– Ну, бог с тобой, коли я плох – я уйду…
Паморхов, мигая, следил за ним и соображал: этим ходом часа через полтора он придёт в Тычки, часам к восьми – в Храпово, а к полуночи – на станцию Лисий Гон. Если в четыре часа утра сесть в товаро-пассажирский и ехать налево – завтра будешь в Арзамасе, а там, через Нижний, в Москву… Но если и направо ехать, тоже можно попасть в Москву.
– Дурак! – громко сказал Паморхов вслед человеку и, отхаркнув, спросил:
– Капочка, сколько времени?
– Два, без… семи. Вы, кажется, на пол плюнули?
– В цветок. Скажи, чтобы затопили камин. Ты что читаешь?
– Тушар-Ляфос, «Летопись круглого окна».
– Не знаю…
Он стоит в двери гостиной, держась за косяк, и смотрит: комната, обитая серовато-голубым сукном, тесно заставлена мягкой, пузатой мебелью с высокими, вспухшими сиденьями. Под окном на изогнутой кушетке лежит Капитолина Викентьевна – она тоже в стиле этой пухлой мебели. Из-под её голубого капота высунулись короткие, круглые ноги в туфлях красного бархата с золотым шитьём; она поставила толстую книгу на грудь себе и, неудобно согнув шею, бегает светло-голубыми глазами по страницам мелкой печати в два столбца. Руки по локоть голые, тоже коротки и круглы, а головка – маленькая, хотя белокурые волнистые волосы буйно встрёпаны. Лицо у неё розовое и крепкое, точно яблоко анис. Одуряюще пахнет духами и теплом женского тела. Паморхов сопит, крутя багровым носом, идёт к женщине, садится в ногах её и говорит, вздыхая:
– Самый интересный писатель всё-таки Александр Дюма…
– Не щекотите. Их – двое.
– Александр, я разумею…
– Оба Александры. Ах, не трогайте…
– Ну, чёрт с ними! Какая ты капризная сегодня…
Женщина, подобрав ноги, прикрыла их капотом – капот распахнулся на груди. Паморхов угрюмо говорит:
– Придёт доктор, а ты в одной рубашке…
– Успею одеться…
– Он, вероятно, скоро.
Женщина, отложив книгу на кривоногий столик, говорит, обиженно и в нос, звуками кларнета:
– То вы говорите, что кутаюсь, то почему не одета? Вам нравится, то есть, Помпадур?
– Мне ты нравишься, – со свистом шепчет Паморхов, склоняясь к ней, а она деловито упрекает:
– Вот видите, а говорили – почему не одета? Не для доктора же…
Паморхов хрипит:
– Доктор умный человек, но – свинья! Это даже сказано кем-то про него…
Он хохочет, всхлипывая, но вдруг, посинев, выпрямляется и, закрыв глаза, мычит:
– Мне… мне – худо…
Капитолина судорожно тычет пальцем в кнопку звонка, топая ногою, вскрикивая:
– Чирков, зовите доктора…
Теперь, стоя в распахнутом капоте, она похожа на старинное бюро, рядом с нею, – оно такое же низенькое, широкое, ящики его так же выпуклы, как живот и грудь Капитолины.
– Ничего, прошло, – рычит Паморхов, растирая грудь. – Ты не волнуйся…
А через несколько минут он, сидя рядом с женщиной на кушетке и обняв её, говорит, усмехаясь:
– Это всё от неподвижности, от спокойной жизни… Распустился я очень…
– Вы очень много пьёте.
– Э-с, так ли пьют!
– Но не в ваши годы…
Опрокинув её на колени себе, он просит хриплым голосом, облизывая губы:
– Ну, расскажи мне – за что ты меня полюбила?
– Ах, господи, опять! – капризно восклицает женщина, а он тянет, точно ребёнок:
– Расскажи-и…
И женщина, не торопясь, спокойно, как бы отвечая хорошо знакомый урок, говорит, прижмурив глаза:
– Первый раз я была поражена вами, когда в городе стали говорить, что только один подполковник Паморхов не был в соборе на молебне, когда читали манифест. Я подумала: «Какой храбрый человек! Вот настоящий человек, – подумала я. – Если он может один против всех – это герой…»
Её кукольное лицо не оживляется, но цвет глаз стал гуще, она смотрит в потолок и словно читает написанное там и произносит слова медленно, всё тем же скучным тоном кларнета. В окно стучит дождь, на воле взвизгивает ветер.
– Потом я увидала вас, когда разгоняли с площади революционеров. Было очень страшно, когда на них поскакали наши и вы впереди всех, а они закричали и бросились в разные стороны.
– Точно грязь потекла, – с гордостью вставил Паморхов.
– Да. А вы – за ними. Это было самое лучшее, что я видела в настоящей жизни, самое…
Не находя слова, она молчит, потягивается и поднимает вверх руки, сжав маленькие, пухлые кулачки. Паморхов целует руку её в сгибе локтя.
– Щёкотно! Мы с тётей тогда говорили: «Вот, кто спасает нас». А она сказала: «Помолимся за него, а потом ты напиши ему письмо…»
– Разве ты не сама придумала написать мне? – спрашивает Паморхов, откашливаясь.
– Господи, вы спрашивали меня об этом десять раз! Не могу же я сочинять, чего не было…
– Ну, да… хорошо! Дальше.
– Потом вас стали ругать в газетах, и я плакала, когда тётя сказала, что ругают. Подруги в институте тоже ругали, некоторые, даже – только две: Яхонтова и Сикорская. А я – злилась: как это несправедливо. Один против всех, а его – ругают. Тогда уж я сама написала вам, что понимаю вас и что вы – спасли Россию…
Она озабоченно разглядывает заусеницу на указательном пальце, лижет палец языком и всё говорит, скучно, как дождь, а Паморхов, покачивая её на руках, как ребёнка, смотрит в пол, через неё, и бормочет: