– К сожалению, дела и сегодня не оставляют, – со вздохом сказал я. – Буквально через пару часов нас ждут обратно в город…
– Жаль, но что поделать? – с пониманием сказал Лермонтов. – Сам верчусь, как белка в колесе… Ладно, не будем терять времени даром: пойдемте в дом, за чашкой чая обсудим те вопросы, о которых по телефону говорили…
С этими словами он быстрым шагом пошел к дверям усадьбы, прячущимся в тени балкона. Мы с Чижом устремились следом, попутно оглядываясь по сторонам.
– Красиво тут, – заметил Вадим, кивая на круглую ухоженную клумбу, усыпанную синими незабудками и желтыми ирисами.
Я кивнул, соглашаясь: снаружи все буквально дышало жизнью.
Хозяин усадьбы распахнул перед нами ореховые двери, и мы, переступив через порог, оказались в просторной прихожей. Зеленые стены украшали портреты Лермонтова; под ними, на полметра ниже и до самого паркетного пола, шли панели из лакированного дерева.
– Направо, – сказал Михаил Юрьевич.
Дубовый зал ощутимо отличался от гостиной: розовые стены вместо зеленых, пейзажи вместо портретов. По углам находились камины, над которыми нависали большие арочные зеркала. В самом центре зала на шести мощных ногах стоял круглый стол; на нем ждали своего часа чайник с тремя чашками, лежали несколько пухлых книг. Над столом, под самым потолком, висела сияющая, словно сделанная из круглых льдинок, люстра. Вдоль стен безмолвными стражами выстроились обитые кожей стулья.
– Присаживайтесь, – сказал Лермонтов.
Мы придвинули стулья и расположились за столом.
– Прохладно тут у вас… – сказал я, зябко поежившись.
– Сквозняки, – чуть виновато улыбнулся Лермонтов, наливая всем чаю. – Мы, конечно, стараемся поддерживать тут все в порядке, но эту напасть так и не победили, да-с…
Я кивнул и придвинул чашку. Ее тепло приятно грело ладони.
«Интересно, а каково тут зимой, если даже летом так холодно?»
– Вот, кстати, та самая уникальная работа историка, Татьяны Молчановой, про наш древний род, представителем которого она тоже является, – сказал Михаил Юрьевич, кивком указав на книги, лежащие перед нами. – Верхний том.
– Вы позволите?
– Да, конечно. Это как раз вам в подарок, как и обещал.
– Большое спасибо…
На обложке увесистого тома, в толстой прямоугольной рамке, повторяющей узор тартана, золотыми буквами было написано имя автора и название – «Лермонтовы 1613—2013: российский род шотландского происхождения».
– 1613-й – это отправная точка для российского рода, – сказал я, – а вообще первое упоминание о Лермантах – это, если не ошибаюсь, 1057-й?
– Да, все так. Тогда рыцарь по имени Лермант сражался за Малькольма против Макбета и после триумфа был вознагражден дворянским титулом. В книге Татьяны, разумеется, про это тоже есть, но тут мы хотели все-таки больше про российскую эпоху Лермонтовых поговорить, отсюда и 1613-й.
– Понял. Что ж, еще раз спасибо за подарок, я вам тоже кое-что принес…
Спрятав книгу Молчановой в рюкзак, я достал из него свою – «Дервиши на мотоциклах. Каспийские кочевники», в которой описывалось мое недавнее путешествие по Азии вокруг Каспийского моря.
– Это для вас, Михаил Юрьевич, – сказал я, вручая ему мой дар.
– Благодарю, – кивнул хозяин усадьбы. – Прочту с интересом!
Положив мою книгу к остальным, он наморщил лоб и проговорил:
– Итак, что касается вашей поездки… Помню, в последнем письме вы удивлялись, почему поэму «1831 июня 11 дня» до сих пор не переводили на английский. Ответа однозначного у меня, признаться, нет, но, предполагаю, дело тут в русской… сакральности: в этой поэме, что ни фраза, то откровение по поводу генетического кода русского человека. В отличие от того же «Желания», которое переводили куда охотней – потому что это манифест, мечта о шотландских берегах, желание пожить той жизнью. И вот эти вот душевные метания Лермонтова, попытки понять, кто ты есть на самом деле и там ли ты находишься, именно они в итоге очень сильно отразились на Середникове, которое стало этаким «местом силы», впитав в себя эмоции юного поэта…
Я медленно кивнул. Возможно, Михаил Юрьевич был прав насчет Середниково, каким оно было прежде, но сейчас, по ощущениям, из подлинного «места силы» усадьба превратилась в развлекательный центр, аккуратную коробку с красивым фасадом и историей, но совершенно пустую внутри: чтобы содержать усадьбу, Лермонтову приходилось сдавать ее в аренду, кому попало; ни о какой государственной поддержке речи, конечно же, не шло.
«Наверное, это главная причина, – подумал я. – Нет творца, способного принять энергию извне – нет и самой энергии, нет симбиоза между человеком и местом…»
Чиж, видимо, заскучав, поднялся и стал неторопливо прогуливаться по комнате, рассматривая висящие на стенах картины.
– А кто, по-вашему, мог бы помочь с переводом «1831 июня 11 дня»? – искоса посмотрев на друга, спросил я. – Потому что отказываться от этой идеи мне не хочется.
– Томас Биввит, – после короткой паузы ответил Лермонтов. – Да, определенно, если кто-то и сможет перевести эту поэму, то только Биввит! Он очень правильно стихи Михаила Юрьевича понимает. Перевод «Желания» – это ведь тоже его работа.
– Да, безусловно, отличный перевод. Поможете с ним связаться?
– Да, думаю, да. Есть такая Маша Королева, она тоже из рода Лермонтовых, знаток древнего гэльского языка и, одновременно, хорошая знакомая Томаса – они переписываются… Ну и, кроме того, она прекрасно знает Шотландию и потому может вам помочь каким-то советами по поводу вашего путешествия. Я вам сброшу ее контакты.
– Буду благодарен.
– О, вот и «парус одинокий белеет»! – вдруг воскликнул Чиж.
Мы с Лермонтовым обернулись к Вадиму. Он стоял у одной из картин, изображающей море, прибрежный город и одинокий парусник, уплывающий прочь.
– К нему ведь иллюстрация?
– Ну… если учесть, что стих Михаил Юрьевич написал на два года позже, чем эту картину – в 1832-м, – с улыбкой ответил хозяин усадьбы.
– «Морской вид с парусной лодкой», если не ошибаюсь? – припомнил я название полотна.
– Он самый. Точней, конечно же, репродукция.
– Надо же… – пробормотал Вадим. – А так глянешь – ну чисто «Парус»! Так себе его и представлял всегда: кораблик… один… вдали от берега… и явно будет шторм… Как будто в буре есть покой…
Я украдкой улыбнулся: «Парус» был одним из немногих произведений Лермонтова, которые Чиж помнил и любил еще со школы.
– Если интересно, могу показать вам другую любопытную картину Михаила Юрьевича, она в кабинете Столыпина висит, – предложил хозяин усадьбы. – Хотите?
– Да, конечно, – кивнул я.
Лермонтов расплылся в улыбке и, поднявшись со стула, первым устремился к выходу из дубового зала. Мы с Чижом последовали за ним.
– Столыпина? – поравнявшись со мной, тихо переспросил Вадим.
– Это их усадьба, Столыпиных. Бабушка Лермонтова была Столыпиной, поэтому и возила Михаила Юрьевича сюда.
– А, точно… Вылетело из головы, Макс.
– Порядок.
– Только сейчас вспомнил, что хотел вам сказать, – произнес Лермонтов.
Не дойдя двух шагов до порога, он стоял у полотна с изображением фамильного герба Лермонтов: на золотом поле щита располагалось черное стропило с тремя золотыми четырехугольниками на нем и черным цветком – под ним; щит венчал дворянский шлем с дворянской короной, а в самом низу на латыни был написан девиз.
– «Судьба моя – Иисус», – перевел я Чижу.
– Вам обязательно надо посетить ратушу Сент-Эндрюса, где хранится наш родовой герб, – сказал Михаил Юрьевич. – Там стоит побывать только ради герба. Хотя, безусловно, и других достопримечательностей хватает…
– Отлично, – кивнул я, делая пометку в телефоне. – Спасибо за совет.
Лермонтов с рассеянным видом кивнул и вышел в коридор.
Кабинет Столыпина оказался светлой комнатой с высоким белым потолком и пятью углами. Возле диагональной стены на металлическом мольберте, явно современном, располагались репродукции картин, заключенные в одну длинную раму. Над этой компиляцией располагалась еще одна работа, отделенная от других: на полотне был изображен бородатый мужчина с большими черными глазами, рассеянно смотрящий перед собой, и черной шевелюрой волос, зачесанных назад. Наряд – жабо, меховой плащ, массивная цепь на шее – выдавал в незнакомце представителя знатного рода.
– Это же «Герцог Лерма»? – догадался я.
– Именно так, – подтвердил Лермонтов. – Первая работа Михаила Юрьевича, выполненная маслом. Он ее нарисовал для своего университетского друга, Алексея Александровича Лопухина – почти сразу после того, как узнал о своих древних корнях, в 1832-м. Это в восемнадцать лет, представляете? Именно тогда Михаил Юрьевич начал заново обретать себя, примерно в то же время и «Желание» написано, которое мы с вами уже вспоминали… Кстати, интересно, что он, когда документы получил из Чухломы и потом у Вальтера Скотта прочел про свой род, стал везде себя писать, как Лермонтов, через «о». А вот в официальных документах, даже в расследовании после смертельной дуэли, его всегда писали через «а».
– Действительно, любопытно… – сказал я, рассматривая картину.
– А я в Интернете видел, у вас здесь где-то еще бюст Лермонтова был, бронзовый, – вставил Чиж. – Есть же такой?
– Да, конечно, – с улыбкой кивнул Лермонтов. – Это наверху. Пойдемте.
В последний раз взглянув на картину «Герцог Лерма», мы покинули кабинет Столыпина и, поднявшись по лестнице с резными столбами, оказались на втором этаже. Здесь оказалось еще холоднее, чем на первом.
«Такое ощущение, что вся накопленная сила утекла отсюда через те же самые щели, откуда теперь сквозит!..»
– А вот и розовая гостиная, которой в свое время владела досточтимая Вера Ивановна Фирсанова, – с гордостью сообщил хозяин усадьбы. – И бронзовый бюст, о котором вы вспомнили, тоже заказала она, поскольку бесконечно любила стихи Михаила Юрьевича.
В ответ на вопросительный взгляд Чижа я негромко пояснил:
– Фирсанова – последняя хозяйка Середникова. Богатая домовладелица, после революции эмигрировала в Париж, где и умерла.
– Все так, – подтвердил Лермонтов с грустью. – Увы и ах, с дворянством большевики не церемонились…
Кроме упомянутого бюста – «довольно своеобразного», как его сходу окрестил Чиж – в этой гостиной были стулья с бежевой обивкой, розовые, в тон стенам, шторы и картины, одна из которых привлекла мое внимание.
– А это что за работа? – спросил Чиж, проследив мой взгляд. – Тоже Михаила Юрьевича?
– Нет-нет… – покачал головой хозяин усадьбы. – Это с конкурса… он, кстати, на Кавказе проводился… Рисунки по мотивам Лермонтова. Детские. И, знаете, больше половины демона рисуют. У этого, например, как видите, в груди расцветают цветы…
– Врубелем навеяно? – предположил я.
– Не думаю, – покачал головой Лермонтов. – Врубель, он… он был как раз поражен некой всемерностью демонических способностей, и это почему-то и к Лермонтову относится. Но все же это не совсем то… Вот дети гораздо ближе к сути, потому что Лермонтов заставляет их демона полюбить. Это невероятное событие, которое в контексте религиозных текстов до сих пор не имеет аналогов никаких. То есть Лермонтов, получается, единственный, кто дает демону ощущение любви… Вообще Михаил Юрьевич – он был такой творец… ну, или сотворец этого мира, по-настоящему. В том смысле, что есть люди, которые просто самим наблюдением за этой жизнью, не вмешиваясь в нее, изменяют порядок вещей. То есть как бы не от мира сего и, одновременно, неотъемлемая его часть…
Чиж недоуменно выгнул бровь, и даже я не нашел, что ответить на этот сумбурный спич Михаила Юрьевич.
К счастью, нас выручил чей-то телефон, вовремя разразившийся звонком.
– Прошу прощения, – пробормотал Лермонтов, вытаскивая мобильник из нагрудного кармана. – Надо ответить…
Поднеся трубку к уху, он отвернулся и сказал:
– Да-да! Здравствуйте! Удобно!
Продолжая говорить, Лермонтов отошел в сторону, и Чиж, дождавшись этого, тихо напомнил:
– Пора, Макс. Уже три.
– Серьезно? – Я украдкой посмотрел на часы. – И правда… ну ладно, сейчас договорит, попрощаемся и поедем…
– А бюст и вправду своеобразный, – сказал Вадим, рассматривая реликвию Фирсановой. – Лермонтову же двадцать шесть было, когда он погиб?
– Ну да.
– А тут ему на вид лет сорок.
– Ну… не двадцать шесть точно, – кивнул я, присмотревшись к бюсту.
– Все, ждем! Ждем! – заверил незримого собеседника Лермонтов и, убрав телефон обратно в карман, повернулся к нам:
– Еще раз извините. Звонили по поводу сегодняшнего мероприятия, надо было кое-какие детали уточнить…
– Да и вы нас простите, – с виноватой улыбкой сказал я. – Пора нам ехать. Спасибо за интересную беседу. Жалко, что на бегу все, многое еще не проговорили, но, увы, дела не ждут.
– С пониманием… – чинно кивнул Лермонтов. – Сам мотаюсь, как белка в колесе. Пойдемте, провожу вас до ворот…
Снова попасть наружу и ощутить ласковое прикосновение теплого июньского солнца оказалось подлинным наслаждением. Нет, внутри усадьбы, безусловно, не бушевала ледяная буря, но контраст между настоящим миром и тем, что находился за дверями дома, был колоссальный.
– Вы же не против еще раз встретиться? – спросил я, пока охранник возился с замком калитки. – Ну, уже после путешествия?
– Отчего бы и нет? – пожал плечами Михаил Юрьевич. – Если у вас возникнет желание поделиться впечатлениями от поездки, буду только рад.
– Значит, договорились?
– Договорились, Максим.
Мы пожали друг другу руки, и охранник, наконец, совладав с замком, выпустил нас наружу. Лермонтов еще раз помахал нам напоследок и поспешил обратно в дом – видимо, готовиться к грядущему мероприятию.
– Ну как, проникся тематикой? – спросил я, когда мы с Чижом уже были на полпути к стоянке.
– Сложно сказать, – честно ответил Вадим. – С одной стороны, очень все это необычно – и Лермонтов сам, и стихи… картины…
– А с другой?
– А с другой, это все-таки не мое. По крайней мере, люблю я Шотландию не за это.
– А за что же? За кабачки, эль и виски?
– За них тоже, но больше всего – за природу. Она там чудо просто. Особенно, где Женя живет… Ну, да сам увидишь. Через месяцок.
Я кивнул. Женя была родной сестрой Вадима. Около двадцати лет назад она, талантливая художница, переехала в Шотландию да там и осталась, очарованная прелестями этой страны.
«Посмотрим, Михаил Юрьевич, куда вы так рвались да так никогда и не попали…» – оглянувшись на усадьбу, подумал я про себя.
Посещение Середниково вызвало у меня смешанные чувства. Довольно интересная беседа – и при этом сквозняки; вроде бы красота, но как будто призрачная, от которой хочется поскорей уйти и вернуться к яркому летнему солнцу… Не спасал даже горячий чай, который заботливо приготовил для нас нынешний хозяин усадьбы. Сложно представить, что прежде здесь творил один из лучших поэтов России – да притом настолько плодотворно, что его потомки до сих пор считают это настоящим «местом силы».
Хотя… то самое «Желание» не зря ведь начиналось со слов:
«Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…»
* * *
1835
– Тебе надо почаще выбираться на балы и рауты, мон шер, – с улыбкой сказал Монго. – Ты чрезвычайно многое пропускаешь.
– Что же, например? – спросил Уваров.
Они стояли в бальной зале, однако сегодня здесь играла совсем другая музыка – плавная и неторопливая, располагающая к беседе. И гости вели себя подобающе: пили шампанское, курили сигары, шумно обсуждали новости финансовые и иные. Некоторые играли – в карты, шахматы, шашки. Сегодня в доме Никифоровых был светский раут, и только под этим предлогом Монго удалось вытащить нелюдимого Петра Алексеевича из его тихого жилья на Садовой улице, где Уваров обыкновенно коротал вечера за книгой. Теперь они сидели на диване и наблюдали за тем, как хозяйский сын Борис Романович мучит рояль. Борису Романовичу недавно исполнилось двадцать два, но он, к сожалению, все еще не понял, что музицирование не входит в список его талантов. Впрочем, к этому заблуждению Никифорова уже все привыкли, а кого-то его упорство даже умиляло – к примеру, бабушку, Тамару Григорьевну, которая, зажмурившись, с трогательной улыбкой внимала стараниям внука.
– Не хочу быть сплетником и не буду, – морщась, ответил Столыпин. – Сам все увидишь, если все соберутся.
– А Лермонтов приедет?
– Куда же без него… – загадочно улыбнулся Монго.
– Один? Или с компанией? – припомнив прошлогоднее знакомство, спросил Уваров.
– Той компании, что у него была, уже при нем нет… – сознался Столыпин.
– То есть… – начал было Петр Алексеевич, когда сзади послышался мягкий женский голос:
– Здравствуйте, Алексей.
Друзья разом обернулись. За диваном стояла дама лет тридцати двух-тридцати трех. Была она довольно хороша собой: правильные черты лица, кудрявые пшеничные волосы, спадающие на узкие плечи, и кожа, белая, точно фарфор… Однако более всего Уварова впечатлили темно-карие глаза незнакомки – они смотрели пристально, с интересом, немного вызывающе.
– Здравствуйте, Мария, – с теплом произнес Столыпин. – Кажется, мой вечер стал не так уж плох, раз мы с вами встретились.
– Ну, если вы измеряете успешность вечера в наших встречах, то – да, наверное, это так, – сказала Мария.
Она говорила с напускной серьезностью, но глаза ее смеялись. Миг – и взгляд переметнулся на Уварова. Ему тут же показалось, что смотрят не просто на него, а на его душу – через глаза.
– Представите вашего спутника? – попросила дама.
– Петр Алексеевич Уваров, – сказал Монго, мотнув головой в сторону товарища. – Мой старый знакомец, еще с детства. А это, Петр Алексеевич, Мария Ивановна Лопухина…
Уваров было улыбнулся, но, услышав фамилию красавицы, застыл. Ему тут же вспомнился несчастный жених Сушковой, которая втайне вздыхала по дерзкому и насмешливому Лермонтову.
«Неужто Мария Ивановна – сестра Алексея?..»
Внешне они, казалось, были совершенно не похожи, но фамилия и отчество говорили о многом – вряд ли в Санкт-Петербурге было так много Лопухиных, знакомых с Монго Столыпиным.
«Впрочем, всякое бывает. Пока же нельзя показывать, что я удивлен или излишне сосредоточен…»
– Вы напряглись, – словно в усмешку заметила Лопухина. – Отчего же?
– Просто… сражен вашей красотой, Мария Ивановна, – сглотнув подступивший к горлу ком, ответил Уваров.
Иронично, но он даже не сильно кривил душой: Лопухина действительно произвела на него самое благостное впечатление. Когда же ее пухлые губы тронула легкая улыбка, все внутри у Петра Алексеевича расцвело и запело. Казалось, Мария Ивановна светится, точно солнце – возможно, виной тому были ее волосы или кожа.
– Это вы у Алексея научились, так изящно льстить? – спросила Лопухина, глядя то на Монго, то на Уварова. – Или от природы наделены этим своеобразным даром?
– Дар Петра Алексеевича – всегда говорить правду, – сказал Столыпин. – Что он в очередной раз подтвердил.
– Да будет вам! – отмахнулась Мария. – Льстецы, один другого хуже…
– Или лучше? – наигранно изобразил удивление Монго.
Лопухина надула губы и явно хотела сказать что-то еще, но вдруг замерла, словно громом пораженная. Проследив, куда она смотрит, Петр Алексеевич увидел Сушкову. Катенька вертела в руках высокий бокал и мило беседовала о чем-то с двумя девушками примерно своих лет; обе были Уварову незнакомы. Почувствовав на себе посторонние взоры, Сушкова скосила глаза в сторону дивана и скривилась, увидав Лопухину. Дуэль взглядов не продлилась сколь-либо долго; потупившись, Катенька что-то быстро сказала подругам, и они втроем, лавируя между другими гостями, очень скоро растворились в пестрой толпе.
Едва Сушкова исчезла, Уваров снова посмотрел на Марию. Ее взор напугал Петра Алексеевича; солнце может светить ласково, а может испепелять, и вот сейчас, как показалось, Лопухина готова была сжечь усадьбу Никифоровых вместе с треклятым роялем, на котором продолжал играть неумелый хозяйский сын, лишь бы добраться до сбежавшей Катеньки.
«Похоже, у них случился раздор. Интересно, это из-за Лермонтова? И на него она тоже зла? Но почему тогда так любезна с Монго, одним из лучших его друзей?»
В этот момент толпа извергла из себя слегка растрепанного поэта. Уваров, слегка удивленный столь неожиданным появлением, уставился на Лермонтова. Одетый в красный вицмундир корнета, Мишель неторопливо побрел к ним, и извечная полуулыбка не сошла с его лица даже при виде Марии. Уваров скользнул взглядом по Лопухиной; та при виде Лермонтова, кажется, даже немного смягчилась, чем окончательно запутала Петра Алексеевича.
«А, что гадать… Вот он, уже идет, сейчас все само собой станет ясно…»
– Ну до чего отрадно видеть за раз так много близких лиц! – воскликнул Мишель, не дойдя до дивана двух шагов.
– Начало нового стиха? – едко осведомилась Мария.
– Возможно. Хотя пока – всего лишь экспромт, – ответил Лермонтов, пожимая руки поднявшимся Монго и Уварову. – Вы, погляжу, тут одна, Мари? А где же ваш брат?
Петр Алексеевич нахмурился. Задать подобный вопрос сестре друга, за невестой которого ты тайно ухлестываешь? Михаил, безусловно, любил подтрунивать над другими, но всему же есть предел!
Однако Мария невозмутимо пожала плечами и без тени раздражения ответила:
– Не знаю. Я ведь не страж ему, Мишель.
– А могли бы быть – учитывая, насколько вы, по мне, мудрей Алеши, – усмехнулся корнет.
Щеки Лопухиной тронул легкий румянец.
– Позвольте вас на разговор наедине? – сказала она Лермонтову.
– Конечно же, Мари, – с теплой улыбкой ответил тот.
– Что происходит тут, Монго? – спросил Уваров, провожая Лермонтова и Лопухину хмурым взором. – Это то, о чем ты меня предупреждал?
– То самое, конечно, – ответил Столыпин.
Он не казался напряженным – скорей, немного усталым.
– Поскольку теперь я знаком с каждым участником этого… представления. – Уваров повернулся к другу. – Позволь все же узнать подробности? Чтобы, элементарно, хотя бы понимать, как мне надлежит себя вести с той же Марией, с тем же Мишелем? Мне, сам понимаешь, подробности не интересны…
– Ну что ж, имеешь право, – пожевав губу, сказал Монго. – Но только не здесь.
Петр Алексеевич медленно кивнул. Он и сам уже давно почувствовал, как окружающие нет-нет да и посмотрят в их сторону с любопытством.
«Слишком много лишних глаз, слишком много лишних ушей…»
– Может, пойдем на балкон? – предложил Столыпин.
– Пойдем.
Они поднялись по лестнице на второй этаж и прошли мимо трех шумных компаний, раскланявшись с большинством встреченных дам и господ. Уваров, конечно же, никого не знал, Монго знал почти всех и даже успевал представить гостей другу, но тот, к сожалению или к счастью, не успевал запоминать имена: подобные шумные вечера и без того тяготили Петра Алексеевича, и от обилия новых лиц кружилась голова.
Глоток свежего воздуха подействовал, точно волшебное снадобье: не сразу, но очень быстро мысли начали проясняться. Благо, было еще только начало апреля, и народ всячески избегал вечерней прохлады: когда Уваров и Столыпин попали туда, там находилось человек пять, и стояли они поодаль от входа.
«А зря, – подступая к перилам и опираясь на них руками, подумал Петр Алексеевич. – Разве лучше сидеть взаперти, невольно слушая обрывки десятков разговоров, в подобном, разобранном, виде лишенных всякого смысла?»
– Хорошо тут, – вдруг сказал Столыпин. – Тихо… свежо…
Уваров удивленно посмотрел на друга: слышать подобное от Монго, души компании, человека, способного в один вечер посетить бал, раут и театральное представление, было необычно. Казалось, Столыпин без компании вянет, точно цветок без солнечного света. Однако же сейчас Монго казался вполне искренним.
«Возможно, он просто устал от этого бесконечного веселья? Если все время громко, хочется порой и тишины… верно и обратное: будь мне вечер в усадьбе Никифоровых настолько противен, разве согласился бы я сюда приехать?»
Монго повернул голову, окинул рассеянным взглядом компанию, курившую в сторонке и, снова обратившись к Уварову, сказал:
– Ты, верно, уже понял, что Мария сестра Алексею Лопухину, невестой которому была Сушкова?
– Была?
– Была, – кивнул Монго. – Мишель так все обставил, что у бедного Алеши не было ни единого шанса простить Катеньку. Ах, как же, наверное, злилась ее тетка, получив то письмо в начале января…
– От Лермонтова?
– Он не сознался в этом, но автор очевиден, – хмыкнул Столыпин. – Едва Лопухин уехал в Москву, как тут же Катеньке пришло письмо за авторством некоего «Друга N. N.», в котором он предостерегал ее от связи с Лопухиным. Сказал, что Алеша воспользуется ей и тут же бросит, что он властолюбив и на самом деле не хочет стеснять себя узами брака.
– А она что? – чуть хрипло спросил Петр Алексеевич.
Внутри него начинал клокотать гнев. Как можно столь подло поступать с университетским другом? Не просто охмурить его невесту, но расстроить помолвку? И после еще издевательски писать всякие подлости про жениха…
– А она, разумеется, сразу же узнала его почерк и обо всем поведала тетке. С тех пор Мишеля в доме у Сушковых не принимают.
– А Лопухин? Как он все это принял?
– Был разговор, – шумно выдохнув, сказал Монго. – Долгий… тяжелый… но после него, кажется, Алеша простил нашего неугомонного корнета…
Брови Петра Алексеевича взлетели на лоб. Поверить в услышанное было дьявольски сложно. Да за куда меньшее люди стреляются на дуэли, а тут – подлинная измена, закулисные интриги, вдобавок очернение старого товарища, который полностью тебе доверял!..
– Вижу, ты удивлен, – сказал Столыпин. – Что ж, таков Мишель. Не знаю, честно сказать, каких мотивов он придерживался на самом деле… но Алеше он объяснил, что Сушкову знал с детства, как вертихвостку и кокетку с ледяным сердцем. Лопухин же влюбился, и Мишель, видя это, понял, что говорить с ним бесполезно – все равно бы не прислушался, ослепленный страстью. На деле же получалось, что наш корнет спас Алешу от брака, способного причинить ему лишь боль. И то, как легко Катенька поддалась на чары юного гусара, коего прежде не замечала, говорит о ее ветреном легкомыслии. В общем, по всему получалось, что, уводя невесту друга, Мишель оказал ему большую услугу.
Петру Алексеевичу потребовалось несколько долгих секунд, чтобы переварить услышанное. Затем он медленно спросил:
– Ты сам-то в это веришь, Монго?
– Сложно сказать, – подумав, ответил Столыпин. – С одной стороны, выглядит все это неприятно. С другой, я знаю Мишеля с юных лет, и никогда прежде он мной не был замечен в откровенных подлостях. Возможно, началось все, как шутка, потом, когда Катенька ответила взаимностью на ухаживания Лермонтова, он решил ее проучить… Такое развитие событий мне кажется вполне вероятным.
– То есть Сушкова ему изначально была неинтересна?
– Конечно! Он затаил на нее обиду с детства, когда писал ей стихи и письма, а она лишь насмехалась над ним. Поверить в то, что позже Мишель ее полюбил, мне трудно, прости уж.
Они замолчали. Слышно было, как щебечут птицы и как воет вдали ветер, раскачивая кроны деревьев. После истории с Сушковой Уваров испытывал к Мишелю некоторую неприязнь, но слова Монго, само его спокойствие вновь вызывали у Петра Алексеевича сомнения.
«Может ли быть этот корнет, этот Лермонтов человеком таким сложным, что мы просто не в силах до конца понять тех или иных его эмоций? – размышлял Уваров, глядя на компанию, стоящую чуть в стороне. – Кажется, что это все оправдания… но разве может подлец писать такие стихи, которые пишет Лермонтов? Разве можно столь хорошо понимать человеческую душу и столь… беззастенчиво по ней топтаться?»
Единственное, что было ясно, как день – личности, более противоречивой, Уварову встречать не доводилось. В поэте причудливым образом соседствовали добродетель и язвительность, мудрость человека пожившего и насмешливость юнца.
«Возможно, это всего лишь маски, за которыми он прячет себя от мира? Или он невольно подражает худшим проявлениям общества… или подражает нарочно, высмеивая его?»
Что-то подсказывало Уварову, что ответить на эти вопросы может только дальнейшее общение с Мишелем – сложное, порой неприятное, но, судя по их первой встрече, весьма необычное и интересное – Петр Алексеевич осторожно спросил у Монго:
– Что же Мария?
– Она, как верно заметил Мишель, куда мудрей Лопухина – наверное, потому что старше. В любом случае она не держит на Лермонтова зла. Отчасти – потому что он действительно показал настоящее лицо Сушковой; отчасти – потому что давно уж научилась принимать его таким, какой он есть – со всеми этими странными выходками вперемешку с искрами настоящей гениальности и искренней добротой к близким, которую наш корнет прячет, точно сокровище, от посторонних глаз…
Монго снова посмотрел на Уварова, на сей раз – куда пристальней, чем прежде:
– Я ни в коем случае не советую тебе тоже принять его, поверив мне на слово. Тем более, вполне понимаю, как этот фортель с Катенькой выглядит со стороны… Просто, прежде чем отвергать Мишеля, советую как следует к нему присмотреться. Если ничего не увидишь – что ж, так тому и быть. Значит, просто не твой человек. Или ты не его… Не беда.
Смотря другу в глаза, Петр Алексеевич кивнул.
Он, конечно же, видел в Лермонтове что-то – иначе просто махнул бы на него рукой и даже не думал об интрижке с Сушковой.
Однако признаться в этом – даже самому себе – Уваров пока что готов не был.
Вернувшись в дом, друзья пробыли вместе совсем недолго: очень скоро Петр Алексеевич окончательно заскучал и уехал домой, где путаные мысли долго не давали ему уснуть.
* * *
2018
– А вон, похоже, и наш причал, – приложив руку ко лбу на манер козырька, сказал Чиж.
Последние тридцать минут паром шел по реке Тайн. Причалы располагались с обеих сторон на расстоянии полутора-двух километров друг от друга – видимо, чтобы не устраивать «сутолоку». Ярко светило солнце; с берега доносились громкие, но неразборчивые крики и рев десятков моторов уезжающих прочь автомобилей. Когда наш паром проплывал мимо других судов, их пассажиры улыбались и махали нам, и мы отвечали им тем же.
Ньюкасл для нашего путешествия был еще одним перевалочным пунктом перед настоящим путешествием. По моему плану, мы должны были выгрузиться здесь и двести километров до Эдинбурга преодолеть по суше, на «Харлеях», после чего я собирался пересесть на «Триумф Бонневиль» и дальше ехать уже на нем. Эта идея пришла мне в голову, едва я начал размышлять о грядущем путешествии. «Триумф» для англичан, как для американцев «Харлей» – классика, проверенная временем, нерушимый знак качества. «Правило рукопожатий» пришло мне на помощь и здесь: я написал письмо Роману Гречухину, моему давнему товарищу, который успешно торговал мотоциклами обоих брендов в далеком Новосибирске. Моя задумка – совершить путешествие по шотландским местам Лермо́нтов на «Бонневиле» – ему очень понравилась, и вскоре он прислал мне контакты некоего Глена, менеджера по региональным продажам завода «Триумф», сразу предупредив, что быстро мне не ответят. Дабы не терять времени даром, я сразу сел за письмо. Вышло оно большим: хотелось сразу продемонстрировать серьезный настрой. Приложив подробный план поездки и заметки, связанные с предыдущими моими мотопробегами, я отправил письмо на адрес Глена… и, к своему удивлению, уже через два часа получил ответ: в указанные даты Вас будет ждать «Бонневиль Т-120», звоните Скотту, это наш официальный дилер в Эдинбурге, вот его телефон. Не веря своим глазам, я прочел текст еще раз, после чего набрал Роману и напрямик спросил, как ему удалось так расположить ко мне руководителей «Триумфа».