– Удивительно, да? Согласно всем канонам, шотландцы – крайне воинственный народ. А у них вот, розовые танки с пузырями… Потому что главное – семья и любовь, мир. Увы, правительство любой страны преследует совсем другую цель – не объединить, а, напротив, разделить всех нас, потому что, когда человек один, он куда более простая мишень, им легче манипулировать. А вот, когда вас много, вы – семья, целый клан, тогда уже с вашими интересами приходится считаться. Вас уже сложней обратить в стадо. Традиции – это как раз то, что объединяет людей внутри семей, кланов. В России, как мне кажется, это отрицание традиций в итоге и привело к некоему разобщению народа.
– Сложно с этим не согласиться, – вздохнул я. – Иными словами, соблюдение традиций – это не только благо, но и большая ответственность, ведь без них все рассыпется?
– Да, да! – энергично закивала Женя.
Мы подошли к одному шатру: внутри была небольшая сцена. По ней выхаживал молодой парень лет двадцати пяти-двадцати семи в ярком синем пиджаке и синем же галстуке, который очень контрастировал с белоснежной сорочкой. Парень что-то вдохновенно рассказывал, а зрители внимали ему, сидя на складных стульях перед сценой.
– Вот, как раз! – воскликнула Женя и мотнула головой в сторону выступающего. – Это – лорд Саймон, глава клана Фрейзис. Его отец умер от болезни, и он вынужден был принять на себя роль «шефа» в совсем юном возрасте. Но что он делает? Два раза в год он устраивает большой праздник для местного населения, чтобы они ощущали его заботу. И этим дело не ограничивается. Он всегда в курсе, если кто-то из людей, работающих на него, заболел или попал в больницу… Он не должен этого делать, но делает, потому что в нем есть эта внутренняя ответственность за своих людей. Нет такого, что ты разбогател и «ха-ха, завидуйте, у меня больше денег, чем у вас». Наоборот, чем больше денег, тем больше ответственность за своих людей, тем больше ты можешь для них сделать. Мне это очень импонирует.
Я тихо хмыкнул. До чего же порой обманчива бывает внешность: человек, поначалу принятый мной за конферансье, оказался лордом и наследником древнего рода!..
– Как думаешь, шотландская лирика вкупе вот с этим… чувством локтя – оставляет свой отпечаток на твоем творчестве?
– Да, безусловно.
– Не думала, что было бы, если бы после развода ты все-таки вернулась в Россию? Насколько это повлияло бы на твое творчество, на то, что ты создаешь, что вкладываешь в свои произведения? Или обстановка не настолько сильно влияет на твой внутренний мир?
– Знаешь, как сказал чешский писатель Милан Кундера в своей книге «Невыносимая легкость бытия»: «Нет никакой возможности проверить, какое решение лучше, ибо нет никакого сравнения: мы проживаем все разом, впервые и без подготовки». То есть нельзя с уверенностью сказать, какой была бы жизнь, поступи мы так или иначе, потому что жизнь – вот она, здесь и сейчас. Не законченный рисунок, а набросок, который никак нельзя исправить. То есть ты не можешь просто стереть часть жизненной линии и начертить новую, с нужного тебе момента. Поэтому вообразить себе, что было бы, очень трудно. Другое дело, что обстановка, конечно же, влияет на твое творчество через твое восприятие.
– Высказывание Милана Кундеры навевает мысли о фатализме, – заметил я… – Не думаешь, что твое творчество в России было бы более… фатальным?
Видя на лице Жени легкое недоумение, я торопливо добавил:
– Сейчас поясню. Смотри: я, безусловно, разделяю точку зрения, что история не терпит сослагательного наклонения. Но при этом вопрос «если бы» – он же всегда живет во многих умах. И вот я, путешествуя по Шотландии, часто задумывался, что было бы, если бы Лермонтов не только узнал о своих корнях, но и перебрался бы сюда? Могло ли это как-то изменить его судьбу? Например, помочь ему избежать той нелепой дуэли, на которую он нарвался, ища смерти… Смог бы свежий шотландский ветер прояснить его мысли?
– С одной стороны, конечно, смена обстановки точно сделала бы из Лермонтова другого человека, – медленно ответила Женя. – С другой, не стоит все-таки забывать, что Шотландия в те годы тоже не была курортом. Когда приезжаешь куда-то в гости, все кажется более… дружелюбным, легким, потому что ты на каникулах. Но когда ты именно переезжаешь – это совсем иное чувство. Плюсы – они всегда на поверхности больше, чем минусы. Во времена Лермонтова, впрочем, и гостем сюда приезжать было нежелательно: Шотландия переживала труднейшие времена. Нет, безусловно, если бы он приехал сюда за «бурей», то обязательно ее нашел.
– Да, наверное, ты права – я под впечатлением от Шотландии и потому сужу несколько поверхностно. В 1840-е годы, насколько я помню, тут была эпоха больших перемен и безработица?
– Именно. Промышленность активно развивалась, но рабочих мест все равно не хватало, и народ массово эмигрировал, а кто не мог – прозябал в бедности. Плюс были серьезные эпидемии в Глазго и других городах. Другое дело, что Лермонтов относился все-таки к знати, наверняка, у него была бы земля и прочее… Сложно. Знаешь, я большая поклонница Пушкина. И вот у меня тоже был период, когда я ломала голову, мог ли он избежать дуэли с Дантесом? Наверное, они все-таки так или иначе нашли бы свою смерть – может, чуть позже, но нашли бы непременно. Фатализм это или что-то другое – не берусь судить…
Время летело незаметно. Мы бродили по этому царству ярких красок, ароматов меда, корицы и других приправ, и везде нас встречали улыбками – будь то случайные прохожие или же администраторы-волонтеры. После обеда Женя презентовала публике книгу стихов своего друга, Шуры Шихварга – русского литератора со сложной судьбой, с которым они дружили последние лет пятнадцать. После презентации мы перекусили и направились на север – к сценам, на которых начинался разогрев перед гала-концертом.
Масштабы поражали. Я сам уже десять лет ежегодно провожу блюз-байк фестивали в Суздале, но это были несравнимые величины. У нас речь идет о нескольких тысячах человек. Здесь же, в Беллардуме, стабильно собиралось около сотни тысяч – колоссальная масса людей, от которых исходила невероятно мощная энергетика. Перед самым концертом мы познакомились с друзьями Жени – позитивными шотландцами, которые приветствовали нас так, будто знали всю жизнь. В радиусе нескольких десятков километров царила атмосфера дружбы, любви и культурного единения.
Мы веселились до позднего вечера – ходили от сцены к сцене, стремясь побывать везде. Уже сидя за рулем «Бонневиля» и глядя на дорогу перед собой, я поймал себя на мысли, что тихо напеваю одну из услышанных на фестивале песен:
Just hold on me
If you find yourself starting to be
Nothing but a wholesome soul survival
Losing your time…
(Просто держись за меня,
Если ты начинаешь постепенно находить себя,
Помни: все, что угодно, кроме душевного покоя,
Просто потеря времени…
– The Snuts, «Seasons».)
* * *
1841
– Петр Алексеевич! – зычно воскликнул кто-то.
Уваров открыл глаза и уставился в потолок. Было едва за полдень, но Петр Алексеевич забылся сном – пожалуй, здесь, в Кисловодске, других развлечений, кроме чтения книг и дремы, не водилось: стояла невыносимая жара, и даже ветер не дарил живительной прохлады, а, напротив, обжигал кожу.
– К вам гости!
Уваров приподнялся на локте, чтобы взглянуть на невидимого горлопана, но тут же сморщился: резкое движение отдалось болью в правый бок.
«Проклятые черкесы с их ружьями…» – подумал Петр Алексеевич, потирая ребра ладонью.
На самом деле, конечно, Уварову следовало винить в случившемся только самого себя: в отличие от прочих участников «кружка шестнадцати», его никто не заставлял отправляться в самое пекло войны. Сам Петр Алексеевич поначалу никак не мог понять, отчего его товарищи уезжают на Кавказ один за другим, покуда Монго и Гагарин не рассказали о разговорах, на которые их вызывал Бенкендорф. В них он – разумеется, ничуть не настаивая – предлагал собеседникам отправиться в горы, дабы проявить лучшие свои качества, защищая Отчизну от грязных посягательств тамошних жителей. При этом Бенкендорф всячески подчеркивал, что отрицательный ответ от людей столь благородных кровей, как Гагарин, Монго и прочие, может быть расценен престолодержцем чуть ли не как государственная измена.
