«Историю не изменить… но как же порою хочется это сделать хотя бы в собственных мыслях!..»
Щурясь от ветра, который здесь, на высоте, был особенно жесток, я вытащил из кармана сигару и не без труда – пламя так и норовило погаснуть при очередном порыве – ее разжег.
– Смотри-ка! – воскликнул Чиж.
Я проследил, куда он указывает, и увидел вдалеке несколько маунтин-байков, которые неслись вниз по склону. В низине находилась небольшая будка; рядом с ней стояло еще несколько машин.
– Перспективная местность, – пыхтя сигарой, заметил я. – Зимой сюда, наверное, еще и лыжники съезжаются…
– Интересно, а Лермонтов умел кататься на лыжах? – задумчиво произнес Чиж.
– Не знаю. Но, думаю, у него и без лыж забот хватало, – усмехнулся я.
Мы постояли на вершине горы еще какое-то время, дыша неподражаемо свежим воздухом и любуясь окрестностями, после чего пустились в обратный путь. Уже на подходе к стоянке с неба начали падать первые капли дождя.
«Опять?» – подумал я, глядя на серые тучи, нависшие над парком.
Наученные горьким опытом, мы облачились в дождевики и отправились в путь. Как выяснилось – не зря: полило, как из ведра. Переднее колесо моего «Бонневиля» с трудом прокладывало путь через непроницаемую стену воды. Я скрипел зубами, но продолжал ехать вперед: остановиться и переждать ливень было попросту негде. Мы ехали на минимальной скорости: дождевой режим «Триумфа» работал безукоризненно, но, памятуя о «стеклянной» резине чижовского «Харлея», я решил не рисковать.
«Как будто Шотландия до того не хочет нас отпускать, что теперь сами небеса рыдают, оплакивая наше скорое расставание».
Наш паром отъезжал завтра вечером из Ньюкасла, а потому у нас было достаточно времени, чтобы полюбоваться центром Эдинбурга, куда так хотел попасть Чиж. План казался неплохим: прогуляться по старому городу, переночевать в гостинице, поутру вернуть «Бонневиль», забрать мой «Харлей» и неторопливо проехаться по побережью на юг до самого порта. В начале путешествия мы были привязаны к местам Лермонтов, но теперь ничто не мешало нам просто наслаждаться чудесными видами шотландской столицы.
К сожалению, в реальности центр Эдинбурга оказался, мягко говоря, не столь хорош.
Во-первых, здесь воняло жженым фритюром, испражнениями, протухшей рыбой и бог знает чем еще. Во-вторых, везде были толпы – сотни людей, будто по указке незримого режиссера, сновали по улицам; гомон стоял такой, что я порой переставал слышать рев мотора «Бонневиля». В-третьих, тут работала весьма жесткая полиция: прямо у нас на глазах патрульная машина «причалила» к тротуару, из нее выскочили двое в форме с решительными лицами. Не долго думая, эта парочка выдернула из толпы двух прохожих, скрутила их, надела наручники и усадила в автомобиль Полминуты спустя патрульная машина уже уносилась прочь, заунывно воя сиреной.
– То есть такое вот тебе нравится, да? – иронично улыбаясь, спросил я у Чижа, когда мы остановились возле фаст-фуда Uncle's Fish & Chips на туристической улице, чтобы перекусить.
– М-м-м… а что не так? – деланно удивился Вадим.
Все столики, кроме одного, в самом центре зала, оказались заняты. Я опустился на свободный стул и усмехнулся:
– Да нет, все прекрасно. Уж точно здесь гораздо лучше, чем в какой-то там деревушке Бамбург с ее потрясающей древней крепостью на самом берегу Северного моря, куда я предлагал тебе отправиться изначально!
– Ты что, еще не насмотрелся на крепости? – фыркнул Чиж. – У меня лично от них уже в глазах рябит…
– То ли дело местные постройки.
– Улыбчивые люди.
– И ароматы подлинной Шотландии…
Вадим не удержался – хохотнул:
– Ладно, признаю – лучше бы мы поехали в твою деревню, чем сюда. Но, черт возьми, три года назад мне правда казалось, что здесь все куда красивей!
– Может, потому что вы тогда большую часть времени по кабачкам гуляли?
– Не исключено, – улыбнулся Чиж.
Пришел официант. Мы, не мудрствуя лукаво, заказали по порции фирменного блюда – ничего более аппетитного в меню все равно не нашлось.
– Слушай, а мне вот что интересно, – сказал Чиж, едва официант скрылся на кухне. – Лермонтов так классно рисовал – по мне, так даже не хуже, чем писал. Почему он не занялся живописью на профессиональном уровне?
– Думаю, ему просто жизни не хватило, – ответил я. – Он ведь все-таки не просиживал штаны за письменным столом, думая, чем себя занять. Он учился в военном университете, потом воевал на Кавказе… удивительно, что это не отбило у него желание творить. Хотя есть мнение, что эмоции, переживаемые на поле боя, напротив, подстегивали его на написание стихов и прозы.
– И все же в голове не укладывается, – хмыкнул Чиж. – Гениальный поэт, прекрасный художник… Талантливый человек талантлив во всем?
– Да, вероятно. Ну, плюс образование детей из знатных родов было на выдающемся уровне – не чета нынешнему. Сейчас некоторые после школы считать и писать толком не умеют, а тогда все писали стихи, все рисовали картины. Другое дело, что не каждый обладал настоящим талантом…
Вернулся официант с нашим заказом, и мы взялись за ножи и вилки. Здешний «фиш-энд-чипс» оказался самым «пластмассовым» из всех, что мы ели в путешествии.
– Ужин королей… – хитро косясь в мою сторону, протянул Чиж. – Ни дать ни взять… Согласен?
– А то! Теперь даже как-то стыдно вспоминать, что за два месяца до путешествия я забронировал стол в Potted Lobster в прекрасной деревушке Бамбург… Зачем, если в центре Эдинбурга можно поесть не хуже и без всякой предварительной записи?
Переглянувшись, мы расхохотались. Душевное равновесие, обретенное после встреч с Томасом Бивиттом и Женей, никуда не делось, и обид на Чижа я, разумеется, не держал. Да, старый город меня немного разочаровал, но я вполне допускал, что хороший проводник мог бы спасти мое впечатление об Эдингбурге с помощью увлекательной экскурсии…
«Но, видимо, не в этот приезд. Ну и ладно».
– А поехали в гостиницу? – покончив с нехитрой трапезой, предложил я. – Есть мысль встать пораньше, сдать «Триумф» и, не торопясь, прокатиться по побережью на «Харлеях»…
– Да поехали. Только сначала заскочим в один замечательный магазин, известный своими сигарами и виски: хочу купить бутылочку скотча.
– А ты точно помнишь, что он замечательный? – сощурился я.
– Вот ничего не буду говорить больше! – со смехом воскликнул Чиж. – Сам увидишь и выводы сделаешь!
Мы расплатились и, выйдя наружу, направились к нашим байкам.
– А это что такое? – нахмурился я.
К стеклу моего «Бонневиля» была приклеена квитанция. К моему удивлению это оказался штраф за парковку в неположенном месте. Да еще и на приличную сумму.
– Сорок фунтов! – смеясь, воскликнул я. – Сорок! И у тебя такой же?
– Не-а, – покачал головой Чиж. – У меня ничего.
– То есть тебе, с московскими номерами, штраф не выписали… а мне, с шотландскими, впаяли по полной программе?!
– А что с меня, русского, взять? – развел руками Вадим. – То ли дело зажиточный шотландец на «Триумфе»!
Я покачал головой и тихо хмыкнул.
«Ладно. Неприятно, конечно, но будем считать это платой за «красочные» впечатления о столице. При сдаче мото в «Триумф» оставлю им денежку и попрошу оплатить штраф…»
– Поехали отсюда, – махнул я рукой, – пока нас, чего доброго, тоже в патрульную машину не упаковали и в участок не увезли!
Чиж не спорил. По дороге мы заскочили в Jeffrey st. Whisky and Tobacco – тот самый магазин сигар и виски, который нахваливал Вадик. Место и вправду оказалось отличным – ассортимент натурально поражал воображение.
– Знаешь, Чиж, – сказал я, рассматривая прилавок с редкими односолодовыми «эликсирами», – что-то мне подсказывает, что три года назад ты именно отсюда начал свою экскурсию по Эдинбургу. И после отличной дегустации город для тебя заиграл красками…
– Можно я просто промолчу? – ухмыльнулся Вадим.
– Молчи… Только помни – иное молчание красноречивее признания…
– Это из Лермонтова.
– Из Привезенцева.
Расплатившись за виски, мы отправились в отель. Добрались на удивление быстро, и потому я предложил не скучать в номере, а спуститься и посидеть в летнем кафе. Чиж легко согласился, и вскоре мы уже были внизу.
– Ну и как тебе в целом? – спросил Чиж, наливая купленный скотч в стакан.
– Отлично. Женя и Томас, Триплэйды, бабушка Одри и Дэвид Скотт… Каждая встреча была по-своему незабываема. Так что – классно съездили. Шотландия действительно чудесна в августе.
– А переехать сюда смог бы? – спросил Чиж с улыбкой. – Как Женя?
– Не знаю… Возможно… – неуверенно ответил я. – Все-таки твоя сестра права: жить и приезжать в гости – две разные вещи. А ты?
– Я – точно нет, – мотнул головой Вадик. – У меня в Москве все налажено, а здесь надо с чистого листа начинать… неохота как-то. Да и чем мне тут заняться? По кабачкам ходить? Тем более я уже лет тридцать назад пробовал – три месяца в Лондоне пожил, не прижился и уехал обратно. Слишком все… чужое тут, что ли. Менталитетами не сошлись…
Мы помолчали.
– А из негативного – только Эдинбург, наверное, – усмехнулся я. – До сих пор понять не могу, что тут вообще может нравиться? Обычный мегаполис в самом худшем смысле слова.
– Блин, вот я на сто процентов уверен: будь тут какой-нибудь историк, вроде Дэвида из Сент-Эндрюса, он бы тебя в два счета влюбил в этот город, – фыркнул Вадим.
Услышав знакомое имя, я на миг задумался. Помнится, во время нашего посещения Сент-Эндрюса Дэвид рассказал нам одну любопытную теорию о причинах, вынудивших Лермонтова задержаться в Пятигорске. Когда мы в конце вечера поднялись в номер, я первым делом вытащил из рюкзака планшет и, найдя в дневнике нужный фрагмент, прочел:
«По словам Дэвида, в те годы в поселке Шотландка (~10 км от Пятигорска) существовала миссия, членами которой якобы были шотландские масоны. Существует теория, основанная на воспоминаниях некоего современника Лермонтова, что М. Ю. было предложено вступить в ложу, более того – масоны в Шотландке уговаривали М. Ю. покинуть страну и отправиться на историческую родину; они обещали помочь с кораблем и документами, и Лермонтов склонялся к тому, чтобы воспользоваться этой возможностью, но дуэль с Мартыновым перечеркнула все планы… И хотя Дэвид настаивал, что это – всего лишь теория, он, тем не менее, упоминал о некоем артефакте, найденном у Лермонтова после смерти; артефакте, который вполне мог быть даром масонов… хотя, безусловно, с одинаковой легкостью мог ничего подобного не значить».
«Интересно получается, – размышлял я. – С одной стороны, фаталисту вроде бы больше подходит жребий с монеткой, о котором рассказывал брат Паскаль. С другой, теория про масонов тоже не лишена логики – учитывая, как Лермонтов грезил Шотландией… Да, тут определенно есть над чем подумать».
С такими мыслями я и уснул, так и не поняв, какая версия событий мне кажется более правдивой.
Следующим утром мы отправились прямиком в салон «Триумфа». Наш знакомый менеджер, Скотт, когда нас увидел, просиял и радостно воскликнул:
– Максим! Вадим! С возвращением! Как вам путешествие? Как «Бонневиль»?
– Прекрасно, – улыбаясь в ответ, заверил я. – Чудесный байк. И для города, и для пробегов в 200-300 км замечательно подходит. Ваши инженеры сделали крутой мотоцикл.
– Рад слышать, – кивнул Скотт.
– Единственное, мне вчера в вашем гостеприимном городе штраф выписали… – с иронией сказал я.
– Не проблема, – махнул рукой менеджер. – Не вы первый, не вы последний. У нас тут с парковками строго, извините, что сразу не предупредил.
– Пустяки. – Я протянул ему ключ и деньги. – Что там с моим «Харлеем»? Получилось «подлечить»?
– Да, все о'кей. – Скотт мотнул головой в сторону ремонтного участка. – Механики все расскажут.
Найти мой байк оказалось легко – «Харлею» не так-то просто затеряться среди «Триумфов».
– Ну что, как он? – спросил я у подошедшего механика – одного из тех, с кем обсуждал поломку несколько дней назад.
– Позвонили электрику, нашли замыкание проводки, – вытирая руки тряпкой, ответил мастер. – Заизолировали участок цепи, который коротил. Ехать можно, но дома лучше проверить коробку и стартер.
– Благодарю.
Усевшись на мотоцикл, я сразу ощутил это подзабытое за последние дни чувство комфортной посадки в седле и нажал кнопку запуска стартера. К моей радости, он не взревел раненым зверем – лишь привычный звук харлеевского движка «потейто-потейто-потейто» ласкал слух: байк словно благодарил меня за облегчение страданий.
– Прекрасно, – сказал я, заглушив двигатель. – Сколько я вам должен?
– Разве что несколько ароматных сигар, – расплывшись в улыбке, ответил механик. – А так – благотворительность «Триумфа» для твоего «Харлика».
Его товарищи с хитрыми гримасами обступили наш мотоцикл.
– Как приятно, парни, спасибо, – поблагодарил я и незамедлительно полез в кофр за «дарами».
Полчаса спустя мы, распрощавшись со Скоттом и остальными, покинули салон. Отзывчивые парни из дружной семьи «Триумфа» и магазин Jeffrey st. Whisky and Tobacco – то немногое хорошее, что мне запомнилось в Эдинбурге.
Впереди нас с Чижом ждал порт Ньюкасла и паром до Амстердама.
Путешествие по Шотландии подходило к своему концу.
ЭПИЛОГ
2018
– Ну что, круг замкнулся? – спросил Чиж.
Мы снова брели по грунтовой дороге к парковке от ворот усадьбы Середниково. Была уже ранняя осень, усталое солнце укрылось одеялом из облаков, и поэтому фасад дома Столыпиных не казался таким величественным, как прежде.
– Да, пожалуй, – кивнул я. – Где начали, там и закончили.
Возвращение в Середниково получилось скорей формальным, чем информативным: мы снова выпили чаю с Михаилом Юрьевичем, вкратце рассказали о поездке и спросили, как ему понравился перевод поэмы «1831 июня 11 дня».
– Сказать по правде, я не считаю себя большим спецом в языке, чтобы оценивать подобный труд, – признался Лермонтов. – Но Маша Королева писала, что перевод отличный, а я ей в вопросах такого рода полностью доверяю.
После этого Михаилу Юрьевичу позвонили, и он, сославшись на дела, с нами распрощался.
– Вообще ему, конечно, не позавидуешь, – заметил я. – Постоянные банкеты, свадьбы, квесты – только чтобы поддерживать усадьбу в относительном порядке: от государства же помощи не дождешься.
– Да уж, странно получается, – сказал Чиж, закуривая сигарету. – Лермонтов – во всех учебниках, его стихи учат наизусть, цитируют… но никому нет дела до фонда «Лермонтовское наследие» и усадьбы, где гений начал творить.
Я кивнул, а потом спросил:
– А почему ты сегодня со мной вызвался поехать?
– А что, не должен был? – прищурился Вадим.
– Ну, я ж знаю, что тебе не особо интересны были Лермонты и все их замки, – с улыбкой произнес я. – А здесь мы, тем более, уже были…
– Ну, а тебе не особо интересны кабачки и дегустации виски, – хмыкнул Чиж. – И что ж теперь? Я, как и ты, стараюсь искать позитив во всем, что со мной происходит. И находил его.
Он шумно затянулся и, выпустив в небо облако сизого дыма, добавил:
– Мне все понравилось, Макс. От и до. Новые впечатления, новые места. А Бивитт? Помнишь, как он пел?
– Томас пел мощно, – согласился я.
– Угу… В общем, за месяц впечатление не изменилось – классно прокатились. Я бы еще куда-нибудь съездил, если позовешь…
– Позову обязательно, – с улыбкой ответил я. – Даже не сомневайся.
Чиж протянул мне руку:
– Ладно, Макс. Раз мы тут так быстро закончили, съезжу по делам. Как раз успею заскочить в пару мест…
– Давай, Вадик. До встречи и удачи.
Распрощавшись, мы побрели в разные стороны – к своим машинам.
– Да, кстати!.. – на полпути спохватился Чиж.
Я оглянулся.
– Я тут на одном сайте вычитал, что у Лермонтова был 39-й размер ноги. Он очень из-за этого комплексовал и потому всегда брал обувь чуть больше, чтобы не выглядеть нелепо.
– Ну… интересно, – неуверенно пожал плечами я. – Если это правда, конечно…
– А в другом месте, – будто не слыша меня, продолжил Вадик, – было сказано, что у Лермонтова – 45-й. И он, опять же, переживал из-за этого, а потому носил обувь меньшего размера. А самое смешное, что на обоих сайтах скверный характер Лермонтова объясняли в том числе и тем, что он носил сапоги не по ноге.
Чиж расплылся в улыбке и, открыв дверь машины, забрался внутрь. Несколько мгновений спустя его авто уже неслось по дороге в направлении Москвы.
Глядя вслед, я усмехнулся. До чего же сильно могут отличаться интересы двух разных людей, пусть даже и таких хороших друзей, как мы с Чижом!.. Высокие материи, фатализм, романтизм Лермонтова мало волновали Вадика, а вот размер ноги, умение кататься на лыжах или ездить верхом – очень даже.
Покончив с сигарой, я сел в свою машину, завел мотор и тронулся с места. Не успел, однако, проехать и пятисот метров, как зазвонил телефон. Я покосился на экран – неизвестный номер, притом с кодом Великобритании.
«Кто это? Женя? Томас Бивитт? Или Дэвид Скотт из Сент-Эндрюса?»
Сбавив скорость, я включил громкую связь:
– Да?
– Максим? – пробормотала трубка хрипловатым старческим баритоном.
– Да, это я.
– Это Шура Шихварг, друг Жени Вронской. Она говорила, вы хотели со мной пообщаться?
– Да… да, хотел, Александр.
Я включил поворотник и остановился у обочины. Звонок Шуры, признаться, застал меня врасплох. Я-то хотел созвониться с ним из дома и задать ряд обдуманных вопросов, а не общаться в пути, однако сворачивать разговор показалось невежливым. Я вытащил из сумки блокнот и ручку: нужно было хотя бы попытаться зафиксировать на бумаге все самое интересное.
– Извините, что не смог встретиться с вами в ваш приезд, – тихо сказал Шура. – Здоровье в последнее время… шалит. Поэтому я постарался позвонить сразу, как только нашел в себе силы.
«Ну вот, тем более нельзя упускать возможность».
– Как вам понравилась Шотландия? – спросил Шихварг. – Вы, как я понял, приезжали, в первую очередь, из-за интереса к корням Лермонтова?
– Да, именно.
– Судя по рассказам Жени, вы тоже ощутили магию тех мест, где жили его предки?
– Да, магия – очень верное слово. Замки Балкоми, Дерси, Сент-Эндрюс… Развалины Башни Томаса – поэта, влюбленного в королеву фей… Как считаете, кстати, Лермонтов унаследовал дар пророка от своего великого предка?
– А что вы вкладываете в понятие «пророк», Максим?
– Ну, в широком смысле пророк – предсказатель. Ветхозаветные пророки, от которых берет начало этот термин, были посланцами Бога, указывали на грехи людей и общества и предавали их проклятию. Пророки, скажем так, создавали духовный облик народа.
– Да, в таком смысле Лермонтов действительно был пророком. Грустная ирония заключается в том, что в России писатели всегда знали: за указание на грехи людей и критику общества они заплатят своей судьбой. И в итоге развитие русской культуры оказалось неотрывно связанно с жертвенностью ее творцов. Один из ярчайших мыслителей того времени, Петр Яковлевич Чаадаев, заплатил самую дорогую цену за критику общества.
– Николай I, насколько я помню, объявил его безумным?
– Да, именно. Вы читали книгу «Чаадаев» Бориса Николаевича Тарасова, известного филолога?
– К сожалению, нет.
– Там приводится показательная реакция на «Философическое письмо», опубликованное в журнале «Телескоп» в октябре 1836 года: тогда студенты Московского университета пришли к председателю цензурного комитета графу Строганову и заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорбленную Россию. Отвечать на слово силой оружия – классический пример варварства, когда в ответ на критику пророков в них летят камни от разъяренной толпы. Но хуже всего было то, что царь поддерживал такой дикарский подход: указом Николая журнал «Телескоп» был запрещен, а вместе с ним – и журнал «Молва», планирующий печать лермонтовскую драму «Маскарад».
– Интересно, Лермонтову досталось по совокупности – за «Маскарад» и поддержку Чаадаева?
– Как знать, как знать… Доподлинно известно лишь, что «Маскарад» тоже был запрещен, а жизнь Чаадаева после публикации «Философического письма» оказалась буквально разрушена. Его вынуждали ежедневно посещать царского лекаря, дабы следить за умственным состоянием «пророка»; общество отвергло его; здоровье расшатывалось, а нервы окончательно расстроились. Постоянный страх умереть привел к тому, что до конца жизни Чаадаев находился в одиночестве.
– Ну, насколько я знаю, Белинский, Хомяков и часть московских литературных кругов продолжали поддерживать с ним связь, – заметил я. – Так же достоверно известно и о личной встрече Лермонтова с Чаадаевым 9 мая 1840 года на обеде у Гоголя в честь именин.
– Не думаю, что салонный успех был панацеей от одиночества, – мягко сказал Шура. – Тот же Лермонтов – он ведь едва не разделил участь Чаадаева. Да, безусловно, стихотворение на смерть Пушкина сделало его знаменитым, но оно же отвернуло от Михаила Юрьевича царя. Что характерно: Николай искренне считал любого, кто выступает с критикой в его адрес, безумцем, сумасшедшим. Он и к Лермонтову лекаря посылал, чтобы убедиться в его душевном здоровье. И только потом велел арестовать.
– То есть обличительный и гневный тон статьи Чаадаева и «Смерть поэта» Лермонтова были настолько дискомфортны русскому обществу, что оно пыталось объяснить позицию авторов следствием помешательства?
Шура грустно усмехнулся
– Конечно, сегодня, опираясь на работы Гоголя, Толстого, Достоевского говорить о пророках в русской литературе значительно легче. Но в первой половине XIX столетия для власти и общества то, что русские литераторы взяли на себя обличительную роль, действительно было шоком. Тот же Лермонтов, кажется, лишь за несколько месяцев до смерти в стихотворении «Пророк» полностью осознает трагическую судьбу поэта-гражданина, взвалившего на себя эту непосильную ношу.
– Я хотел вспомнить известное высказывание, что «нет пророка в своем отечестве», но, получается, именно пророческие произведения стали хребтом русской литературы!
– Да, безусловно, – согласился Шура. – Историк литературы Владислав Ходасевич однажды очень верно заметил: «Ни одна литература не была так пророчественна, как русская. Если не каждый русский писатель – пророк в полном смысле слова (как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский), то нечто от пророка есть в каждом, ибо пророчествен самый дух русской литературы. И вот поэтому – древний, неколебимый закон, неизбежная борьба пророка с его народом, в русской истории так часто и так явственно проявляется. Дантесы и Мартыновы сыщутся везде, да не везде у них столь обширное поле действий».
– Разговор с вами напомнил мне одну мысль, которую я обдумываю уже довольно долго, – сказал я. – Так уж получается, что у нас в стране нет культуры наследования «от отца к сыну» – тот же отец Лермонтова промотался до нитки и, по итогу, фактически продал Михаила его бабушке, Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Но при этом культурное наследие у нас крайне богатое. И вот мне иногда начинает казаться, что это бесправие Лермонтова и других известных творцов является этаким стимулятором, подталкивающим их к написанию великих произведений. Иными словами, все выдающиеся люди искусства в России живут и жили вопреки, а не благодаря. И если сначала они идут против обстоятельств какого-то житейского плана, то в этот судьбоносный момент «становления пророками Отечества», если можно так его назвать, им начинает противостоять сама страна в лице ее правителей. И вот те, кто преодолевает это сопротивление, тот остается в веках. Такая вот теория.
– Очень интересно замечено, Максим. Однако я бы добавил, что речь идет об истинном величии. Только оно составляет культурное наследие России, несмотря на все изменения ее знамен и гимнов. Оглянитесь назад – кто остался на виду? Те самые столпы, жившие вопреки, они своими произведениями пережили свое время. Тогда как, например, Гайдар хоть и остался литературной величиной, значительно утратил популярность после очередной смены курса. Это удивительно, Максим, по-настоящему удивительно – когда страна с многовековой историей дважды за столетие объявляет себя «молодой», отказываясь от наследия прошлых поколений и начиная все, будто с чистого листа. Но это же лучшая проверка на прочность: и большевики, и нынешние государственники – все отдавали дань уважения столпам литературы калибра Пушкина или Лермонтова, хоть и отчаянно пытались заменить этих пророков на своих, искусственно вскормленных. Однако пророки, как вы верно заметили, не рождаются в правительственных инкубаторах – потому что истинные предсказания не имеют да и не должны иметь привязки к власти, смысл их существования – культурный рост страны. Те, кто выбирает подобный жизненный путь, обречены на непонимание окружающих и, как следствие, одиночество. Будь Лермонтов проще, не меряй он других по себе, возможно, у него было бы куда больше друзей по жизни… но разве запомнился бы он нам тогда, разве сохранил бы те мятежные черты? Конечно же, нет…
Наша беседа длилась меньше, чем мне бы хотелось: к Шуре пришел доктор, чтобы выполнить ряд плановых процедур.
– Приятно было пообщаться, Максим, – сказал Шихварг на прощание. – Давайте продолжим нашу беседу через несколько дней?
Разумеется, я согласился. Увы, этот разговор оказался последним: через два дня Шура умер. Болезнь, мучившая его последние годы, все-таки взяла свое. Шуре Шихваргу было 95 лет, и даже в последние мгновения жизни он продолжал трудиться над новым сборником стихов…
Такова судьба настоящего творца: продолжать творить, несмотря ни на что.
Тому, кто позволил обстоятельствам себя остановить, никогда не стать пророком.
* * *
1842
Дверь трактира отворилась, вошел незнакомец. Хозяин на время отложил в сторону тряпку, которой вытирал стойку, и хмуро уставился на гостя. Ему было на вид лет двадцать пять, может, чуть меньше – густая русая борода, морщина, пересекающая лоб, и хмурый взгляд из-под насупленных бровей немного сбивали с толку.
Прихрамывая, незнакомец подошел к стойке и хрипло сказал:
– Я ищу Башню Томаса.
– На кой черт вам эта груда развалин, сэр? – хмыкнул хозяин.
Не говоря более ни слова, незнакомец со всего размаху грохнул ладонью об поверхность – так, что даже стаканы подпрыгнули.
Мгновение спустя рука соскользнула вниз, и хозяин с замиранием сердца уставился на кольцо, которое осталось лежать на стойке.
Надпись на нем гласила «Anima mea, memor fui…» («Моя душа, я помню…», лат.).
P.S.
1831-го ИЮНЯ 11 ДНЯ
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачён.
Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! Всё было ад иль небо в них.
Холодной буквой трудно объяснить
Боренье дум. Нет звуков у людей
Довольно сильных, чтоб изобразить
Желание блаженства. Пыл страстей
Возвышенных я чувствую, но слов
Не нахожу и в этот миг готов
Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь
Хоть тень их перелить в другую грудь.
Известность, слава, что они? – а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву всё принесть,
И я влачу мучительные дни
Без цели, оклеветан, одинок;
Но верю им! – неведомый пророк
Мне обещал бессмертье, и живой
Я смерти отдал всё, что дар земной.
Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймёт их, удивленный свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрёшь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать?
К погибшим люди справедливы; сын
Боготворит, что проклинал отец.
Чтоб в этом убедиться, до седин
Дожить не нужно. Есть всему конец;
Не много долголетней человек
Цветка; в сравненьи с вечностью их век
Равно ничтожен. Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна.
Так и её созданья. Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея гнётся в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум.
Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть что незабвенно! Женский взор!
Причину стольких слез, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давных пор,
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, – и небеса молю
О новых муках: но в груди моей
Всё жив печальный призрак прежних дней.
Никто не дорожит мной на земле,
И сам себе я в тягость, как другим;
Тоска блуждает на моём челе,
Я холоден и горд; и даже злым
Толпе кажуся; но ужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нём заключено?
Огонь иль сумрак там – ей всё равно.
Темна проходит туча в небесах,
И в ней таится пламень роковой;
Он вырываясь обращает в прах
Всё, что ни встретит. С дивной быстротой
Блеснёт и снова в облаке укрыт;
И кто его источник объяснит,
И кто заглянет в недра облаков?
Зачем? Они исчезнут без следов.
Грядущее тревожит грудь мою.
Как жизнь я кончу, где душа моя
Блуждать осуждена, в каком краю
Любезные предметы встречу я?
Но кто меня любил, кто голос мой
Услышит и узнает? И с тоской
Я вижу, что любить, как я, порок,
И вижу, я слабей любить не мог.
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порождённое в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! – любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил.
И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней;
Так в трещине развалин иногда
Берёза вырастает молода
И зелена, и взоры веселит,
И украшает сумрачный гранит.
И о судьбе её чужой пришлец
Жалеет. Беззащитно предана
Порыву бурь и зною, наконец
Увянет преждевременно она;
Но с корнем не исторгнет никогда
Мою берёзу вихрь: она тверда;
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть.
Под ношей бытия не устаёт
И не хладеет гордая душа;
Судьба её так скоро не убьёт,
А лишь взбунтует; мщением дыша
Против непобедимой, много зла
Она свершить готова, хоть могла
Составить счастье тысячи людей:
С такой душой ты бог или злодей…
Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей.
И мысль о вечности, как великан,
Ум человека поражает вдруг,
Когда степей безбрежный океан
Синеет пред глазами; каждый звук
Гармонии вселенной, каждый час
Страданья или радости для нас
Становится понятен, и себе
Отчет мы можем дать в своей судьбе.