, перевалилось через стену, сползло по ней. Показалась другая голова в мохнатой шапке, на землю скатился черный ком и быстро исчез за углом. Михаиле выпрямился, оглянулся, тряхнул головой…

– Беги, беги! – шептала мать, топая ногой.

В ушах у нее гудело, доносились громкие крики – вот над стеной явилась третья голова. Мать, схватившись руками за грудь, смотрела, замирая. Светловолосая голова без бороды рвалась вверх, точно хотела оторваться, и вдруг – исчезла за стеной. Кричали все громче, буйнее, ветер разносил по воздуху тонкие трели свистков. Михаиле шел вдоль стены, вот он уже миновал ее, переходил открытое пространство между тюрьмой и домами города. Ей казалось, что он идет слишком медленно и напрасно так высоко поднял голову, – всякий, кто взглянет в лицо его, запомнит это лицо навсегда. Она шептала:

– Скорее… скорее…

За стеною тюрьмы сухо хлопнуло что-то, – был слышен тонкий звон разбитого стекла. Солдат, упираясь ногами в землю, тянул к себе лошадь, другой, приложив ко рту кулак, что-то кричал по направлению тюрьмы и, крикнув, поворачивал туда голову боком, подставляя ухо.

Напрягаясь, мать вертела шеей во все стороны, ее глаза, видя все, ничему не верили – слишком просто и быстро совершилось то, что она представляла себе страшным и сложным, и эта быстрота, ошеломив ее, усыпляла сознание. В улице уже не видно было Рыбина, шел какой-то высокий человек в длинном пальто, бежала девочка. Из-за угла тюрьмы выскочило трое надзирателей, они бежали тесно друг к другу и все вытягивали вперед правые руки. Один из солдат бросился им встречу, другой бегал вокруг лошади, стараясь вскочить на нее, она не давалась, прыгала, и все вокруг тоже подпрыгивало вместе с нею. Непрерывно, захлебываясь звуком, воздух резали свистки. Их тревожные, отчаянные крики разбудили у женщины сознание опасности; вздрогнув, она пошла вдоль ограды кладбища, следя за надзирателями, но они и солдаты забежали за другой угол тюрьмы и скрылись. Туда же следом за ними пробежал знакомый ей помощник смотрителя тюрьмы в расстегнутом мундире. Откуда-то появилась полиция, сбегался народ.

Ветер кружился, метался, точно радуясь чему-то, и доносил до слуха женщины разорванные, спутанные крики, свист… Эта сумятица радовала ее, мать зашагала быстрее, думая:

«Значит – мог бы и он!»

Навстречу ей, из-за угла ограды, вдруг вынырнули двое полицейских.

– Стой! – крикнул один, тяжело дыша. – Человека – с бородой – не видала?

Она указала рукой на огороды и спокойно ответила:

– Туда побежал, – а что?

– Егоров! Свисти!

Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.

Николай встретил ее радостно.

– Ну, что там?

– Как будто удалось…

Стараясь восстановить в своей памяти все мелочи, она начала рассказывать о бегстве и говорила так, точно передавала чей-то рассказ, сомневаясь в правде его.

– Нам везет! – сказал Николай, потирая руки. – Но – как я боялся за вас! Черт знает как! Знаете, Ниловна, примите мой дружеский совет – не бойтесь суда! Чем скорее он, тем ближе свобода Павла, поверьте! Может быть – он уйдет с дороги. А суд – это приблизительно такая штука…

Он начал рисовать ей картину заседания суда, она слушала и понимала, что он чего-то боится, хочет ободрить ее.

– Может, вы думаете, я там скажу что-нибудь судьям? – вдруг спросила она. – Попрошу их о чем-нибудь?

Он вскочил, замахал на нее руками и обиженно вскричал:

– Что вы!

– Я боюсь, верно! Чего боюсь – не знаю!.. – Она помолчала, блуждая глазами по комнате.

– Иной раз кажется – начнут они Пашу обижать, измываться над ним. Ах ты, мужик, скажут, мужицкий ты сын! Что затеял? А Паша – гордый, он им так ответит! Или – Андрей посмеется над ними. И все они там горячие. Вот и думаешь – вдруг не стерпит… И засудят так, что уж и не увидишь никогда!

Николай хмуро молчал, дергая свою бородку.

– Этих дум не выгонишь из головы! – тихо сказала мать. – Страшно это – суд! Как начнут все разбирать да взвешивать! Очень страшно! Не наказание страшно, а – суд. Не умею я этого сказать…

Николай – она чувствовала – не понимает ее, и это еще более затрудняло желание рассказать о страхе своем.

24

Этот страх, подобный плесени, стеснявший дыхание тяжелой сыростью, разросся в ее груди, и, когда настал день суда, она внесла с собою в зал заседания тяжелый, темный груз, согнувший ей спину и шею.

На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили родственники подсудимых и тоже что-то говорили пониженными голосами. Слова казались ей ненужными, она не понимала их. Все люди были охвачены одним и тем же скорбным чувством – это передавалось матери и еще более угнетало ее.

– Садись рядом! – сказал Сизов, подвигаясь на лавке. Послушно села, оправила платье, взглянула вокруг. Перед глазами у нее слитно поплыли какие-то зеленые и малиновые полосы, пятна, засверкали тонкие желтые нити.

– Погубил твой сын нашего Гришу! – тихо проговорила женщина, сидевшая рядом с ней.

– Молчи, Наталья! – ответил Сизов угрюмо.

Мать посмотрела на женщину – это была Самойлова, дальше сидел ее муж, лысый, благообразный человек с окладистой рыжей бородой. Лицо у него было костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.

Сквозь высокие окна зал ровно наливался мутным светом, снаружи по стеклам скользил снег. Между окнами висел большой портрет царя в толстой, жирно блестевшей золотой раме, тяжелые малиновые драпировки окон прикрывали раму с боков прямыми складками. Перед портретом, почти во всю ширину зала вытянулся стол, покрытый зеленым сукном, направо у стены стояли за решеткой две деревянные скамьи, налево – два ряда малиновых кресел. По залу бесшумно бегали служащие с зелеными воротниками, золотыми пуговицами на груди и животе. В мутном воздухе робко блуждал тихий шепот, носился смешанный запах аптеки. Все это – цвета, блески, звуки и запахи – давило на глаза, вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное сердце неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.

Вдруг один из людей громко сказал что-то, мать вздрогнула, все встали, она тоже поднялась, схватившись за руку Сизова.

В левом углу зала отворилась высокая дверь, из нее, качаясь, вышел старичок в очках. На его сером личике тряслись белые редкие баки, верхняя бритая губа завалилась в рот, острые скулы и подбородок опирались на высокий воротник мундира, казалось, что под воротником нет шеи. Его поддерживал сзади под руку высокий молодой человек с фарфоровым лицом, румяным и круглым, а вслед за ними медленно двигались еще трое людей в расшитых золотом мундирах и трое штатских.

Они долго возились за столом, усаживаясь в кресла, а когда сели, один из них, в расстегнутом мундире, с ленивым бритым лицом, что-то начал говорить старичку, беззвучно и тяжело шевеля пухлыми губами. Старичок слушал, сидя странно прямо и неподвижно, за стеклами его очков мать видела два маленькие бесцветные пятнышка.

На конце стола у конторки стоял высокий лысоватый человек, покашливал, шелестел бумагами.

Старичок покачнулся вперед, заговорил. Первое слово он выговаривал ясно, а следующие как бы расползались у него по губам, тонким и серым.

– Открываю… Введите…

– Гляди! – шепнул Сизов, тихонько толкая мать, и встал.

В стене за решеткой открылась дверь, вышел солдат с обнаженной шашкой на плече, за ним явились Павел, Андрей, Федя Мазин, оба Гусевы, Самойлов, Букин, Сомов и еще человек пять молодежи, незнакомой матери по именам. Павел ласково улыбался, Андрей тоже, оскалив зубы, кивал головой; в зале стало как-то светлее, проще от их улыбок, оживленных лиц и движения, внесенного ими в натянутое, чопорное молчание. Жирный блеск золота на мундирах потускнел, стал мягче, веяние бодрой уверенности, дуновение живой силы коснулось сердца матери, будя его. И на скамьях сзади нее, где до той поры люди подавленно ожидали, теперь тоже вырос ответный негромкий гул.

– Не трусят! – услыхала она шепот Сизова, а с правой стороны тихо всхлипнула мать Самойлова.

– Тише! – раздался суровый окрик.

– Предупреждаю… – сказал старичок.

Павел и Андрей сели рядом, вместе с ними на первой скамье сели Мазин, Самойлов и Гусевы. Андрей обрил себе бороду, усы у него отросли и свешивались вниз, придавая его круглой голове сходство с головой кошки. Что-то новое появилось на его лице – острое и едкое в складках рта, темное в глазах. На верхней губе Мазина чернели две полоски, лицо стало полнее, Самойлов был такой же кудрявый, как и раньше, и так же широко ухмылялся Иван Гусев.

– Эх, Федька, Федька! – шептал Сизов, опустив голову.

Мать слушала невнятные вопросы старичка, – он спрашивал, не глядя на подсудимых, и голова его лежала на воротнике мундира неподвижно, – слышала спокойные, короткие ответы сына. Ей казалось, что старший судья и все его товарищи не могут быть злыми, жестокими людьми. Внимательно осматривая лица судей, она, пытаясь что-то предугадать, тихонько прислушивалась к росту новой надежды в своей груди.

 

Фарфоровый человек безучастно читал бумагу, его ровный голос наполнял зал скукой, и люди, облитые ею, сидели неподвижно, как бы оцепенев. Четверо адвокатов тихо, но оживленно разговаривали с подсудимыми, все они двигались сильно, быстро и напоминали собой больших черных птиц.

По одну сторону старичка наполнял кресло своим телом толстый, пухлый судья с маленькими, заплывшими глазами, по другую – сутулый, с рыжеватыми усами на бледном лице. Он устало откинул голову на спинку стула и, полуприкрыв глаза, о чем-то думал. У прокурора лицо было тоже утомленное, скучное.

Сзади судей сидел, задумчиво поглаживая щеку, городской голова, полный, солидный мужчина; предводитель дворянства, седой, большебородый и краснолицый человек, с большими, добрыми глазами; волостной старшина в поддевке, с огромным животом, который, видимо, конфузил его – он все старался прикрыть его полой поддевки, а она сползала.

– Здесь нет преступников, нет судей, – раздался твердый голос Павла, – здесь только пленные и победители…

Стало тихо, несколько секунд ухо матери слышало только тонкий, торопливый скрип пера по бумаге и биение своего сердца.

И старший судья тоже как будто прислушивался к чему-то, ждал. Его товарищи пошевелились. Тогда он сказал:

– М-да, Андрей Находка! Признаете вы…

Андрей медленно приподнялся, выпрямился и, дергая себя за усы, исподлобья смотрел на старичка.

– Да в чем же я могу признать себя виновным? – певуче и неторопливо, как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. – Я не убил, не украл, я просто не согласен с таким порядком жизни, в котором люди принуждены грабить и убивать друг друга…

– Отвечайте короче, – с усилием, но внятно сказал старик. На скамьях, сзади себя, мать чувствовала оживление, люди тихо шептались о чем-то и двигались, как бы освобождая себя из паутины серых слов фарфорового человека.

– Слышишь, как они? – шепнул Сизов.

– Федор Мазин, отвечайте…

– Не хочу! – ясно сказал Федя, вскочив на ноги. Лицо его залилось румянцем волнения, глаза засверкали, он почему-то спрятал руки за спину.

Сизов тихонько ахнул, мать изумленно расширила глаза.

– Я отказался от защиты, я ничего не буду говорить, суд ваш считаю незаконным! Кто вы? Народ ли дал вам право судить нас? Нет, он не давал! Я вас не знаю!

Он сел и скрыл свое разгоревшееся лицо за плечом Андрея. Толстый судья наклонил голову к старшему и что-то прошептал. Судья с бледным лицом поднял веки, скосил глаза на подсудимых, протянул руку на стол и черкнул карандашом на бумаге, лежавшей перед ним. Волостной старшина покачал головой, осторожно переставив ноги, положил живот на колени и прикрыл его руками. Не двигая головой, старичок повернул корпус к рыжему судье, беззвучно поговорил с ним, тот выслушал его, наклонив голову. Предводитель дворянства шептался с прокурором, голова слушал их, потирая щеку. Вновь зазвучала тусклая речь старшего судьи.

– Каково отрезал? Прямо – лучше всех! – удивленно шептал Сизов на ухо матери.

Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике слободки, а не перед лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то смелое росло в зале, и мать, по движению людей сзади себя, догадывалась, что не она одна чувствует это.

– Ваше мнение? – сказал старичок. Лысоватый прокурор встал и, держась одной рукой за конторку, быстро заговорил, приводя цифры. В его голосе не слышно было страшного.

Но в то же время сухой, колющий налет бередил и тревожил сердце матери – было смутное ощущение чего-то враждебного ей. Оно не угрожало, не кричало, а развивалось невидимо, неуловимо. Лениво и тупо оно колебалось где-то вокруг судей, как бы окутывая их непроницаемым облаком, сквозь которое не достигало до них ничто извне. Она смотрела на судей, и все они были непонятны ей. Они не сердились на Павла и на Федю, как она ждала, не обижали их словами, но все, о чем они спрашивали, казалось ей ненужным для них, они как будто нехотя спрашивают, с трудом выслушивают ответы, все заранее знают, ничем не интересуются. Вот перед ними стоит жандарм и говорит басом:

– Павла Власова называли главным зачинщиком все…

– А Находку? – лениво и негромко спросил толстый судья.

– И его тоже…

Один из адвокатов встал, говоря:

– Могу я?

Старичок спрашивает кого-то:

– Вы ничего не имеете?

Все судьи казались матери нездоровыми людьми. Болезненное утомление сказывалось в их позах и голосах, оно лежало на лицах у них, – болезненное утомление и надоедная, серая скука. Видимо, им тяжело и неудобно все это – мундиры, зал, жандармы, адвокаты, обязанность сидеть в креслах, спрашивать и слушать.

Стоит перед ними знакомый желтолицый офицер и важно, растягивая слова, громко рассказывает о Павле, об Андрее. Мать, слушая его, невольно думала: «Не много ты знаешь». И смотрела на людей за решеткой уже без страха за них, без жалости к ним – к ним не приставала жалость, все они вызывали у нее только удивление и любовь, тепло обнимавшую сердце; удивление было спокойно, любовь – радостно ясна. Молодые, крепкие, они сидели в стороне у стены, почти не вмешиваясь в однообразный разговор свидетелей и судей, в споры адвокатов с прокурором. Порою кто-нибудь презрительно усмехался, что-то говорил товарищам, по их лицам тоже пробегала насмешливая улыбка. Андрей и Павел почти все время тихо беседовали с одним из защитников – мать накануне видела его у Николая. К их беседе прислушивался Мазин, оживленный и подвижный более других, Самойлов что-то порою говорил Ивану Гусеву, и мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет, щеки надуваются, он наклоняет голову. Раза два он уже фыркнул, а после этого несколько минут сидел надутый, стараясь быть более солидным. И в каждом, так или иначе, играла молодость, легко одолевая усилия сдержать ее живое брожение.

Сизов легонько тронул ее за локоть, она обернулась к нему – лицо у него было довольное и немного озабоченное. Он шептал:

– Ты погляди, как они укрепились, материны дети, а? Бароны, а?

В зале говорили свидетели – торопливо, обесцвеченными голосами, судьи – неохотно и безучастно. Толстый судья зевал, прикрывая рот пухлой рукой, рыжеусый побледнел еще более, иногда он поднимал руку и, туго нажимая на кость виска пальцем, слепо смотрел в потолок жалобно расширенными глазами. Прокурор изредка черкал карандашом по бумаге и снова продолжал беззвучную беседу с предводителем дворянства, а тот, поглаживая седую бороду, выкатывал огромные красивые глаза и улыбался, важно сгибая шею. Городской голова сидел, закинув ногу на ногу, бесшумно барабанил пальцами по колену и сосредоточенно наблюдал за движениями пальцев. Только волостной старшина, утвердив живот на коленях и заботливо поддерживая его руками, сидел, наклонив голову, и, казалось, один вслушивался в однообразное журчание голосов, да старичок, воткнутый в кресло, торчал в нем неподвижно, как флюгер в безветренный день. Продолжалось это долго, и снова оцепенение скуки ослепило людей…

– Объявляю… – сказал старичок и, раздавив тонкими губами следующие слова, встал.

Шум, вздохи, тихие восклицания, кашель и шарканье ног наполнили зал. Подсудимых увели, уходя, они, улыбаясь, кивали головами родным и знакомым, а Иван Гусев негромко крикнул кому-то:

– Не робей, Егор!..

Мать и Сизов вышли в коридор.

– Чай пить в трактир пойдешь? – заботливо и задумчиво спросил ее старик. – Полтора часа время у нас!

– Не хочу.

– Ну, и я не пойду. Нет, – каковы ребята, а? Сидят вроде того, как будто они только и есть настоящие люди, а остальные все – ни при чем! Федька-то, а?

К ним подошел отец Самойлова, держа шапку в руке. Он угрюмо улыбался и говорил:

– Мой-то Григорий? От защитника отказался и разговаривать не хочет. Первый он, слышь, выдумал это. Твой-то, Пелагея, стоял за адвокатов, а мой говорит – не желаю! И тогда четверо отказались…

Рядом с ним стояла жена. Часто моргая глазами, она вытирала нос концом платка. Самойлов взял бороду в руку и продолжал, глядя в пол:

– Ведь вот штука! Глядишь на них, чертей, понимаешь – зря они все это затеяли, напрасно себя губят. И вдруг начинаешь думать – а может, их правда? Вспомнишь, что на фабрике они все растут да растут, их то и дело хватают, а они, как ерши в реке, не переводятся, нет! Опять думаешь – а может, и сила за ними?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru