bannerbannerbanner
Мать

Максим Горький
Мать

Полная версия

13

Павел сошел вниз и встал рядом с матерью. Все вокруг загудели, споря друг с другом, волнуясь, вскрикивая.

– Не свяжешь стачку! – сказал Рыбин, подходя к Павлу. – Хоть и жаден народ, да труслив. Сотни три встанут на твою сторону, не больше. Этакую кучу навоза на одни вилы не поднимешь…

Павел молчал. Перед ним колыхалось огромное, черное лицо толпы и требовательно смотрело ему в глаза. Сердце стучало тревожно. Власову казалось, что его слова исчезли бесследно в людях, точно редкие капли дождя, упавшие на землю, истощенную долгой засухой.

Он пошел домой грустный, усталый. Сзади него шли мать и Сизов, а рядом шагал Рыбин и гудел в ухо:

– Ты хорошо говоришь, да – не сердцу, – вот! Надо в сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь людей разумом, не по ноге обувь – тонка, узка!

Сизов говорил матери:

– Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, – не то опамятовались, не то – еще хуже ошибаются, ну – не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, – может, найдешь ходы-выходы, – дай бог!

Он ушел.

– Да, умирайте-ка! – бормотал Рыбин. – Вы уж и теперь не люди, а – замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые говорят, что ты социалист, смутьян, – вот! – они! Дескать, прогонят его – туда ему и дорога.

– Они по-своему правы! – сказал Павел.

– И волки правы, когда товарища рвут…

Лицо у Рыбина было угрюмое, голос необычно вздрагивал.

– Не поверят люди голому слову, – страдать надо, в крови омыть слово…

Весь день Павел ходил сумрачный, усталый, странно обеспокоенный, глаза у него горели и точно искали чего-то. Мать, заметив это, осторожно спросила:

– Ты что, Паша, а?

– Голова болит, – задумчиво сказал он.

– Лег бы, – а я доктора позову…

Он взглянул на нее и торопливо ответил:

– Нет, не надо!

И вдруг тихо заговорил:

– Молод, слабосилен я, – вот что! Не поверили мне, не пошли за моей правдой, – значит – не умел я сказать ее!.. Нехорошо мне, – обидно за себя!

Она, глядя в сумрачное лицо его и желая утешить, тихонько сказала:

– Ты – погоди! Сегодня не поняли – завтра поймут…

– Должны понять! – воскликнул он.

– Ведь вот даже я вижу твою правду…

Павел подошел к ней.

– Ты, мать, – хороший человек…

И отвернулся от нее. Она, вздрогнув, как обожженная тихими словами, приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося его ласку.

Ночью, когда она спала, а он, лежа в постели, читал книгу, явились жандармы и сердито начали рыться везде, на дворе, на чердаке. Желтолицый офицер вел себя так же, как и в первый раз, – обидно, насмешливо, находя удовольствие в издевательствах, стараясь задеть за сердце. Мать, сидя в углу, молчала, не отрывая глаз от лица сына. Он старался не выдавать своего волнения, но, когда офицер смеялся, у него странно шевелились пальцы, и она чувствовала, что ему трудно не отвечать жандарму, тяжело сносить его шутки. Теперь ей не было так страшно, как во время первого обыска, она чувствовала больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу.

Павел успел шепнуть ей:

– Меня возьмут…

Она, наклонив голову, тихо ответила:

– Понимаю…

Она понимала – его посадят в тюрьму за то, что он говорил сегодня рабочим. Но с тем, что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит – долго держать его не будут…

Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились – Власовой казалось, что этот человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала:

– До свиданья, Паша. Все взял, что надо?

– Все. Не скучай…

– Христос с тобой…

Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.

Было холодно, в стекла стучал дождь, казалось, что в ночи, вокруг дома ходят, подстерегая, серые фигуры с широкими красными лицами без глаз, с длинными руками. Ходят и чуть слышно звякают шпорами.

«Взяли бы и меня», – думала она.

Провыл гудок, требуя людей на работу. Сегодня он выл глухо, низко и неуверенно. Отворилась дверь, вошел Рыбин. Он встал перед нею и, стирая ладонью капли дождя с бороды, спросил:

– Увели?

– Увели, проклятые! – вздохнув, ответила она.

– Такое дело! – сказал Рыбин, усмехнувшись. – И меня – обыскали, ощупали, да-а. Изругали… Ну – не обидели однако. Увели, значит, Павла! Директор мигнул, жандарм кивнул, и – нет человека? Они дружно живут. Одни народ доят, а другие – за рога держат…

– Вам бы вступиться за Павла-то! – воскликнула мать, вставая. – Ведь он ради всех пошел.

– Кому вступиться? – спросил Рыбин.

– Всем

– Ишь – ты! Нет, этого не случится.

Усмехаясь, он вышел своей тяжелой походкой, увеличив горе матери суровой безнадежностью своих слов.

«Вдруг – бить будут, пытать?..»

Она представляла себе тело сына, избитое, изорванное, в крови и страх холодной глыбой ложился на грудь, давил ее. Глазам было больно.

Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать – ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и – ничего нет.

14

Медленно прошел день, бессонная ночь и еще более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И – ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось, весь дом тихо качается, и все вокруг было ненужным, омертвело в тоске…

В окно тихо стукнули – раз, два… Она привыкла к этим стукам, они не пугали ее, но теперь вздрогнула от радостного укола в сердце. Смутная надежда быстро подняла ее на ноги. Бросив на плечи шаль, она открыла дверь…

Вошел Самойлов, а за ним еще какой-то человек, с лицом, закрытым воротником пальто, в надвинутой на брови шапке.

– Разбудили мы вас? – не здороваясь, спросил Самойлов, против обыкновения озабоченный и хмурый.

– Не спала я! – ответила она и молча, ожидающими глазами уставилась на них.

Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая, снял шапку и, протянув матери широкую руку с короткими пальцами, сказал ей дружески, как старой знакомой:

– Здравствуйте, мамаша! Не узнали?

– Это вы? – воскликнула Власова, вдруг чему-то радуясь. – Егор Иванович?

– Аз есмь! – ответил он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, – такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…

– Пройдите в комнату, я сейчас оденусь! – предложила мать.

– У нас к вам дело есть! – озабоченно сказал Самойлов, исподлобья взглянув на нее.

Егор Иванович прошел в комнату и оттуда говорил:

– Сегодня утром, милая мамаша, из тюрьмы вышел известный вам Николай Иванович…

– Разве он там? – спросила мать.

– Два месяца и одиннадцать дней. Видел там хохла – он кланяется вам, и Павла, который – тоже кланяется, просит вас не беспокоиться и сказать вам, что на пути его местом отдыха человеку всегда служит тюрьма – так уж установлено заботливым начальством нашим. Затем, мамаша, я приступлю к делу. Вы знаете, сколько народу схватили здесь вчера?

– Нет! А разве – кроме Паши? – воскликнула мать.

– Он – сорок девятый! – перебил ее Егор Иванович спокойно. – И надо ждать, что начальство заберет еще человек с десяток! Вот этого господина тоже…

– Да, и меня! – хмуро сказал Самойлов.

Власова почувствовала, что ей стало легче дышать…

«Не один он там!» – мелькнуло у нее в голове.

Одевшись, она вошла в комнату и бодро улыбнулась гостю.

– Наверно, долго держать не будут, если так много забрали…

– Правильно! – сказал Егор Иванович. – А если мы ухитримся испортить им эту обедню, так они и совсем в дураках останутся. Дело стоит так: если мы теперь перестанем доставлять на фабрику наши книжечки, жандармишки уцепятся за это грустное явление и обратят его против Павла со товарищи, иже с ним ввергнуты в узилище…

– Как же это? – тревожно крикнула мать.

– А очень просто! – мягко сказал Егор Иванович. – Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел – были книжки и бумажки, нет Павла – нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, – жандармы любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!

– Я понимаю, понимаю! – тоскливо сказала мать. – Ах, господи! Как же теперь?

Из кухни раздался голос Самойлова:

– Всех почти выловили, – черт их возьми!.. Теперь нам нужно дело продолжать по-прежнему, не только для дела, – а и для спасения товарищей.

 

– А – работать некому! – добавил Егор, усмехаясь. – Литература у нас есть превосходного качества, – сам делал!.. А как ее на фабрику внести – сие неизвестно!

– Стали обыскивать всех в воротах! – сказал Самойлов. Мать чувствовала, что от нее чего-то хотят, ждут, и торопливо спрашивала:

– Ну, так что же? Как же?

Самойлов встал в дверях и сказал:

– Вы, Пелагея Ниловна, знакомы с торговкой Корсуновой…

– Знакома, ну?

– Поговорите с ней, не пронесет ли она?

Мать отрицательно замахала руками.

– Ой, нет! Баба она болтливая, – нет! Как узнают, что через меня, – из этого дома, – нет, нет!

И вдруг, осененная внезапной мыслью, она тихо заговорила:

– Вы мне дайте, дайте – мне! Уж я устрою, я сама найду ход! Я Марью же и попрошу, пусть она меня в помощницы возьмет! Мне хлеб есть надо, работать надо же! Вот я и буду обеды туда носить! Уж я устроюсь!

Прижав руки к груди, она торопливо уверяла, что сделает все хорошо, незаметно, и в заключение, торжествуя, воскликнула:

– Они увидят – Павла нет, а рука его даже из острога достигает, – они увидят!

Все трое оживились. Егор, крепко потирая руки, улыбался и говорил:

– Чудесно, мамаша! Знали бы вы, как это превосходно! Прямо – очаровательно.

– Я в тюрьму, как в кресло сяду, если это удастся! – потирая руки, заметил Самойлов.

– Вы – красавица! – хрипло кричал Егор.

Мать улыбнулась. Ей было ясно: если теперь листки появятся на фабрике, – начальство должно будет понять, что не ее сын распространяет их. И, чувствуя себя способной исполнить задачу, она вся вздрагивала от радости.

– Когда пойдете на свидание с Павлом, – говорил Егор, – скажите ему, что у него хорошая мать…

– Я его раньше увижу! – усмехаясь, пообещал Самойлов.

– Вы так ему и скажите – я все, что надо, сделаю! Чтобы он знал это!..

– А если его не посадят? – спросил Егор, указывая на Самойлова.

– Ну – что же делать!

Они оба захохотали. И она, поняв свой промах, начала смеяться, тихо и смущенно, немножко лукавя.

– За своим – чужое плохо видно! – сказала она, опустив глаза.

– Это – естественно! – воскликнул Егор. – А насчет Павла вы не беспокойтесь, не грустите. Из тюрьмы он еще лучше воротится. Там отдыхаешь и учишься, а на воле у нашего брата для этого времени нет. Я вот трижды сидел и каждый раз, хотя и с небольшим удовольствием, но с несомненной пользой для ума и сердца.

– Дышите вы тяжело! – сказала она, дружелюбно глядя в его простое лицо.

– На это есть особые причины! – ответил он, подняв палец кверху. – Так, значит, решено, мамаша? Завтра мы вам доставим материалец, и снова завертится пила разрушения вековой тьмы. Да здравствует свободное слово, и да здравствует сердце матери! А пока – до свиданья!

– До свиданья! – сказал Самойлов, крепко пожимая руку ей. – А я вот своей матери и заикнуться не могу ни о чем таком, – да!

– Все поймут! – сказала Власова, желая сделать приятное ему.

Когда они ушли, она заперла дверь и, встав на колени среди комнаты, стала молиться под шум дождя. Молилась без слов, одной большой думой о людях, которых ввел Павел в ее жизнь. Они как бы проходили между нею и иконами, проходили все такие простые, странно близкие друг другу и одинокие.

Рано утром она отправилась к Марье Корсуновой.

Торговка, как всегда замасленная и шумная, встретила ее сочувственно.

– Тоскуешь? – спросила она, похлопав мать по плечу жирной рукой. – Брось! Взяли, увезли, эка беда! Ничего худого тут нету. Это раньше было – за кражи в тюрьму сажали, а теперь за правду начали сажать. Павел, может, и не так что-нибудь сказал, но он за всех встал – и все его понимают, не беспокойся! Не все говорят, а все знают, кто хорош. Я все собиралась зайти к тебе, да вот некогда. Стряпаю да торгую, а умру, видно, нищей. Любовники меня одолевают, анафемы! Так и гложут, так и гложут, словно тараканы каравай. Накопишь рублей десяток, явится какой-нибудь еретик – и слижет деньги! Бедовое дело – бабой быть! Поганая должность на земле! Одной жить трудно, вдвоем – нудно!

– А я к тебе в помощницы проситься пришла! – сказала Власова, перебивая ее болтовню.

– Это как? – спросила Марья и, выслушав подругу, утвердительно кивнула головой.

– Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому – твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна душа, и все его жалеют. Я скажу – от арестов этих добра начальству не будет, – ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают – укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили – сотни рассердились!

Разговор кончился тем, что на другой день в обед Власова была на фабрике с двумя корчагами Марьиной стряпни, а сама Марья пошла торговать на базар.

15

Рабочие сразу заметили новую торговку. Одни, подходя к ней, одобрительно говорили:

– За дело взялась, Ниловна?

И одни утешали, доказывая, что Павла скоро выпустят, другие тревожили ее печальное сердце словами соболезнования, третьи озлобленно ругали директора, жандармов, находя в груди ее ответное эхо. Были люди, которые смотрели на нее злорадно, а табельщик Исай Горбов сказал сквозь зубы:

– Кабы я был губернатором, я бы твоего сына – повесил! Не сбивай народ с толку!

От этой злой угрозы на нее повеяло мертвым холодом. Она ничего не сказала в ответ Исаю, только взглянула в его маленькое, усеянное веснушками лицо и, вздохнув, опустила глаза в землю.

На фабрике было неспокойно, рабочие собирались кучками, о чем-то вполголоса говорили между собой, всюду шныряли озабоченные мастера, порою раздавались ругательства, раздраженный смех.

Двое полицейских провели мимо нее Самойлова; он шел, сунув одну руку в карман, а другой приглаживая свои рыжеватые волосы.

Его провожала толпа рабочих, человек в сотню, погоняя полицейских руганью и насмешками.

– Гулять пошел, Гриша! – крикнул ему кто-то.

– Почет нашему брату! – поддержал другой. – Со стражей ходим…

И крепко выругался.

– Воров ловить, видно, невыгодно стало! – зло и громко говорил высокий и кривой рабочий. – Начали честных людей таскать…

– Хоть бы ночью таскали! – вторил кто-то из толпы. – А то днем – без стыда, – сволочи!

Полицейские шли угрюмо, быстро, стараясь ничего не видеть и будто не слыша восклицаний, которыми провожали их. Встречу им трое рабочих несли большую полосу железа и, направляя ее на них, кричали:

– Берегитесь, рыбаки!

Проходя мимо Власовой, Самойлов, усмехаясь, кивнул ей головой и сказал:

– Поволокли!

Она молча, низко поклонилась ему, ее трогали эти молодые, честные, трезвые, уходившие в тюрьму с улыбками на лицах; у нее возникала жалостливая любовь матери к ним.

Воротясь с фабрики, она провела весь день у Марьи, помогая ей в работе и слушая ее болтовню, а поздно вечером пришла к себе в дом, где было пусто, холодно и неуютно. Она долго совалась из угла в угол, не находя себе места, не зная, что делать. И ее беспокоило, что вот уже скоро ночь, а Егор Иванович не несет литературу, как он обещал.

За окном мелькали тяжелые, серые хлопья осеннего снега. Мягко приставая к стеклам, они бесшумно скользили вниз и таяли, оставляя за собой мокрый след. Она думала о сыне…

В дверь осторожно постучались, мать быстро подбежала, сняла крючок, – вошла Сашенька. Мать давно ее не видала, и теперь первое, что бросилось ей в глаза, это неестественная полнота девушки.

– Здравствуйте! – сказала она, радуясь, что пришел человек и часть ночи она проведет не в одиночестве. – Давно не видать было вас. Уезжали?

– Нет, я в тюрьме сидела! – ответила девушка улыбаясь. – Вместе с Николаем Ивановичем, – помните его?

– Как же не помнить! – воскликнула мать. – Мне вчера Егор Иванович говорил, что его выпустили, а про вас я не знала… Никто и не сказал, что вы там…

– Да что же об этом говорить?.. Мне, – пока не пришел Егор Иванович, – переодеться надо! – сказала девушка, оглядываясь.

– Мокрая вы вся…

– Я листовки и книжки принесла…

– Давайте, давайте! – заторопилась мать.

Девушка быстро расстегнула пальто, встряхнулась, и с нее, точно листья с дерева, посыпались на пол, шелестя, пачки бумаги. Мать, смеясь, подбирала их с пола и говорила:

– А я смотрю – полная вы такая, думала, замуж вышли, ребеночка ждете. Ой-ой, сколько принесли! Неужели пешком?

– Да! – сказала Сашенька. Она теперь снова стала стройной и тонкой, как прежде. Мать видела, что щеки у нее ввалились, глаза стали огромными и под ними легли темные пятна.

– Только что выпустили вас, – вам бы отдохнуть, а вы! – вздохнув и качая головой, сказала мать.

– Нужно! – ответила девушка вздрагивая. – Скажите, как Павел Михайлович, – ничего?.. Не очень взволновался?

Спрашивая, Сашенька не смотрела на мать; наклонив голову, она поправляла волосы, и пальцы ее дрожали.

– Ничего! – ответила мать. – Да ведь он себя не выдаст.

– Ведь у него крепкое здоровье? – тихо проговорила девушка.

– Не хворал, никогда! – ответила мать. – Дрожите вы вся. Вот я чаем вас напою с вареньем малиновым.

– Это хорошо бы! Только стоит ли вам беспокоиться? Поздно. Давайте, я сама…

– Усталая-то? – укоризненно отозвалась мать, принимаясь возиться около самовара. Саша тоже вышла в кухню, села там на лавку и, закинув руки за голову, заговорила:

– Все-таки, – ослабляет тюрьма. Проклятое безделье! Нет ничего мучительнее. Знаешь, как много нужно работать, и – сидишь в клетке, как зверь…

– Кто вознаградит вас за все? – спросила мать. И, вздохнув, ответила сама себе:

– Никто, кроме господа! Вы, поди-ка, тоже не верите в него?

– Нет! – кратко ответила девушка, качнув головой.

– А я вот вам не верю! – вдруг возбуждаясь, заявила мать. И, быстро вытирая запачканные углем руки о фартук, она с глубоким убеждением продолжала: – Не понимаете вы веры вашей! Как можно без веры в бога жить такою жизнью?

В сенях кто-то громко затопал, заворчал, мать вздрогнула, девушка быстро вскочила и торопливо зашептала:

– Не отпирайте! Если это – они, жандармы, вы меня не знаете!.. Я – ошиблась домом, зашла к вам случайно, упала в обморок, вы меня раздели, нашли книги, – понимаете?

– Милая вы моя, – зачем? – умиленно спросила мать.

– Подождите! – прислушиваясь, сказала Сашенька. – Это, кажется, Егор…

Это был он, мокрый и задыхающийся от усталости.

– Ага! Самоварчик? – воскликнул он. – Это лучше всего в жизни, мамаша! Вы уже здесь, Сашенька?

Наполняя маленькую кухню хриплыми звуками, он медленно стаскивал тяжелое пальто и, не останавливаясь, говорил:

– Вот, мамаша, девица, неприятная для начальства! Будучи обижена смотрителем тюрьмы, она объявила ему, что уморит себя голодом, если он не извинится перед ней, и восемь дней не кушала, по какой причине едва не протянула ножки. Недурно? Животик-то у меня каков?

Болтая и поддерживая короткими руками безобразно отвисший живот, он прошел в комнату, затворил за собою дверь, но и там продолжал что-то говорить.

– Неужто восемь дней не кушали вы? – удивленно спросила мать.

– Нужно было, чтобы он извинился предо мной! – отвечала девушка, зябко поводя плечами. Ее спокойствие и суровая настойчивость отозвались в душе матери чем-то похожим на упрек.

«Вот как!..» – подумала она и снова спросила:

– А если бы умерли?

– Что же поделаешь! – тихо отозвалась девушка. – Он все-таки извинился. Человек не должен прощать обиду.

– Да-а… – медленно отозвалась мать. – А вот нашу сестру всю жизнь обижают…

– Я разгрузился! – объявил Егор, отворяя дверь. – Самоварчик готов? Позвольте, я его втащу…

Он поднял самовар и понес его, говоря:

– Собственноручный мой папаша выпивал в день не менее двадцати стаканов чаю, почему и прожил на сей земле безболезненно и мирно семьдесят три года. Имел он восемь пудов весу и был дьячком в селе Воскресенском…

– Вы отца Ивана сын? – воскликнула мать.

– Именно! А почему вам сие известно?

– Да я из Воскресенского!..

– Землячка? Чьих будете?

– Соседи ваши! Серегина я.

– Хромого Нила дочка? Лицо мне знакомое, ибо не однажды драл меня за уши…

Они стояли друг против друга и, осыпая один другого вопросами, смеялись. Сашенька, улыбаясь, посмотрела на них и стала заваривать чай. Стук посуды возвратил мать к настоящему.

– Ой, простите, заговорилась! Очень уж приятно земляка видеть…

– Это мне нужно просить прощения за то, что я тут распоряжаюсь! Но уж одиннадцатый час, а мне далеко идти…

 

– Куда идти? В город? – удивленно спросила мать.

– Да.

– Что вы? Темно, мокро, – устали вы! Ночуйте здесь! Егор Иванович в кухне ляжет, а мы с вами тут…

– Нет, я должна идти! – просто заявила девушка.

– Да, землячка, требуется, чтобы барышня исчезла. Ее здесь знают. И если она завтра покажется на улице, это будет нехорошо! – заявил Егор.

– Как же она? Одна пойдет?..

– Пойдет! – сказал Егор усмехаясь. Девушка налила себе чаю, взяла кусок ржаного хлеба, посолила и стала есть, задумчиво глядя на мать.

– Как это вы ходите? И вы, и Наташа? Я бы не пошла, – боязно! – сказала Власова.

– Да и она боится! – заметил Егор. – Вы боитесь, Саша?

– Конечно! – ответила девушка.

Мать взглянула на нее, на Егора и тихонько воскликнула:

– Какие вы… строгие!

Выпив чаю, Сашенька молча пожала руку Егора, пошла в кухню, а мать, провожая ее, вышла за нею. В кухне Сашенька сказала:

– Увидите Павла Михайловича – передайте ему мой поклон! Пожалуйста!

А взявшись за скобу двери, вдруг обернулась, негромко спросив:

– Можно поцеловать вас?

Мать молча обняла ее и горячо поцеловала.

– Спасибо! – тихо сказала девушка и, кивнув головой, ушла. Возвратясь в комнату, мать тревожно взглянула в окно. Во тьме тяжело падали мокрые хлопья снега.

– А Прозоровых помните? – спросил Егор. Он сидел, широко расставив ноги, и громко дул на стакан чаю. Лицо у него было красное, потное, довольное.

– Помню, помню! – задумчиво сказала мать, боком подходя к столу. Села и, глядя на Егора печальными глазами, медленно протянула: – Ай-ай-яй! Сашенька-то? Как она дойдет?

– Устанет! – согласился Егор. – Тюрьма ее сильно пошатнула, раньше девица крепче была… К тому же воспитания она нежного… Кажется, – уже испортила себе легкие…

– Кто она такая? – тихо осведомилась мать.

– Дочь помещика одного. Отец – большой прохвост, как она говорит. Вам, мамаша, известно, что они хотят пожениться?

– Кто?

– Она и Павел… Но – вот, все не удается, – он на воле, она в тюрьме, и наоборот!

– Я этого не знала! – помолчав, ответила мать. – Паша о себе ничего не говорит…

Теперь ей стало еще больше жалко девушку, и, с невольной неприязнью взглянув на гостя, она проговорила:

– Вам бы проводить ее!..

– Нельзя! – спокойно ответил Егор. – У меня здесь куча дела, и я с утра должен буду целый день ходить, ходить, ходить. Занятие немилое, при моей одышке…

– Хорошая она девушка, – неопределенно проговорила мать, думая о том, что сообщил ей Егор. Ей было обидно услышать это не от сына, а от чужого человека, и она плотно поджала губы, низко опустив брови.

– Хорошая! – кивнул головой Егор. – Вижу я – вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит сердца, если вы начнете жалеть всех нас, крамольников. Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний – жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск – они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…

Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в тюрьмах, о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…

– Но – поговоримте о деле!

Голос его изменился, лицо стало серьезнее. Он начал спрашивать ее, как она думает пронести на фабрику книжки, а мать удивлялась его тонкому знанию разных мелочей.

Кончив с этим, они снова стали вспоминать о своем родном селе: он шутил, а она задумчиво бродила в своем прошлом, и оно казалось ей странно похожим на болото, однообразно усеянное кочками, поросшее тонкой, пугливо дрожащей осиной, невысокою елью и заплутавшимися среди кочек белыми березами. Березы росли медленно и, простояв лет пять на зыбкой, гнилой почве, падали и гнили. Она смотрела на эту картину, и ей было нестерпимо жалко чего-то. Перед нею стояла фигура девушки с резким, упрямым лицом. Она теперь шла среди мокрых хлопьев снега, одинокая, усталая. А сын сидит в тюрьме. Может быть, он не спит еще, думает… Но думает не о ней, о матери, – у него есть человек ближе нее. Пестрой, спутанной тучей ползли на нее тяжелые мысли и крепко обнимали сердце…

– Устали вы, мамаша! Давайте-ка ляжем спать! – сказал Егор улыбаясь.

Она простилась с ним и боком, осторожно прошла в кухню, унося в сердце едкое, горькое чувство.

Поутру, за чаем, Егор спросил ее:

– А если вас сцапают и спросят, откуда вы взяли все эти еретицкие книжки, – вы что скажете?

– «Не ваше дело» – скажу! – ответила она.

– Они с этим ни за что не согласятся! – возразил Егор. – Они глубоко убеждены, что это – именно их дело! И будут спрашивать усердно, долго!

– А я не скажу!

– А вас в тюрьму!

– Ну, что ж? Слава богу – хоть на это гожусь! – сказала она вздыхая. – Кому я нужна? Никому. А пытать не будут, говорят…

– Гм! – сказал Егор, внимательно посмотрев на нее. – Пытать – не будут. Но хороший человек должен беречь себя…

– У вас этому не научишься! – ответила мать усмехаясь. Егор, помолчав, прошелся по комнате, потом подошел к ней и сказал:

– Трудно, землячка! Чувствую я – очень трудно вам!

– Всем трудно! – махнув рукой, ответила она. – Может, только тем, которые понимают, им – полегче… Но я тоже понемножку понимаю, чего хотят хорошие-то люди…

– А коли вы это понимаете, мамаша, значит, всем вы им нужны – всем! – серьезно сказал Егор.

Она взглянула на него и молча усмехнулась.

В полдень она спокойно и деловито обложила свою грудь книжками и сделала это так ловко и удобно, что Егор с удовольствием щелкнул языком, заявив:

– Зер гут! как говорит хороший немец, когда выпьет ведро пива. Вас, мамаша, не изменила литература: вы остались доброй пожилой женщиной, полной и высокого роста. Да благословят бесчисленные боги ваше начинание!..

Через полчаса, согнутая тяжестью своей ноши, спокойная и уверенная, она стояла у ворот фабрики. Двое сторожей, раздражаемые насмешками рабочих, грубо ощупывали всех входящих во двор, переругиваясь с ними. В стороне стоял полицейский и тонконогий человек с красным лицом, с быстрыми глазами. Мать, передвигая коромысло с плеча на плечо, исподлобья следила за ним, чувствуя, что это шпион.

Высокий, кудрявый парень в шапке, сдвинутой на затылок, кричал сторожам, которые обыскивали его:

– Вы, черти, в голове ищите, а не в кармане!

Один из сторожей ответил:

– У тебя в голове, кроме вшей, ничего нет…

– Вам и ловить вшей, а не ершей! – откликнулся рабочий. Шпион окинул его быстрым взглядом и сплюнул.

– Меня-то пропустили бы! – попросила мать. – Видите, человек с ношей, спина ломится!

– Иди, иди! – сердито крикнул сторож. – Рассуждает тоже…

Мать дошла до своего места, составила корчаги на землю и, отирая пот с лица, оглянулась.

К ней тотчас же подошли слесаря братья Гусевы, и старший, Василий, хмуря брови, громко спросил:

– Пироги есть?

– Завтра принесу! – ответила она. Это был условленный пароль. Лица братьев просветлели. Иван, не утерпев, воскликнул:

– Эх ты, мать честная…

Василий присел на корточки, заглядывая в корчагу, и в то же время за пазухой у него очутилась пачка листовок.

– Иван, – громко говорил он, – не пойдем домой, давай у нее обедать! – А сам быстро засовывал книжки в голенища сапог. – Надо поддержать новую торговку…

– Надо! – согласился Иван и захохотал. Мать, осторожно оглядываясь, покрикивала:

– Щи, лапша горячая!

И, незаметно вынимая книги, пачку за пачкой, совала их в руки братьев.

Каждый раз, когда книги исчезали из ее рук, перед нею вспыхивало желтым пятном, точно огонь спички в темной комнате, лицо жандармского офицера, и она мысленно со злорадным чувством говорила ему:

«На-ко тебе, батюшка…»

Передавая следующую пачку, прибавляла удовлетворенно: «На-ко…»

Подходили рабочие с чашками в руках; когда они были близко, Иван Гусев начинал громко хохотать, и Власова спокойно прекращала передачу, разливая щи и лапшу, а Гусевы шутили над ней:

– Ловко действует Ниловна!

– Нужда заставит и мышей ловить! – угрюмо заметил какой-то кочегар. – Кормильца-то – оторвали. Сволочи! Ну-ка, на три копейки лапши. Ничего, мать! Перебьешься.

– Спасибо на добром слове! – улыбнулась она ему. Он, уходя в сторону, ворчал:

– Недорого мне стоит доброе-то слово…

Власова покрикивала:

– Горячее – щи, лапша, похлебка…

И думала о том, как расскажет сыну свой первый опыт, а перед нею все стояло желтое лицо офицера, недоумевающее и злое. На нем растерянно шевелились черные усы и из-под верхней, раздраженно вздернутой губы блестела белая кость крепко сжатых зубов. В груди ее птицею пела радость, брови лукаво вздрагивали, и она, ловко делая свое дело, приговаривала про себя:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru