Люди относятся к своим различиям явно по-разному. Например, не всегда бывает так, что «язык – это диалект, обладающий собственной армией и флотом»[203], как однажды выразился лингвист Макс Вайнрайх, специалист по идишу[204]. Границы обществ не обязательно должны быть обозначены с помощью речи, как показывает пример пигмеев. То, как общества используют языки, показывает, что к способностям к иностранным языкам не только относятся терпимо, но и поощряют их развитие. Там, где страны расположены плотно на небольшом пространстве, как, например, в Европе, люди обычно говорят на других языках, в дополнение к своему родному. Часто это язык их соседей, торговых партнеров или бывших колониальных держав. Многоязычие – это не изобретение нового времени. В Австралии в эпоху до контакта с европейцами многие люди говорили на нескольких языках, зачастую потому, что они или один из их родителей, вступая в брак, попадали в новое общество. В некоторых государствах, например в Швейцарии, бывает несколько родных языков. У других государств может быть один общий язык с другими обществами, как, например, у Великобритании, Австралии и Соединенных Штатов, и при этом в каждом имеется множество собственных диалектов.
Основная задача этнографии, науки, изучающей культуры, заключается не столько в выявлении сходств и различий между обществами, сколько в необходимости выяснить, что́ люди в этих обществах считают важным, идет ли речь о языке или о чем-то другом. То, что лингвист, возможно, определяет как два разных языка, люди, говорящие на этих языках, могут считать одним языком, и наоборот[205]. Мое утверждение, касающееся суперколоний аргентинских муравьев, справедливо также для сообществ всех биологических видов: только выбор индивидуумов в сообществе определяет, что́ сигнализирует об идентичности, обусловливающей, кто является членом сообщества, а вовсе не то, что вы, чужак, полагаете важным. Модифицируйте запах колонии муравьев – и вы обнаружите, что некоторые варианты имеют значение, а некоторые нет. Что касается людей, то варианты, например, языка тоже не обязательно ставят под угрозу нашу идентичность: все зависит от того, какие это варианты[206]. Однажды я познакомился с перуанцем, которого на родине часто принимали за иностранца, потому что он не мог произносить характерное для испанского языка раскатистое «р». Стал ли он менее перуанцем из-за этой особенности – решать другим перуанцам. Общества предоставляют пространство для различий в речи, имеющих равное значение. Приведу еще один пример: современные религии распространяются за пределы территориальных границ и сосуществуют в их пределах, но при этом люди, как правило (но, правда, не всегда), не ошибаются, кто к какому обществу принадлежит.
Членов общества не штампуют, как печенье, нарезая одной формочкой, – общества подразумевают сходство и многообразие. Для того чтобы человека принимали благосклонно, его или ее поведение должно укладываться в допустимые общественные рамки, и это относилось даже к охотникам-собирателям. Ганс Иоахим Хайнц, изучавший бушменов, писал: «Чем он занимается и как он это делает – его дело, и не касается его соседа до тех пор, пока он остается в рамках принятых норм поведения»[207]. Социальные нормы, часто не выраженные словами, определяют эти оценки и ограничивают наш выбор; как гласит японская пословица, торчащий гвоздь забивают. Естественно, могут существовать проблемы интерпретации и вкуса. Ультраконсерваторы, например, не выносят крайних либералов, и наоборот, хотя и те и другие неохотно признают, что их оппоненты принадлежат к их обществу. Поскольку члены общества рассчитывают на определенную степень конформизма (например, молчаливое согласие и воспитанная с детства привычка сдерживать гнев в некоторых азиатских культурах), они замечают нонконформистов и чужестранцев.
Разные общества ценят разную степень конформизма. Некоторые рекламируют эксцентричность как признак индивидуальности и предприимчивости и провозглашают главной ценностью право быть разными[208]. Тем не менее все общества, включая те, что гордятся своей приверженностью свободе личности, существуют, настоятельно требуя от своих членов отказаться от выбора ради безопасности и предсказуемости. На определенные типы поведения и определенные ситуации накладываются более строгие рамки, поэтому мы должны более аккуратно учиться друг у друга и более точно копировать поведение других. Дело в том, что отвращение к человеку, игнорирующему важные нормы поведения, может быть настолько глубоким, что за одинаковый проступок по отношению к девианту могут применяться более жесткие меры, чем к иностранцу, – избыточная реакция, которая известна психологам как эффект «паршивой овцы». Тех, кто плохо соответствует ожиданиям, подвергают остракизму, клеймят позором, заставляют измениться или относятся к ним как к чужакам, в зависимости от вида и степени отклонений. Такое порицание служит сдерживающим инструментом для происходящего в обществе[209].
Животные тоже лишь до определенной степени готовы терпеть странное поведение. Даже виды, для которых характерны сообщества с индивидуальным распознаванием, относятся терпимо лишь к минимальным отклонениям. Как правило, слоны поддерживают больных сородичей, но известно также, что они и шимпанзе плохо обращаются с искалеченными или больными особями[210].
Общественные насекомые – в высшей степени конформисты. Муравьи позволяют лишь очень незначительные проявления индивидуальности, когда речь идет о принадлежности к их колониям[211]. Это отражается в абсолютной преданности муравьев своим анонимным сообществам, основанной исключительно на запахе. Их неизменная идентичность дает веские основания, чтобы назвать колонию муравьев сверхорганизмом. Отдельные муравьи связаны с колонией, как клетки организма, следующим образом: муравьи идентифицируют друг друга путем определения углеводородных маркеров на поверхности тел и в здоровом сообществе обязательно избегают или уничтожают чужих муравьев с другими маркерами. Сходным образом, клетки организма идентифицируют друг друга по химическим соединениям, расположенным на их поверхности, и иммунная система убивает чужеродные клетки, несущие неправильные сигналы. Исходя из этого, ваше тело, состоящее из триллионов клеток, представляет своего рода сообщество микроорганизмов[212]. В то время как недовольные люди могут покинуть свое общество и даже перейти в другое, муравей-рабочий, навсегда связанный с жителями своего гнезда общим запахом, может переживать стресс, вплоть до смерти, но не покинет своих сородичей. Преданность клетки организму или общественного насекомого своей колонии восхищает, но с человеческой точки зрения полное погружение в более крупное целое кажется антиутопией. Человеческие общества – это не сверхорганизмы, и не хотелось бы, чтобы наши общества ими были: мы слишком ценим наш личный выбор.
Как и в сообществах других животных, дети в человеческих обществах тоже резко отличаются от остальных членов. Почти как у муравьев, у которых личинки пока не имеют запаха колонии, дети в лучшем случае обладают лишь зарождающейся идентичностью. Тем не менее ни один ребенок не получает почетного места в обществе лишь потому, что он живет на свете[213]. В отличие от детенышей видов с индивидуальным распознаванием, которым просто нужно узнать всех и стать узнаваемыми, человеческие дети должны определять и выучить маркеры, которые позволяют им соответствовать обществу. До тех пор пока наше потомство не освоит этот навык, они слабы и их безопасно игнорируют. Взрослые распознают, что дети в таком юном возрасте принадлежат к обществу, по их близости к родителям или друзьям.
Поскольку люди могут по-прежнему полагаться на индивидуальное распознавание при участии в некоторых группах, возможно ли, что виды с сообществами, зависящими от индивидуального распознавания, по меньшей мере имеют потенциал к использованию маркеров? Хотя нам известно, что приматы могут научиться ассоциировать пластмассовый жетон с несоциальным объектом (таким, как пища)[214], мы гораздо меньше знаем об их способности олицетворять других социальных агентов с маркерами. Так что, поскольку нечеловекообразные обезьяны обычно не используют знаки, чтобы отделить себя от чужаков, я бы с удовольствием ввел маркер в стадо, чтобы посмотреть, будут ли его использовать. Любой здоровый примат сорвет с себя красную футболку, но что насчет краски: может ли он научиться рассчитывать на то, что у его собратьев по стаду будет красное пятнышко на лбу? И если так, примет ли он благосклонно чужака с меткой его «команды»? Сможет ли сверхкрупное стадо остаться вместе, если детеныши в нем приобретут идентичные красные пятна, позволяющие им отслеживать друг друга, не отличая одну обезьяну от другой? И возникнут ли конфликты, если половину стада пометить синей краской? Я предполагаю, что ответ на все эти вопросы – нет. Мозг обезьян не запрограммирован на маркеры и был бы не способен распознать их, даже если бы такие различия существовали.
Теперь, прежде чем перейти к анализу всех выдающихся моментов, касающихся использования человечеством маркеров для узнавания и реагирования друг на друга, давайте рассмотрим, какие когнитивные способности необходимы для распознавания маркеров. Предположение о том, что мозг нечеловекообразных обезьян не запрограммирован на простое восприятие маркеров идентичности, не означает, что эта способность требует наличия выдающегося интеллекта. Согласно гипотезе «социального мозга», для поддержания большего числа социальных отношений требуется крупный мозг. Однако для тех, кто прибегает к этой теории, чтобы делать прогнозы о том, что многонаселенные сообщества требуют наличия высоких умственных способностей, скромные муравьи представляют серьезную проблему. Учитывая их социальную сложность и гибкость поведения, муравьи способны на многое, обладая всего 250 000 (или около того) нейронов. Как провозгласил Чарлз Дарвин, «мозг муравья есть одна из самых удивительных в мире совокупностей атомов материи, может быть более удивительная, чем мозг человека»[215][216]. Несомненно, человеческие маркеры гораздо более многочисленны и разнообразны, чем маркеры у муравьев, которые не носят национальные головные уборы и не говорят с акцентом. И вместе с тем запах, который служит в качестве знака идентичности муравья, может быть более сложным, чем мы предполагаем. Каждый аромат состоит из коктейля молекул углеводородов, причем вид этих молекул и их концентрация отличаются от одной колонии к другой[217]. Следовательно, на практике запах представляет собой не просто один маркер, а целый комплекс, и некоторые молекулы, возможно, влияют на интерпретацию запаха муравьями больше, чем другие. Кроме того, муравьи быстро реагируют на запахи чужих колоний: например, они отличают членов соседних сообществ, которых хорошо знают, от членов колонии, с которой они никогда не встречались. Поскольку такая колония является неизвестной угрозой, вероятно, муравьи бросятся в яростную атаку[218].
Многие ученые, возможно, возразят и скажут, что человеческие маркеры могут быть невероятно сложными, и некоторые действительно таковыми являются, как, например, запоминание мистических религиозных текстов. Люди превратили мечение в искусство, наполнив многие наши маркеры смыслом, часто на нескольких уровнях, для создания символов – это стремление, возможно, отличает нас от других животных. Для ирландцев клевер одновременно является растением, которое способно предсказывать погоду, кельтским символом удачи и средством, с помощью которого святой Патрик проповедовал друидам учение о Троице.
Антрополог Эдвард Спайсер, занимавшийся изучением племен американских индейцев, подчеркивал, что каждый человек формирует убеждения, исходя из «своей личной связи с определенными символами, точнее, с тем, что эти символы означают»[219]. Социологи отвергают идею о том, что у каких-нибудь животных, не имеющих способности создавать символы, может быть нечто, напоминающее принадлежность к государству, тогда как антропологи считают применение символов критически важным для появления человечества[220]. Вместе с тем впечатляет тот факт, что большинство людей не многое смогут рассказать о значении символов, которые они высоко ценят[221]. Американцы громко поют «Усеянное звездами знамя»[222], даже не зная, что значит «усеивать», или не помня слова. «Возможно, даже люди, которые являются экспертами в использовании символов, – шаманы, священники или колдуны – не могут точно сформулировать, что означает конкретный символ», – напоминает нам специалист по социальной антропологии Мари Уомэк[223].
В действительности, у нас нет необходимости понимать, как и почему нечто становится столь важным или, в сущности, вообще обладает глубоким смыслом, для того чтобы воспринимать это нечто, или его отсутствие, или соответствие. Люди не должны нагружать свой и так перегруженный мозг знанием о том, что означает символ. Значение символа, если вообще таковое существует, может быть в «глазах смотрящего».
Следовательно, создание и восприятие маркеров не требует больших усилий, и однажды выученные маркеры могут применяться к бесконечному числу индивидов без дополнительной нагрузки на мозг или необходимости поддерживать взаимоотношения. У муравьев размер мозга на самом деле уменьшается у тех видов, в которых существуют большие сообщества[224]. Рабочие в маленькой колонии обладают ограниченными умственными возможностями (муравьи все такие), потому что они мастера на все руки. В большой колонии муравей-солдат может атаковать врагов, но крайне редко, если такое вообще бывает, нянчит расплод: этим занимаются рабочие помельче. Не зная друг друга как отдельных особей, муравьи не только уменьшают нагрузку на мозг, но в больших колониях такое сокращение навыков способствует дальнейшему снижению требований к умственным способностям.
Для людей незнание тоже может быть благословением, до тех пор пока незнакомцы вокруг нас выглядят и действуют разумно. Если бы вы были вынуждены представляться всем и знакомиться с каждым, кто вам повстречается, нагрузка на мозг была бы огромной. Маркеры же – это сама простота. Несмотря на то что управление маркерами нашего общества, возможно, внесло свой вклад в увеличение переднего мозга человека по сравнению с другими животными, маловероятно, что это главная причина. Находясь в общественном месте, вы фиксируете физические, культурные и другие особенности людей вокруг вас, почти не задумываясь, с наименьшими усилиями. Психолог сказал бы, что маркеры снижают когнитивную нагрузку, связанную с социальным наблюдением, высвобождая ресурсы, и это дает вам возможность читать эту книгу или беседовать друзьями в кафе. Даже маленькие племена, подобные кенийским эль-моло с их небольшим населением, пользуются преимуществами низких затрат на социальное наблюдение, которые становятся возможными за счет использования традиционной одежды, общего языка и т. д. Каждый представитель племени, возможно, лично знает всех остальных, но тем не менее эль-моло – это анонимное общество. В действительности с момента внедрения земледелия общий объем мозга человека уменьшился (если соотнести размер – то примерно на детский кулак), и это связано, вероятно, с тем, насколько мы стали больше зависеть от других при выполнении разных задач, от приготовления пищи до строительства[225].
Несомненно, люди адаптируют свое поведение в зависимости от обстоятельств, и это может включать приспособление к чужим культурам. После нескольких месяцев в сельских районах Индии я, сам того не сознавая, приобрел акцент и привычку покачивать головой из стороны в сторону во время разговора. Впоследствии в Сингапуре мой акцент опять изменился, и я стал добавлять слово lah в конце предложений для выразительности. По-видимому, изменение моих речевых шаблонов помогало местным жителям меня понять, и однажды я с гордостью помог индийскому туристу общаться с продавцом в Сингапуре, «переводя» с одного диалекта английского на другой. И все-таки я уверен, что моя чужая манера говорить была очевидна, даже если меня не выдавало неумение надевать индийский мужской саронг, называемый лунги, или сотня других вещей.
Что касается крупного размера вашего мозга, то это связано не столько с населенностью общества, сколько с вашей способностью погружаться в жизнь тех, кто важен для вас. Маркеры не только снимают ограничения с размера сообществ/обществ, они делают социальную жизнь менее сложной[226]. Тогда почему лишь немногие другие позвоночные их используют? Возможно, их сообщества лучше всего функционируют с таким небольшим населением, что индивидуального распознавания вполне достаточно. Тем не менее даже в маленьком сообществе для индивидуального отслеживания каждого нужна бо́льшая «пропускная способность» мозга, чем требуется для того, чтобы просто обращать внимание на надежный маркер. Представьте различия между анонимными сообществами и теми, что основаны на индивидуальном распознавании, как очередной пример сравнения яблок и апельсинов. Так, животные знают, кто какой категории соответствует, фиксируя или сходства (различают общий для них маркер подобно тому, как некто отличает апельсины по оранжевому цвету), или несходства (различают каждого члена сообщества по его индивидуальным особенностям). Первое требует меньшей концентрации. Животные, полагающиеся на индивидуальное распознавание, делают все возможное, чтобы избежать такой когнитивной нагрузки. Приматолог Лори Сантос рассказывала мне, что, когда встречаются два стада макаков, каждая из сторон сбивается в кучу. Образование тесной группы служит в качестве защитного щита, а также снижает риск ошибки. Пока каждая обезьяна видит хотя бы одну чужую особь на другой стороне, она принимает как само собой разумеющееся, что все множество таких особей – это чужаки. Точно так же она может предположить, что другая обезьяна, занимающаяся обыскиванием ее друга, – член стада, даже если эта особь сидит к ней спиной.
Сложные личные взаимоотношения, преимущественно с несколькими десятками людей в рамках нашей личной сети общения, одновременно являются и отличительной чертой человечества, и наследием прошлого, оставшимся нам от сообществ других приматов с индивидуальным распознаванием. В то же время люди знают не только друзей и родственников, но и в разной степени знакомы со многими другими людьми. Так что, хотя большинство млекопитающих относятся к каждому члену сообщества как к индивидууму и на основании этого личного знания создают коллективную идентичность, люди наслаждаются муравьиноподобным подходом: игнорируя и даже не зная друг друга. Как муравьи, мы относимся к незнакомцам исходя из того, общая ли у нас идентичность[227].
В этой части книги мы разобрали, как сообщества муравьев демонстрируют ту же тенденцию к увеличению сложности с ростом популяции, что и человеческие общества. Тем не менее увеличение числа граждан государства, подобно добавлению муравьев в гнездо, не требует каких-то дополнительных нагрузок на мозг. За счет применения маркеров идентичности мы, как члены анонимных обществ, наделены способностью считать незнакомца одним из нас[228]. В основе современных человеческих обществ, со всей их грандиозностью и иногда континентальным величием, лежит эта особенность воображения, и это же было справедливо для маленьких обществ наших предков. К ним относятся общества не знавших земледелия людей прошлых тысячелетий, которые на самом деле не отличались от нас с вами. Чтобы понять людей нашего времени, мы должны понять людей прошлого.
Солнце стало бледно-красным к тому моменту, когда антрополог из ЮАР Луис Либенберг остановил наш джип рядом с лагерем бушменов !кунг («!» означает щелкающий звук) в районе солончака Гаутча в Калахари, Намибия. Луис спросил молодого человека по имени !Нани о личинках вредных жуков, которых его народ использует для отравленных стрел. !Нани ответил, что знает несколько мест недалеко, куда можно дойти пешком; он нам покажет.
На следующее утро мы вместе с !Нани отправились на машине по равнине, плоское пространство которой нарушалось лишь низкорослыми деревьями с колючками и редкими раздутыми баобабами. Представление бушменов о пешей доступности явно отличается от нашего: показывавший дорогу уже на протяжении, казалось, многих километров !Нани наконец остановил нас около участка с кустарниками с глянцевыми листьями. Там он, используя традиционную палку-копалку бушменов, выкопал мертвенно-бледных личинок и показал нам, как выдавливать их ядовитые соки на наконечник стрелы.
!Нани и его собратья !кунг, так же как и другие бушмены и охотники-собиратели по всему миру, не занимаются земледелием и не выращивают домашний скот. Они зависят исключительно от пищи, которую можно добыть в дикой природе: охотятся с отравленными стрелами и другими простыми орудиями на крупную дичь и собирают растительную пищу в пределах «пешей доступности».
Более ста лет каждый стремящийся понять древних людей обращался к письменным свидетельствам о жизни охотников-собирателей в прошедшие века. Особый интерес вызывал образ жизни охотников-собирателей: перемещение в маленьких группах, называемых локальными группами[229]. Каждая локальная группа передвигалась по местности и разбивала лагеря, из которых они отправлялись на поиски пищи и воды. Я называю такие объединения кочующих охотников-собирателей общинами, которые, как станет ясно из этой и следующей глав, обычно состояли из нескольких локальных групп[230]. Я различаю термины «община» и «племя». Термин «племя» обычно применяют (как делаю я в этой книге) для описания простых оседлых обществ, большинство которых зависело от садоводства, где растения культивировали в садах, а не на вспаханных полях; также этот термин используется для описания более мобильных пастухов, которые заботятся о стадах домашнего скота. (Еще больше все запутывает тот факт, что «племя» остается предпочтительным словом, когда говорят о североамериканских индейцах, многие из которых живут в общинах.) С позиции изучения происхождения человека, садоводы и пастухи – это более позднее явление, им отводится менее важная роль, когда речь идет о понимании основных характеристик человечества. Земледелие – столь недавнее изобретение, что даже современные государства необходимо рассматривать в свете того, как функционировали общества охотников-собирателей.
Археолог Льюис Бинфорд как-то попросил коренного жителя Аляски кратко выразить, что значит его существование в странствующей общине. «Он на минуту задумался и сказал: “Ивовый дым и собачьи хвосты: когда мы стоим лагерем – это все ивовый дым, а когда мы двигаемся, все, что ты видишь перед собой, – это собачьи хвосты. Жизнь эскимоса наполовину состоит из того и из другого”»[231].
Как бы ни были поэтичны слова старика и как бы ни были важны охотники-собиратели для антропологов, всю затею ставит под сомнение вопрос о том, являются ли народы, еще недавно жившие за счет охоты и собирательства, точным отражением нашего прошлого. Веками охотники-собиратели или должны были адаптироваться к присутствию земледельцев и скотоводов, или те вытесняли их в суровые края с неплодородной землей. Мы знаем, что охотники-собиратели могли претерпеть значительные изменения до того, как первые исследователи документально зафиксировали сведения об их образе жизни[232]. Такие изменения могли произойти и незадолго до контакта: когда пилигримы прибыли в Америку, чтобы основать Плимутскую колонию, первый приветствовавший их индеец уже говорил по-английски (вероятно, языку его научили британские рыбаки). Почти два века спустя, во время экспедиции по стране Льюис и Кларк наткнулись на племена, которые уже ездили верхом на лошадях – животных, вымерших в Северной Америке тысячи лет назад, но вновь ввезенных европейцами[233]. Несомненно, индейцы уже неоднократно изменились со времени появления первых фотографий.
Такую же историю можно рассказать о любых охотниках-собирателях. Бушменов, людей невысокого роста, стройных, с чуть отливающим красным желтовато-коричневым оттенком кожи и детскими лицами, относящихся к южноафриканской расе и отличающихся от остальных африканцев, особенно ценят в исследованиях эволюции человека. Они населяли просторы Южной Африки – тот самый район с аналогичными условиями пустыни и саванны, где проходила эволюция человека, – а данные генетики свидетельствуют о том, что они отделились от остальных человеческих популяций в нашем далеком прошлом[234]. Тем не менее на бушменов веками оказывало влияние взаимодействие с пастухами банту, пришедшими с севера задолго до появления европейцев.
До контакта с европейцами Австралия была одним из нескольких основных мест на Земле, где местные охотники-собиратели редко встречались с земледельцами. Аборигены занимали континент в течение 50 000 лет после расселения первых людей современного типа из Африки. Этот факт, вероятно, превращает коренных австралийцев в надежный источник информации о прошлом, и все же аборигены, населявшие самый север Австралии, торговали и вступали в брак с представителями племен, которые жили на островах Торресова пролива и выращивали в культуре таро и бананы. Кроме того, начиная с 1720 г. флот индонезийских рыбаков приходил к северному побережью Австралии для промысла голотурий, и индонезийцы брали некоторых аборигенов с собой, чтобы те посетили их родной город Макасар. У индонезийцев аборигены научились делать долбленые каноэ и рыболовные крючки из раковин, они также приобрели склонность к новым песням, церемониям, эспаньолкам, курительным трубкам, деревянной скульптуре и раскрашиванию черепов[235]. И конечно, как и у всех народов, культура аборигенов развивалась; они изобрели бумеранг и создали циклы священных обрядов, связанных с «периодом созидания», – эти предметы и представления не встречаются больше нигде, но широко распространены на всем континенте.
После прибытия европейцев завезенные колонистами заболевания и военные действия быстро истребляли коренное население, и остались лишь примитивные описания их обществ. Как подвел итог один известный антрополог, «традиционные локальные группы большинства племен аборигенов быстро и радикально изменились под влиянием поселений европейцев»[236]. Для специалистов, занимающихся изучением вопроса о том, как общества сохраняют свою идентичность и обособленность друг от друга, это представляет серьезную проблему.
Контакт европейцев с охотниками-собирателями представлял собой культурное потрясение, которое нам трудно вообразить. Он, должно быть, изменил все. До появления европейцев охотники-собиратели, вероятно, имели собственный вариант геоцентрической системы мира, мировоззрения, которого придерживались многие цивилизации до того, как Коперник доказал, что Земля обращается вокруг Солнца. Как рассказывал исследователь XIX в. Эдвард Миклетуэйт Карр, «племена, живущие на побережье, вероятно, представляют мир более обширным, чем те, что живут во внутренней части материка, а те, что населяют большие участки в пустынной местности, имеют более расширенные представления об этом предмете, чем племена в плодородных, плотно населенных районах». Карр писал об обществах охотников-собирателей внутренней части материка: «По их представлениям, мир – плоский и простирается примерно на 200 миль в каждую сторону, а их страна является центром мира»[237]. А теперь представьте, что чувствовали аборигены, когда европейские корабли бросили якорь у их берегов. Должно быть, это было сравнимо с приземлением марсиан на лужайке у Белого дома. Мировоззрение аборигенов, вплоть до представлений об их собственных обществах и друг о друге, было разрушено, и не постепенно, за несколько лет или дней, а в один момент. Любые различия между группами аборигенов, когда-то вызывавшие распри, стали казаться мелкими и незначительными. И хотя общества охотников-собирателей сохранились, стало почти невозможным точно воссоздать в первоначальном виде их чувство социальной идентичности и представления о том, чем они отличаются от своих соседей.
Поэтому я буду говорить об обществах охотников-собирателей, а затем и о племенных обществах в прошедшем времени, имея в виду, что исчезли не сами люди, а преимущественно их первоначальный образ жизни. Некоторые охотники-собиратели, с которыми мне повезло провести некоторое время, как !Нани, уже вынуждены оставаться на одном месте и перестали охотиться на крупную дичь. Правда, есть некоторая уверенность в том, что охотники-собиратели, которых изучали в прошедшие столетия, могут нам дать определенное представление о жизни наших предков, по крайней мере в общих чертах. Столь разные общины, как инуиты в Арктике и хадза в Африке, похожи так, что возникает мысль о том, что кочевое существование человека имело некую программу: поиски пищи на обширном пространстве были частью комплекса, который включал и другие строительные кирпичики для построения обществ. Это мы обсудим на следующих страницах. Мы также изучим, что значили общества для этих охотников-собирателей и почему так много антропологов или принижали роль их обществ, или не обращали на них внимания. Тот факт, что охотники-собиратели жили в анонимных обществах точно так же, как и мы сегодня, должен стать очевидным.