– А тебя – вызывали? – поинтересовался Столыпин, заехав в гости к Уварову незадолго до отъезда на Кавказ.
– Нет, – покачал головой Петр Алексеевич.
– Понятно… – протянул Монго.
– Что – понятно? – не понял Уваров.
Осознание догнало его мгновение спустя, и он, изменившись в лице, осторожно спросил:
– Думаешь, это Анна опять пожаловалась Бенкендорфу?
– Возможно… Впрочем, думаю, он и без ее подсказок давно о нас знал, просто до дуэли с де Барантом не обращал особого внимания. Что ж, остается мне только порадоваться за тебя, мон шер. – Монго выдавил улыбку. – Ни к чему тебе ужасы войны.
Столыпин уехал, оставив друга наедине с его невеселыми мыслями. На сей раз судьба в лице царя, графа Бенкендорфа и «любимой» кузины Анны лишила Петра Алексеевича не только Лермонтова, но и всего кружка шестнадцати.
«А ведь мы так сблизились за эти годы… Что с ними будет, на войне? Все ли вернутся? Вернется ли вообще кто-то?»
Бои на Кавказе шли с переменным успехом, а потому предсказать что-то не представлялось возможным, тем более что даже удачный ход очередного боя подразумевал потери – просто меньшие, чем у врага.
«А я сижу себе, читаю книги, пью чай, пока мои друзья рискуют жизнью…» – с такой мыслью Уваров засыпал, с ней и просыпался.
С ней же и просил разрешения отправить его на Кавказ добровольцем.
Противиться никто не стал, но уже по приезде в Грозный прапорщика Уварова настигло письмо от разгневанного дяди, который обвинял племянника в «малодушии» и «неблагодарности». Тем самым отец Анны косвенно подтвердил догадку Монго, что Хитрова каким-то образом поучаствовала в этой мутной истории – возможно, фактически обменяв службу других членов кружка на спокойную жизнь своего непутевого брата. Разумеется, в глазах родных Уваров выглядел идиотом – тебя всячески оберегают от смерти, а ты к ней сам же рвешься – но разве мог бы Петр Алексеевич потом смотреть в лица друзей, если бы остался в Петербурге? Конечно же, нет.
Увы, Кавказ принял Уварова плохо. Спустя месяц во время одного из боев его контузило, после лечения Петр Алексеевич вернулся – но, как выяснилось позже, лишь для того, чтобы вскорости вновь лечь на больничную койку: один из черкесов попал в него из ружья. Пуля, по счастью, не задела жизненно важных органов, но из-за болей вернуться на поле брани Уваров не мог. Июль он проводил в Кисловодске на водах – восстанавливал поврежденное здоровье – и весть о госте, решившем его навестить, застала Петра Алексеевича врасплох.
Когда же Уваров увидел, кто к нему пожаловал, удивление только усилилось – это был не Монго, не Гагарин или Жерве, и даже не Шувалов.
В дверях комнаты, грустно взирая на Петра Алексеевича, стоял никто иной, как Лев Пушкин – младший брат погибшего поэта. Возле Пушкина стоял дородный санитар, который, видимо, и зазывал прапорщика Уварова.
– Лев? – удивился Петр Алексеевич. – Какими судьбами?
С печальной улыбкой на устах Пушкин подошел к кровати, на которой лежал Уваров, и опустился на самый край – пружины протестующе скрипнули, но тут же смолкли. Многозначительно посмотрел на санитара, и тот вышел, закрыв за собой дверь.
– Привез тебе чрезвычайно дурную весть, – сказал Лев с трудом. – Лермонтов убит на дуэли.
Уваров обмер. Пожалуй, даже хорошо, что он не успел подняться, иначе точно не устоял бы на ногах от такой новости. Петр Алексеевич ощутил сквозящую пустоту внутри – будто это его самого, а не Лермонтова, неизвестный стрелок продырявил пулей из пистолета. Цвета вокруг померкли, мир словно разом перестал существовать; в нем остались только Уваров и эхо от слов Пушкина:
«Лермонтов… убит… на дуэли…»
Никогда нельзя подготовиться к смерти того, кто тебе дорог – уход из жизни родителя, супруги или друга непременно застанет тебя врасплох – однако же достойная, логичная причина может несколько усмирить с неизбежностью. Допустим, поручика Лермонтова мог тяжело ранить или вовсе убить на месте кто-то из горцев во время очередного боя за ничтожную пядь земли, и таковая кончина вызвала бы бесконечную грусть, но не стала бы настолько обидной.
«Убит… на дуэли…»
Уваров отчасти понимал, почему высший свет так любит дуэли – все изнывают от скуки, и такое событие оживляет не только самих спорщиков, но и весь людской рой на долгие месяцы. Если же кто-то в итоге окажется убит, обсуждать это будут годами – как, собственно, и вышло с Александром Сергеевичем Пушкиным. Но что же заставляет двух русских офицеров целиться друг в друга на войне, где и без того хватает способов лишиться жизни, в чем-то даже более простых и доступных, нежели дуэль.
Но факт оставался фактом.
Уваров шумно выдохнул и спросил:
– Как это вышло? С кем он стрелялся и где?
– Стрелялся с Мартыновым, у подножия Машука.
– Постой-ка… С Мартыновым? Но они же всегда были дружны!
– Да, это так. Но, видимо, вечные подшучивания Мишеля утомили самодовольного «Вышеносова». Хотя, полагаю, одной обидой выстрел вчерашнему другу прямо в грудь не объяснишь, да-с…
– Ты полагаешь здесь… что-то большее? – осторожно уточнил Петр Алексеевич.
– Я полагаю, тебе надо выслушать меня и самому сделать выводы, – ответил Лев.
– Я весь внимание, – сказал Уваров.
Запоздало спохватившись, он с трудом поднялся на кровати и сел, свесив ноги.
– Ссора случилась 13 июня, вечером, в доме Верзилиных, – начал Лев. – Совпадение или нет, не знаю, но большую часть участников нашего кружка выслали из Пятигорска с разными поручениями, как будто не желая, чтобы вечером они были рядом с Мишелем. Из всех, помимо Лермонтова, были только я, Сережа Трубецкой да Саша Васильчиков.
– Теперь понятно, отчего Мишель выбрал Трубецкого, а не Монго.
– Непонятно, отчего не меня, – с некоторой долей обиды в голосе сказал Лев.
«Наверное, после трагедии, случившейся с Александром Сергеевичем, просто не хотел втягивать его младшего брата в какие-то сомнительные истории», – мелькнула в голове Уварова мысль.
– Впрочем, то был его выбор, и не мне судить его за это, – тут же оговорился Лев. – В общем, мы собрались в доме Верзилиных, дабы почтить память декабристов, ведь с того ужасного дня, когда состоялась несправедливая их казнь и началось стремительное погружение нашей родины в беспросветное мракобесие, минуло ровно 15 лет. Пусть, как я уже сказал, нас было всего четверо, но проигнорировать столь значимую дату кружок попросту не мог. Мишель сокрушался едва ли не больше всех. Куда, вопрошал он, скатились мы с этим новым, николаевским, режимом? Кто сможет и сможет ли вообще поднять нас с этого дна, или мы врастем в ил забвения навечно? Больше всего, помню, Мишеля ужасало – смирение наших современников с тем, что лучше быть не может. Подобное отношение порождало безразличие ко всему, что происходит вокруг, а безразличие есть даже не вялое течение жизни, а ее полное отсутствие… Сидя в самом углу зала на креслах, мы слушали пламенные речи Мишеля и дымили папиросами, когда пожаловал Мартынов. А ты ведь помнишь, как этот narcissique poseur (самовлюбленный позер, франц.) любил наряжаться в одежды горцев?
– Помню, конечно. Собственно, мнится мне, от этого же Мишель и начал над ним подтрунивать, именуя его – Аристократ-мартышка или просто Мартыш.
– Из-за этого, да. И вот он опять пришел в черкеске и с кинжалом до колена. Мишель, разумеется, не нашел сил смолчать. Впрочем, говорил он более нам, но Мартынов что-то услышал и подошел, недовольный, требовать объяснений. Мишель поначалу улыбался – его забавляло, когда Николай злился, он находил это потешным – но тогда Мартынов не ограничился бурчанием. С красным от гнева лицом он сквозь зубы процедил: «Знал бы о вашем сборище Бенкендорф, сидели бы уже на гауптвахте!» Лермонтова это вывело из себя, и он принялся подначивать Мартынова: «Ну так пойди и донеси!» Мишель делал это так громко, что смутил Николая, и тот нас покинул. Мы решили, что дело кончено, но, когда мы уже собирались по домам, Мартынов вернулся и отозвал Мишеля в сторону. Они о чем-то поговорили довольно холодно, и Николай убрался восвояси, а Мишель вернулся к нам. Трубецкой спросил, чего хотел Мартынов? Лермонтов ответил, что он хочет дуэли, и он, Мишель, собирается это желание удовлетворить. Мы наперебой принялись убеждать нашего поручика взять слово назад, чем только разозлили его и ничего не добились. Он просил Трубецкого стать его секундантом, и тот не отказал. На этом мы и расстались, чтобы два дня спустя отправиться в Шотландку – ты ведь тоже бывал с нами в этой колонии, в семи верстах от Пятигорска? – чтобы отобедать там в ресторане Анны Ивановны перед грядущей дуэлью…
Лев замялся – воспоминания о тех трагических событиях были все еще свежи в памяти – но все-таки нашел в себе силы продолжить:
– В тот день была ужасная погода. Мишель, пока мы были в пути, да и потом, когда трапезничали, много шутил и выглядел совершенно расслабленным. Когда Сережа Трубецкой спросил, отчего он совсем не переживает, Мишель сказал: «Не сомневаюсь, что все разрешится хорошо, мы с Мартыновым старые друзья». Да, у Верзилиных он, безусловно, погорячился, но теперь, два дня спустя, наверняка остыл и понял, что дело выеденного яйца не стоит. Нам так не казалось, но мы, конечно же, знали Николая не так хорошо, как Мишель, поэтому ему удалось несколько нас успокоить. Однако же перед тем, как покинуть трактир и отправиться на дуэль, Лермонтов отвел меня в сторону для разговора и просил в случае трагической развязки передать тебе это.
С этими словами Лев достал из кармана нечто блестящее и вложил Уварову в ладонь. Петр Алексеевич с недоумением уставился на странный дар Пушкина – золотое кольцо с надписью на латыни.
– Что это? – спросил Уваров.
Лев, с опаской покосившись в сторону двери, тихо сказал:
– Кольцо шотландских масонов.
– Но… откуда? – изумился Петр Алексеевич.
– Там же, в Шотландке, находится миссия протестантов, основанная представителями эдинбургской масонской ложи. Лермонтов познакомился с ними еще в первую свою ссылку на Кавказ и, насколько я знаю, вел переписку до самой второй ссылки. Вполне вероятно, это закончилось бы ничем, но, вернувшись на Кавказ, Мишель стал частым их гостем. Я знал о них, но и помыслить не мог, что Мишель условится с ними… о побеге.
– О побеге? – эхом повторил Уваров.
– Мишель не упоминал подробностей, – сказал Лев. – Но, как я понял из его короткого рассказа, они договорились помочь ему, а позже – и бабушке, уехать в Шотландию, да не просто уехать, а обзавестись там собственным хозяйством: по заверениям масонов, их влияния в Туманном Альбионе для подобного хватило бы с лихвой. Поэтому главной проблемой было покинуть Россию, но и здесь решение нашлось: пятнадцатого августа из Петергофского порта в Эдинбург отправляется пароход «Екатерина». Пропуском на борт служит это кольцо.
– А как же Елизавета Алексеевна?
– Мишель хотел вернуться в Петербург около двадцатого июля и обо всем ей рассказать. Он почему-то не сомневался, что бабушка поддержит его стремление покинуть Россию – наверное, потому, что прежде она поддерживала его во всем. Однако же Мартынов расстроил все планы… Назад в трактир вернулся только Трубецкой, бледный и… обреченный. Случилось это уже несколько часов спустя. Мишель, говорит, демонстративно направил пистолет в воздух, прокричав до того: «Я в этого дурака стрелять не буду!». Мартынов же долго целился и, когда спустил курок, попал Лермонтову точно в грудь, отчего наш поручик упал на землю и еще долго лежал, истекая кровью, покуда Глебов не вернулся с врачом, которого привез из самого Пятигорска. После того, как смерть зафиксировали, Мартынова и его секунданта взяли под стражу, также арестовали Сашу Васильчикова, который назвался секундантом Мишеля вместо Трубецкого, и без того находящегося в немилости у царя. Меня и Сережу тоже, конечно, допрашивали, но быстро отпустили, ведь другие подтвердили, что дуэли мы не видели.
Лев замолчал. Уваров сидел, рассеянно глядя на кольцо в своей руке, потом, собравшись с мыслями, спросил:
– Он говорил, почему решил передать это кольцо мне?
– Как он выразился, ты менее всех привязан к здешним местам «багажом» из родных и близких, из наследств, титулов и обязательств перед родиной.
– Постой… Я полагал, Мишель просил меня всего лишь… всего лишь передать кольцо кому-то… капитану парохода… не знаю…
Взгляды Льва и Петра Алексеевича встретились.
– Мишель сказал, что ты можешь распорядиться кольцом, как пожелаешь, – мягко произнес Пушкин. – Оставить себе, передать капитану парохода… или же воспользоваться им. Решать только тебе.
– А ты сам? – спросил Уваров. – Если бы я сейчас отдал кольцо тебе, ты бы уехал?
– Нет, не уехал бы. Но у нас совершенно разные жизни, Петр, стоит ли их сравнивать? Подумай, чего желаешь ты сам, и прими решение – без спешки и чужих советов. Полагаю, Мишель только этого и хотел.
Затем они долго обсуждали дуэль и смерть Лермонтова; чем дальше, тем больше Петр Алексеевич укреплялся в мысли, что ссора с Мартыновым произошла не случайно – что Николай сам искал повод, чтобы вызвать Лермонтова на дуэль.
«Рисковал ли он? Пожалуй, что нет. Мишель не стрелял даже в де Баранта, Мартынова же он знал немало лет и относился к нему пусть снисходительно, но без злобы, и смерти его не желал… Вот и получается, что Мартынов ехал к горе Машук не для того, чтобы проучить шутника – а чтобы убить. Убить? За шутки? Нет, безусловно, тут было что-то еще…»
С отъездом Льва пустота все больше разъедала душу Уварова. Он не находил себе места, подолгу ворочался в кровати и не мог думать ни о чем другом, кроме смерти Лермонтова и о переданном ему кольце.
«Мне надо возвращаться в Петербург. Навестить Елизавету Алексеевну, узнать, что стало с другими участниками кружка… а дальше будет видно».
Кольцо масонов «жгло» подкладку кармана, но пока Уваров чувствовал, что не готов к этому решительному шагу. Тем более что Шотландия была мечтой Лермонтова, а не его.
«Возможно, после визита в Петербург что-то изменится», – подумал Петр Алексеевич.
Он уехал из Кисловодска через полторы недели, едва смог получить дорожные документы. Бок все еще болел, но оставаться на водах дольше было для Уварова немыслимо.
Его ждал Петербург – со смертью Лермонтова будто навсегда опустевший.
* * *
2018
Из-за того, что навигатор плохо понимал извилистые дороги между фьордами, мы сделали крюк в несколько километров и в итоге приехали на место с опозданием в полчаса. К моему удивлению, никакого дома тут не было, а была лишь пристань, где нас ждал Томас Бивитт собственной персоной, одетый в коричневое пальто и черную шляпу с широкими полями. Энергичный мужчина пятидесяти с небольшим лет, он нетерпеливо прогуливался по причалу, теребил свою седую бороду и что-то тихо приговаривал. На воде у пристани покачивалась небольшая моторная лодка.
– Максим! – увидев нас, воскликнул Бивитт. – Это ты! А я вас уже заждался!
Мы пожали друг другу руки, и я представил ему Вадима.
– Очень приятно, – кивнул Томас. – Что же, не будем терять времени. Забирайтесь в лодку!
– Зачем? – не понял я.
– Затем, что мой дом – на том острове. – Бивитт махнул рукой в сторону моря. – Туда на мотоцикле не доедешь – нет дороги. Только лодка и остается…
Мы с Чижом переглянулись. Такого развития событий мы не ожидали.
«Но разве это что-то меняет?»
Остров, на который указывал Томас, неплохо просматривался с нашего берега. Казалось, до него километр-два, не больше.
– Ну, поплыли тогда? – пожал плечами я.
– Поплыли! – хлопнул в ладоши Бивитт.
Он помог нам спуститься в лодку, потом запрыгнул туда сам и принялся вычерпывать воду.
– Совсем прохудилась, старушка… – шутливо проворчал он, отбрасывая в сторону черпак и берясь за стартер.
Вот он завел мотор, и наше ветхое суденышко понеслось прочь от пирса. Происходящее отдавало некоторым сюрреализмом: мы плыли по морю на утлой лодчонке в направлении острова, где жил Томас. Мотоциклы остались прямо на берегу: будь мы в России, я бы переживал, но в Шотландии, по счастью, люди даже двери домов оставляют незапертыми – настолько не боятся воров. По словам Бивитта, здесь нашими байками могли заинтересоваться разве что овцы и олени. Так что за технику я тревожился меньше, чем за нашу разнесчастную лодку, которую беспощадно терзал неугомонный бродяга-ветер.
Впрочем, Томас выглядел бодро – сначала просто мычал под нос, потом начал что-то негромко напевать; слов было не разобрать, но мотив мне понравился, и я расслабился окончательно. Слушая, как рокочет мотор лодки, вдыхая морской аромат и наблюдая, как подергивается рябью водная гладь от очередного порыва ветра, я вспомнил сегодняшнее утро в доме Жени.
Когда мы только-только собирались в Шотландию, Чиж предложил, чтобы Женя нарисовала мой портрет. Я поначалу не хотел утруждать его сестру, но Вадим заверил, что ей только в радость будет. Аргументов против у меня не нашлось: не скрою, стало любопытно, что выйдет из этой затеи.
В итоге Женя, будучи перфекционисткой от природы, провозилась с моим портретом почти до самого обеда. Она корпела над мольбертом с угольком в руке, я терпеливо сидел в одной позе; чрезвычайно утомительное занятие, благо, мы скрашивали его интересной беседой.
– Вчера ты презентовала сборник стихов твоего друга Шуры Шихварга, и я задумался: насколько вклад русских эмигрантов в культуру Великобритании важен для местных? Ну, то есть, как они вообще воспринимают людей из России, которые живут и творят здесь? Считают ли они их своими, или все существует как бы в параллельных вселенных?
– Довольно сложный вопрос, – подумав, сказала Женя. – Тут надо разделять все же англичан и шотландцев. Первые более открыты для всего нового, но при этом не особо привязчивы, так что тут – да, этакая дружественная, но все же параллельная вселенная получается. С шотландцами сложнее; горцы – народ довольно замкнутый, закрытый… но если уж они тебя примут, то ты станешь едва ли не членом их семьи. Они начинают тобой гордиться, рекламировать тебя, будто своего, в общем, холить и лелеять. Хотя у меня вот эта адаптация заняла на удивление немного. Я себя тут почти с самого начала чувствовала, как дома. Не знаю, как во всей Шотландии, но здесь меня очень хорошо приняли сразу.
– А вот лермонтовские свобода, смирение и покой – это больше про его шотландские корни или про русское естество? Как ты понимаешь эти понятия?
– Ну, наверное, смирение – это понимание самого себя. У некоторых целая жизнь на это уходит, и они так и мечутся, от колыбели до могилы, в поиске себя. Но мало понять, надо еще и принять себя таким, какой ты есть, принять свое естество. Это для меня как раз покой. Ну а поняв и приняв себя, ты обретаешь свободу делать то, что тебе хочется, не ограничивая свое естество какими-то надуманными рамками.
– То есть если человек вечно собой недоволен, значит, он еще сам себя не понял и не принял?
– Да. И он не свободен.
– Понял. Красиво расписала! А надежда – что она для тебя?
– Ну, вот как раз надежда на то, что однажды ты сможешь принять все свои достоинства и недостатки и жить свободно. Мне раньше всегда американцы смешными казались с этими их призывами «полюбить себя», но на самом деле они ведь правы. Не полюбив себя, невозможно полюбить кого-то другого. Ты себе не даешь спуску, не прощаешь какие-то изъяны, как же ты тогда сможешь их простить иному человеку? Поэтому я очень надеюсь, что однажды обрету покой, и когда это случится, я сделаю лучшую живопись на свете. Я хочу всего лишь, чтобы были силы трудиться, писать и иметь достаточно финансов, чтобы помогать детям и не отвлекаться от творчества. Вот такой нехитрый виш-лист. И, я надеюсь, что на каком-то этапе пути я эти желания воплощу в жизнь.
Портрет получился чудесный. Любуясь им, я в очередной раз поразился, сколь многое настоящий талант может сделать с помощью одного-единственного уголька и чистого листа бумаги.
– Спасибо, Жень, – сказал я. – Классно вышло.
– Рада, что тебе так понравилось, – улыбнулась художница. – Но я еще пройдусь по нему свежим взглядом через пару дней и вышлю тебе почтой – на мотоцикле ты его все равно не увезешь…
На том мы и распрощались до вечера.
И вот – море, лодка, шум мотора и тихое пение Томаса.
«Романтика…»
Несмотря на то, что расстояние до острова изначально показалось мне небольшим, путь по воде занял у нас не меньше получаса. Видимо, всему виной был ветер, упрямо не желающий оставлять нас в покое.
– Надо затянуть лодку на берег, – сказал Бивитт, когда мы наконец достигли суши. – Чтобы в море не унесло. Вы ведь не хотите обратно вплавь?
Вопрос был риторическим. Ухватив лодку за нос, мы потащили ее по гальке за ближайший валун, коих на берегу имелось в избытке.
– Хорош, – сказал Томас. – Пусть тут остается.
Он подошел к мотору и заботливо убрал с лопастей водоросли.
– Однажды уже заклинил и подгорел, – пожаловался он. – Хватает тут у берега всякой мути…
Разобравшись с лодкой, мы устремились вглубь острова через куцую лесополосу. Вскоре впереди показалась бледно-молочная ограда, за которой находились зеленеющий луг и вдалеке одноэтажный дом с покатой крышей и прямоугольной печной трубой. Перед обедом прошел дождь, и до сих пор пахло озоном; солнце не торопилось вылезать из-за уютных туч, было свежо и нежарко.
– Перелезайте, – сказал Томас. – До ворот топать далеко.
И первым перемахнул через ограду. Мы с Чижом последовали за ним, утопая по щиколотку в травяном ковре.
– Это мой дом. – Бивитт указал на здание с трубой. – А вон там – гостевой домик.
Только сейчас мы увидели, что за жилищем переводчика прячется небольшой флигелек. Стены его были сложены из черного камня, а крышу украшала рыжая черепица. В торце гостевого дома рос обширный кустарник, частично скрывающий здание от посторонних глаз. Обогнув его, мы подошли к черной, точно смолой выкрашенной, двери со стеклянными вставками, через которые видна была нехитрая обстановка: слева от входа – кровать, укрытая бордовым пледом, у стенки напротив входа – диван, на котором лежала гитара. В самом углу дремала старая печка-буржуйка с кривой трубой, уходящей в потолок. Был еще журнальный столик, на котором стояли небольшой фарфоровый чайник, сахарница, кружки и вазочка с печеньем и прочими сладостями; ближе к дивану на подставке белел планшет.
– Ну а когда гостей нет, я тут работаю, – добавил Томас. – Чтобы домашние не мешали.