bannerbannerbanner
Благонамеренные речи

Михаил Салтыков-Щедрин
Благонамеренные речи

Полная версия

Дойдя до этого «тогда», он скромно умолкает, но я очень хорошо понимаю, что "тогда"-то именно и должно наступить царство того серьезного либерализма, который понемножку да помаленьку, с божьею помощью, выдаст сто один том «Трудов», с таковым притом заключением, чтобы всем участвовавшим в «Трудах», в вознаграждение за рвение и примерную твердость спинного хребта, дать в вечное и потомственное владение хоть по одной половине уезда в плодороднейшей полосе Российской империи, и затем уже всякий либерализм навсегда прекратить.

За всем тем, он человек добрый или, лучше сказать, мягкий, и те вершки, которые он предлагает здесь убавить, а там прибавить, всегда свидетельствуют скорее о благосклонном отношении к жизни, нежели об ожесточении. Выражения: согнуть в бараний рог, стереть с лица земли, вырвать вон с корнем, зашвырнуть туда, куда Макар телят не гонял, – никогда не принимались им серьезно. По нужде он, конечно, терпел их, но никак не мог допустить, чтоб они могли служить выражением какой бы то ни было административной системы. Он был убежден, что даже в простом разговоре нелишне их избегать, чтобы как-нибудь по ошибке, вследствие несчастного lapsus linguae[92] в самом деле кого-нибудь не согнуть в бараний рог. Первая размолвка его с князем Иваном Семенычем (сначала они некоторое время служили вместе) произошла именно по поводу этого выражения. Князь утверждал, что «этих людей, mon cher, непременно надобно гнуть в бараний рог», Тебеньков же имел смелость почтительнейше полагать, что самое выражение: «гнуть в бараний рог» – est une expression de nationalgarde, a peu pres vide de sens.[93]

– Смею думать, ваше сиятельство, – доложил он, – что и заблуждающийся человек может от времени до времени что-нибудь полезное сделать, потому что заблуждения не такая же специальность, чтобы человек только и делал всю жизнь, что заблуждался. Франклин, например, имел очень многие и очень вредные заблуждения, но по прочему по всему и он был человек небесполезный. Стало быть, если б его в то время взять и согнуть в бараний рог, то хотя бы он и прекратил по этому случаю свои заблуждения, но, с другой стороны, и полезного ничего бы не совершил!

Выслушав это, князь обрубил разом. Он встал и поклонился с таким видом, что Тебенькову тоже ничего другого не оставалось как, в свою очередь, встать, почтительно расшаркаться и выйти из кабинета. Но оба вынесли из этого случая надлежащее для себя поучение. Князь написал на бумажке: "Франклин – иметь в виду, как одного из главных зачинщиков и возмутителей"; Тебеньков же, воротясь домой, тоже записал: "Франклин – иметь в виду, дабы на будущее время избегать разговоров об нем".

Таким образом, Тебеньков очутился за пределами жизненного пира и начал фрондировать. С этих пор репутация его, как либерала, дотоле мало заметная, утвердилась на незыблемом основании. Идет ли речь о женском образовании – Тебеньков тут как тут; напишет ли кто статью о преимуществах реального образования перед классическим – прежде всего спешит прочесть ее Тебенькову; задумается ли кто-нибудь о средствах к устранению чумы рогатого скота – идет и перед Тебеньковым изливает душу свою. Народные чтения, читальни, издание дешевых книг, распространение в народе здравых понятий о том, что ученье свет, а неученье тьма – везде сумел приютиться Тебеньков и во всем дает чувствовать о своем присутствии. Здесь скажет несколько прочувствованных слов, там – подарит десятирублевую бумажку. И вместе с тем добр, ну так добр, что я сам однажды видел, как одна нигилисточка трепала его за бакенбарды, и он ни одним движением не дал почувствовать, что это его беспокоит. Словом сказать, человек хоть куда, и я даже очень многих знаю, которые обращают к нему свои взоры с гораздо большею надеждою, нежели ко мне…

Но, подобно мне, Тебеньков не выносит «шума» и "резкостей".

– Зачем они так кричат! a quoi menent toutes ces crudites![94] – жалуется он иногда, – зачем они привскакивают, когда говорят? Премиленькие – а вот этого не понимают, что надобно, чтоб сперва один высказался, потом другой бы представил свои соображения, потом третий бы присовокупил… право! И какие у них голоса – точь-в-точь, как у актрис в Александринке! Тоненькие – вот как булавка! Послушай, например, как Паска говорит – вот это голос! А наши – ну, ни дать ни взять шавочки: ам-ам-ам! Хоть ты что хочешь, ничего не разберешь!

Итак, мы возвращались домой. Покуда я вдыхал всеми легкими свежий воздух начинающейся зимы, мне припоминались те "кабы позволили" да "когда же наконец позволят", которые в продолжение нескольких часов преследовали мой слух.

Мне казалось, что я целый вечер видел перед собой человека, который зашел в бесконечный, темный и извилистый коридор и ждет чуда, которое вывело бы его оттуда. С одной стороны, его терзает мысль: "А что, если мне всю жизнь суждено бродить по этому коридору?" С другой – стремление увидеть свет само по себе так настоятельно, что оно, даже в виду полнейшей безнадежности, нет-нет да и подскажет: "А вот, погоди, упадут стены по обе стороны коридора, или снесет манием волшебства потолок, и тогда…"

Я знаю, что в коридоры никто собственною охотой не заходит; я знаю, что есть коридоры обязательные, которые самою судьбою устроиваются в виду известных вопросов; но положение человека, поставленного в необходимость блуждать и колебаться между страхом гибели и надеждой на чудесное падение стен, от этого отнюдь не делается более ясным. Это все-таки положение человека, которого ум поглощен не действительным предметом известных и ясно сознанных стремлений, а теми несносными околичностями, которые, бог весть откуда, легли на пути и ни на волос не приближают к цели.

Такого рода именно положение совершенно отчетливо рисовалось мне посредине этих беспрестанно повторявшихся двух фраз, из которых одна гласила: "Неужели ж, наконец, не позволят?", а другая: "А что, если не позволят?"

"Что, ежели позволят? – думалось, в свою очередь, и мне. – Ведь начальство – оно снисходительно; оно, чего доброго, все позволит, лишь бы ничего из этого не вышло. Что тогда будет? Будут ли они усердны в исполнении лежащих на них обязанностей? – Конечно, будут, ибо не доказывают ли телеграфистки? Окажут ли себя способными охранять казенный интерес? – Конечно, окажут, ибо не доказывают ли кассирши на железных дорогах?"

В моих глазах это было так ясно, что, если б зависело от меня, я, конечно, ни одной минуты не колебался бы: я бы позволил…

Скажите, какой вред может произойти от того, что в Петербурге, а быть может, и в Москве, явится довольно компактная масса женщин, скромных, почтительных, усердных и блюдущих казенный интерес, женщин, которые, встречаясь друг с другом, вместо того чтоб восклицать: "Bonjour, chere mignonne![95] какое вчера на princesse N.[96] платье было!" – будут говорить: «А что, mesdames, не составить ли нам компанию для защиты Мясниковского дела?»

Какая опасность может предстоять для общества от того, что женщины желают учиться, стремятся посещать Медико-хирургическую академию, слушать университетские курсы? Допустим даже самый невыгодный исход этого дела: что они ничему не научатся и потратят время задаром – все-таки спрашивается: кому от этого вред? Кто пострадает от того, что они задаром проведут свое и без того даровое время?

Как ни повертывайте эти вопросы, с какими иезуитскими приемами ни подходите к ним, а ответ все-таки будет один: нет, ни вреда, ни опасности не предвидится никаких… За что же это жестокое осуждение на бессрочное блуждание в коридоре, которое, представляя собою факт беспричинной нетерпимости, служит, кроме того, источником «шума» и "резкостей"?

Я знаю, многие полагают, будто женская работа не может быть так чиста, как мужская. Но, во-первых, мы этого еще не знаем. Мы даже приблизительно не можем определить, каким образом женщина обработала бы, например, Мясниковское дело, и не чище ли была бы ее работа против той мужской, которую мы знаем. Во-вторых, мы забываем, что определение степени чистоты работы должно быть вполне предоставлено давальцам: не станет женщина чисто работать – растеряет давальцев. В-третьих, наконец, не напрасно же сложилась на миру пословица: не боги горшки обжигают, а чем же, кроме "обжигания горшков", занимается современный русский человек, к какому бы он полу или возрасту ни принадлежал?

 

Я знаю других, которые не столько опасаются за чистоту работы, сколько за "возможность увлечений". Но эти опасения уж просто не выдерживают никакой критики. Что женщина охотно увлекается – это правда, но не менее правда и то, что она всегда увлекается в известных границах. Начертив себе эти границы, она все пространство, в них заключающееся, наполнит благородным энтузиазмом, но только это пространство – ни больше, ни меньше. Она извлечет весь сок из данного «позволения», но извлечет его лишь в пределах самого позволения – и отнюдь не дальше. Если даже мужчина способен упереться лбом в уставы судопроизводства и не идти никуда дальше, то женщина упрется в них тем с большим упоением, что для нее это дело внове. Она и дома и на улице будет декламировать: «Кто похитит или с злым умыслом повредит или истребит…» и ежели вы прервете ее вопросом: как здоровье мамаши? – то она наскоро ответит (словно от мухи отмахнется): «благодарю вас», и затем опять задекламирует: «Если вследствие составления кем-либо подложного указа, постановления, определения, предписания или иной бумаги» и т. д.

Нет, как хотите, а я бы позволил. Уж одно то, что они будут у дела, и, следовательно, не останется повода ни для «шума» ни для «резкостей», – одно это представило бы для меня несомненное основание, чтобы не медлить разрешением. Но, кроме того, я уверен, что тут-то именно, то есть в среде женщин, которым позволено, я и нашел бы для себя настоящую опору, настоящих столбов. Не спорю, есть много столбов и между мужчинами, но, ради бога, разве мужчина может быть настоящим, то есть пламенным, исполненным энтузиазма столбом? Нет, он и на это занятие смотрит равнодушно, ибо знает, что оно ему разрешено искони и что никто его права быть столбом не оспоривает. То ли дело столб, который еще сам хорошенько не знает, столб он или нет, и потому пламенеет, славословит и изъявляет желание сложить свою жизнь! И за что готов сложить жизнь? за то только, что ему «позволено» быть столбом наравне с мужчинами!

Ну, просто, дозволил бы – и делу конец!

Разумеется, если бы меня спросили, достигнется ли через это «дозволение» разрешение так называемого "женского вопроса", я ответил бы: "Не знаю, ибо это не мое дело".

Если бы меня спросили, подвинется ли хоть на волос вопрос мужской, тот извечный вопрос об общечеловеческих идеалах, который держит в тревоге человечество, – я ответил бы: "Опять-таки это не мое дело".

Но потому-то именно я, кажется, даже еще охотнее позволил бы. Как либерал, как русский Гамбетта, я люблю, чтоб вопросы стояли особняками, каждый в своих собственных границах, и смотрю с нетерпением, когда они слишком цепляются друг за друга. Я представляю себе, что я начальник (опять-таки, как русский Гамбетта, я не могу представить себе, чтоб у какого бы то ни было вопроса не имелось подлежащего начальника) и что несколько десятков женщин являются утруждать меня по части улучшения женского быта. Прежде всего, как galant homme,[97] я принимаю их с утонченною вежливостью (я настолько благовоспитан, что во всякой женщине вижу женщину, а не кобылицу из татерсаля).

– Mesdames! charme de vous voir![98] чем могу быть полезен? – спрашиваю я.

– Нам хотелось бы посещать университетские курсы, ваше превосходительство.

– Прекрасно-с. Сядемте и будемте обсуждать предмет ваших желаний со всех сторон. Но прежде всего прошу вас: будемте обсуждать именно тот вопрос, по поводу которого вы удостоили меня посещением. Остережемся от набегов в область других вопросов, ибо наше время – не время широких задач. Будем скромны, mesdames! He станем расплываться! Итак, вы говорите, что вам угодно посещать университетские курсы?

– Точно так, ваше превосходительство.

– Извольте-с. Я готов дать соответствующее по сему предмету предписание. (Я звоню; на мой призыв прибегает мой главный подчиненный.) Ваше превосходительство! потрудитесь сделать надлежащее распоряжение о допущении русских дам к слушанию университетских курсов! Итак, сударыни, по надлежащем и всестороннем обсуждении, ваше желание удовлетворено; но я надеюсь, что вы воспользуетесь данным вам разрешением не для того, чтобы сеять семена революций, а для того, чтобы оправдать доброе мнение об вас начальства.

– Рады стараться, ваше превосходительство!

– Вы рады, а я в восторге-с. Я всегда и везде говорил, что вы скромны. Вы по природе переводчицы – я это знаю. Поэтому я всех, всегда и везде убеждал: "Господа! дадимте им книжку – пусть смотрят в нее!" Не правда ли, mesdames?

– Точно так, ваше превосходительство!

И если б в это время отделился какой-нибудь робкий голос, чтоб заметить:

– Но женский вопрос, ваше превосходительство…

Я сейчас же остановил бы возражательницу, сказав ей:

– Позвольте-с. Мы условились не выходить из пределов вопроса, подлежащего нашему обсуждению, а вопрос этот таков: предоставить женщинам посещать университетские курсы. Вы скажете, может быть, что кроме этого есть еще много других, не менее важных вопросов, – я знаю это, милостивые государыни! Я знаю, что вопросов существует больше, чем нужно! Но знаю также, что всякому вопросу свой черед – да-с! Впоследствии, идя постепенно, потихоньку да помаленьку, исподволь да не торопясь, мы, с божьею помощью, все их по очереди переберем, а быть может, по каждому издадим сто один том «Трудов», но теперь мы должны проникнуться убеждением, что нам следует глядеть в одну точку, а не во множество-с. Вы желаете посещать университетские курсы – я удовлетворил вашему желанию! затем я больше не имею причин вас задерживать, mesdames! Прощайте, и бог да просветит сердца ваши!

И только. В результате оказалось бы, что я позволил бы женщинам учиться, что допустил бы их в звание стенографисток и что в то же время, с божьею помощью, на долгое время эскамотировал "женский вопрос"!

Так было бы, если б я "позволил"…

"Но если б я не позволил? – мелькнуло у меня в голове. – Что было бы тогда?"

Да очень ясно, что было бы! Было бы то, что есть и теперь, а именно, что, в качестве либерала и русского Гамбетты, я был бы обязан ходить по "умным вечерам" и выслушивать безнадежные: "ах, кабы позволили!" да "не доказали ли телеграфистки?" и т. д.

Конечно, и «позволь» я, и "не позволь", ни в том, ни в другом случае общественное спокойствие не было бы нарушено, но разве это достаточный резон, чтобы непременно не дозволять? Ужели же перспектива приобрести либеральную репутацию имеет в себе так мало заманчивого, чтобы предпочитать ей перспективы, обещаемые хладным и бесплодным восклицанием: «цыц»? Но в эту минуту размышления мои были прерваны восклицанием Тебенькова:

– Какие, однако, это неблагонамеренные люди!

Признаюсь, со стороны Тебенькова высказ этот был так неожидан, что я некоторое время стоял молча, словно ошибенный.

– Тебеньков! ты! либерал! и ты это говоришь! – наконец произнес я.

– Да, я. Я либерал, mais entendons-nous, mon cher.[99] В обществе я, конечно, не высказал бы этого мнения; но не высказал бы его именно только потому, что я представитель русского либерализма. Как либерал, я ни в каком случае не могу допустить аркебузированья ни в виде частной меры, ни в виде общего мероприятия. Но внутренно я все-таки должен сказать себе: да, это люди неблагонамеренные!

– Но что же тебя так поразило во всем, что мы слышали?

– Всё! и эта дерзкая назойливость (ces messieurs et ces dames ne demandent pas, ils commandent![100]), и это полупрезрительное отношение к авторитету благоразумия и опытности, и, наконец, это поругание всего, что есть для женщины драгоценного и святого! Всё!

– Над чем же поругание, однако ж?

– Над женским стыдом, сударь! Если ты не хочешь понимать этого, то я могу тебе объяснить: над женскою стыдливостью! над целомудрием женского чувства! над этим милым неведением, се je ne sais quoi, cette saveur de l'innocence,[101] которые душистым ореолом окружают женщину! Вот над чем поругание!

Я знал, что для Тебенькова всего дороже в женщине – ее неведение и что он стоит на этой почве тем более твердо, что она уже составила ему репутацию в глазах "наших дам". Поэтому я даже не пытался возражать ему на этом пункте.

– Страшно! – продолжал он между тем, – не за них страшно (les pauvres, elles ont l'air si content en debitant leurs mesquineries, qu'il serait inutile de les plaindre![102]), но за женщину!

– Позволь, душа моя! Если ты всего больше ценишь в женщине ее невежество…

– Не невежество-с, mais cette pieuse ignorance, ce delicieux parfum d'innocence qui fait de la femme le chef d'oeuvre de la creation![103] Вот что-с!

– Ну, хорошо, не будем спорить. Но все-таки где же ты видишь неблагонамеренность?

– Везде-с. По-вашему, подкапываться под драгоценнейшее достояние женщины – это благонамеренность? По-вашему, топтать в грязь авторитеты, подкапываться под священнейшие основы общества – это благонамеренность? Ces gens… эти люди… ces gens qui trainent la femme dans la fange…[104] по-вашему, они благонамеренны? Поздравляю-с.

– Да, но ведь это еще вопрос: что собственно составляет "драгоценнейшее достояние" женщины?

– Нет-с, это не вопрос. На этот счет сомнения непозволительны-с!

Сказав это, Тебеньков взглянул на меня так строго, что я счел нелишним умолкнуть. Увы! наше время так грозно насчет «принципий», что даже узы самой испытанной дружбы не гарантируют человека от вторжения в его жизнь выражений вроде "неблагонадежного элемента", "сторонника выдохшегося радикализма" и проч. Тебеньков уже изменил «ты» на «вы» – кто же мог поручиться, что он вдруг, в виду городового (не с намерением, конечно, а так, невзначай), не начнет обличать меня в безверии и попрании авторитетов? Долгое время мы шли молча, и я другого ничего не слышал, кроме того, как из взволнованной груди моего друга вылетало негодующее фырканье.

– Нет, ты заметь! – наконец произносит он, опять изменяя «вы» на «ты», – заметь, как она это сказала: "а вы, говорит, милый старец, и до сих пор думаете, что Ева из Адамова ребра выскочила?" И из-за чего она меня огорошила? Из-за того только, что я осмелился выразиться, что с одной стороны история, а с другой стороны Священное писание… Ah, sapristi! Les gueuses![105]

 

– Но ведь это, наконец, твои личные счеты, мой друг…

– А эта… маленькая… – продолжал он, не слушая меня, – эта, в букольках! Заметил ты, как она подскакивала! "Подчиненность женщины… я говорю, подчиненность женщины… если, с другой стороны, мужчины… если, как говорит Милль, вековой деспотизм мужчин…" Au nom de Dieu![106]

– Но скажи, где же все-таки тут неблагонамеренность?

– Это дерзость-с, а дерзость есть уже неблагонамеренность. "Женщина порабощена"! Женщина! этот живой фимиам! эта живая молитва человека к богу! Она – «порабощена»! Кто им это сказал? Кто позволил им это говорить?

– Стало быть, ты просто-напросто не признаешь женского вопроса?

– Нет-с… то есть да-с, признаю-с. Но признаю совсем в другом смысле-с. Я говорю: женщина – это святыня, которой не должен касаться ни один нечистый помысел! Вот мой женский вопрос-с! И мужчина, и женщина – это, так сказать, двоица; это, как говорит поэт, «Лад и Лада», которым суждено взаимно друг друга восполнять. Они гуляют в тенистой роще и слушают пение соловья. Они бегают друг за другом, ловят друг друга – и наконец устают. Лада склоняет томно головку и говорит: «Reposons-nous!»[107] Лад же отвечает: «Се que femme veut, Dieu le veut»[108] – и ведет ее под сень дерев… A mon avis, toute la question est la![109]

– Да хорошо тебе говорить: "Се que femme veut, Dieu le veut!" Согласись, однако, что и пословицы не всегда говорят правду! Ведь для того, чтоб женщина действительно достигла, чего желает, ей нужно, даже при самых благоприятных условиях, лукавить и действовать исподтишка!

– Не исподтишка-с, а с соблюдением приличий-с.

– Но «приличия»… что же это такое? ведь приличия… это, наконец…

– Приличия-с? вы не знаете, что такое приличия-с? Приличия – это, государь мой, основы-с! приличия – это краеугольный камень-с. Отбросьте приличия – и мы все очутимся в анатомическом театре… que dis-je![110] не в анатомическом театре – это только первая ступень! – а в воронинских банях-с! Вот что такое эти «приличия», о которых вы изволите так иронически выражаться-с!

Одним словом, мой либеральный друг так разгорячился, начал говорить такие неприятные вещи, что я не в шутку стал бояться, как бы не произошел в нем какой-нибудь «спасительный» кризис! А ну, как он вдруг, пользуясь сим случаем, возьмет да и повернет оглобли? Хотя и несомненно, что он повздорил с князем Иваном Семенычем – это с его стороны был очень замечательный гражданский подвиг! – но кто же знает, что он не тоскует по этой размолвке? Что, ежели он ищет только повода, чтоб прекратить бесплодное фрондерство, а затем явиться к князю Ивану Семенычу с повинной, сказав: "La critique est aisee, mais l'art est difficile,[111] ваше сиятельство, я вчера окончательно убедился в святости этой истины"? Что будет, если это случится?! Ведь Тебеньков – это столп современного русского либерализма! Ведь если он дрогнет, что станется с другими столпами? Что станется с князем Львом Кирилычем, который в Тебенькове видит своего вернейшего выразителя? Что станется с тою массой серьезных людей, которые выбрали либерализм, как временный modus vivendi,[112] в ожидании свободного пропуска к пирогу? Что станется, наконец, с «Старейшею Всероссийскою Пенкоснимательницей», этим лучшим проводником тебеньковских либеральных идей?

– Друг мой! – воскликнул я почти умоляющим голосом, – сообрази, однако ж! ведь они только в Медико-хирургическую академию просятся!

– Да-с, в академию, – отвечал он мне сухо, – в академию-с, но только не художеств, а в Медико-хирургическую. Знаю-с. Я сам смотрел на это снисходительными глазами… до нынешнего вечера-с! Они топтали в грязь авторитеты – и я молчал; они подрывали общественные основы – и я не противоречил. Я говорил себе: "Эти люди заблуждаются, но заблуждения – ведь это, наконец, в ведомстве князя Ивана Семеныча! Пусть он и вразумит их – je m'en lave les mains!"[113] Но женщина-с! Но брак-с! Но святость семейных уз-с! Это уж превосходит все! Женщина! эта святыня! это благоухание! этот кристалл! Et ton veut trainer tout Гa dans la fange![114] В Медико-хирургическую академию! Vous etes bien bonnes, mesdames![115]

Сказавши это, он холодно кивнул головой и, даже не пожав мне руки, исчез в темноте переулка.

* * *

В течение ночи мои опасения насчет того, что в Тебенькове, чего доброго, произойдет «спасительный кризис», последствием которого будет соглашение с князем Иваном Семенычем, превратились в жгучее, почти несносное беспокойство. Если это соглашение состоится, думалось мне, то все кончено – либеральным идеям капут. Наш юный либерализм так слаб, так слаб, что только благодушие Тебенькова и поддерживает его. Откажись Тебеньков – и все это здание, построенное на песце, рухнет, не оставив после себя ничего, кроме пыли, способной возбудить одно чихание. Тебеньков тем опасен, что он знает (или, по крайней мере, убежден, что знает), в чем суть либеральных русских идей, и потому, если он раз решится покинуть гостеприимные сени либерализма, то, сильный своими познаниями по этой части, он на все резоны будет уже отвечать одно: «Нет, господа! меня-то вы не надуете! я сам был „оным“! я знаю!» И тогда вы не только ничего с ним не поделаете, а, напротив того, дождетесь, пожалуй, того, что он, просто из одного усердия, начнет открывать либерализм даже там, где есть лишь невинность.

А для князя Ивана Семеныча это воссоединение Тебенькова будет настоящим кладом. До сих пор князь был силен не столько основательностью, сколь живостью своих намерений. На практике его намерения очень редко получали надлежащее осуществление, и это происходило именно вследствие того, что, по неполному знанию признаков русского либерализма, князь довольно часто попадал, как говорится, пальцем в небо. Так случилось, например, с распоряжением о разыскании Франклина, в котором этот последний был назван сначала «эмиссаром», потом "человеком, потрясшим Западную Европу", и, наконец, просто «злодеем». Конечно, в этом прежде всего виноват секретарь князя, который недосмотрел (он был немедленно за это уволен), но все-таки даже в клубах все ахнули, когда узнали, что ищут «эмиссара» Франклина, а Тебеньков прямо так-таки и выразился: "га fait pitie!"[116] Теперь Тебеньков все эти смешения устранит. Он прямо в настоящую точку ударит, он сделает это уже по тому одному, что самое воссоединение его в лоно князя Ивана Семеныча может произойти лишь ценою сожжения тебеньковских кораблей. Сколько погибнет тогда невинных людей! Сколько несчастных, никогда не имевших в голове другой идеи, кроме: как прекрасен божий мир с тех пор, как в нем существуют земские учреждения! – вдруг вынуждены будут убедиться, что это идея позорная, потрясшая Западную Европу и потому достойная аркебузированья! Да, Тебеньков будет и аркебузировать, несмотря на то что до сих пор он горячо ратовал против аркебузирования! Он скажет: "Mon cher! я сам был против этого, но – que veux-tu![117] – у нас так мало средств, что это все-таки одно из самых подходящих!" И напрасно будут молить его «невинные», напрасно будут они сплетничать на других солибералов, напрасно станут клясться и доказывать свою невинность! На все извороты их Тебеньков даст один холодный и ясный ответ: «Господа! вы меня не надуете! я сам был „оным“! я знаю!»

Понятно, что, в виду такого темного будущего, я решился во что бы ни стало, даже с пожертвованием своего самолюбия, воспрепятствовать союзу Тебенькова с князем. При одной мысли, что в ад реакции проникнет этот новый Орфей и начнет петь там свои чарующие песни, в уме моем рисовались самые мрачные перспективы. Поэтому я принял всю вину на себя, я cделал вид, что не Тебеньков говорил мне вчера колкости, но я, по своей необдуманности и неопытности, был виною происшедшего скандала. И вот, на другой день, около полудня, я уже был у моего друга.

– Тебеньков! – приветствовал я его, – ужели из-за того, что произошло вчера, из-за нескольких необдуманных с моей стороны выражений, ты захочешь разорвать со мною!

Мой друг дрогнул. Я очень ясно прочитал на его лице, что у него уж готов был вицмундир, чтоб ехать к князю Ивану Семенычу, что опоздай я еще минуту – и кто бы поручился за то, что могло бы произойти! Однако замешательство его было моментальное. Раскаяние мое видимо тронуло его. Он протянул мне обе руки, и мы долгое время стояли рука в руку, чувствуя по взаимным трепетным пожиманиям, как сильно взволнованы были наши чувства.

– Разорвать! С тобой, мой бедный Гамбетта! – наконец произнес он, – никогда!

– Но… с либерализмом?! – спросил я, почти задыхаясь от страха.

Он дрогнул опять. Идея, что вицмундир вычищен и что затем стоит только взять извозчика и ехать – видимо угнетала его. Но такова сила либерального прошлого, что оно, даже ввиду столь благоприятных обстоятельств, откликнулось и восторжествовало.

– Никогда! – воскликнул он совершенно твердым голосом. – Plutot la mort que le deshonneur![118]

– La mort – c'est trop dire![119] Но подумай, однако ж, мой друг! вот ты ждал к празднику через плечо, вот как бы это…

– A bah! Гa viendra![120] – сказал он весело и махнул рукою.

Затем мы обнялись. Тебеньков велел сервировать завтрак, и все недоразумения были сейчас же покончены.

– Мне – разорвать с либерализмом! мне? – говорил мой друг, покуда мы дегюстировали какой-то необыкновенной красоты лафит, – но разве ты не понимаешь, что это значило бы разбить вдребезги всю мою жизнь! Знаешь ли ты, с которых пор я либерал? ты еще в рубашечках ходил, как я уж был испытаннейшим либералом в целом Петербурге! Уже тогда я проектировал все те идеи, которыми теперь наш общий друг, Менандр Прелестнов, волнует умы в "Старейшей Русской Пенкоснимательнице"! Покойный князь Федор Федорыч недаром говаривал: "Тебеньков тем более опасен, что никогда нельзя понять, чего собственно он добивается!" Ты понимаешь! Это была целая система, именно в том и заключавшаяся, чтоб никто ни в чем не мог уличить, а между тем всякий бы чувствовал, что нечто есть, и только вот теперь эта система пошла настоящим образом в ход! Либерализм, mon cher, это для меня целое семейное предание! C'est tout un culte.[121] Мой отец, моя мать, мой дед… все были либералы! Мой отец первый подал мысль об обязательном посеве картофеля… tu sais,[122] потом из этого еще произошли знаменитые «картофельные войны»? Моя мать еще в тысяча восемьсот восемнадцатом году порешила с женским вопросом, выйдя, при живом муже, замуж за моего отца! И ты мог думать, что я изменю этим преданиям! Mon cher! позволь тебе сказать: ты грубо, ты непростительно грубо ошибался!

Тебеньков так был взволнован, говоря это, что даже закусил нижнюю губу!

– Тебеньков! Я ошибался! я глубоко, грубо, непростительно ошибался! я сознаю это! – лепетал я.

– Постой! я не все сказал. Возьми мои теперешние связи – они все до одной либеральные. От кого я жду обновления России – от князя Льва Кирилыча! Какую газету я читаю – "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу"! J'espere que c'est assez concluant![123] Учреждение читален, лекций, народного театра, распространение полезных знаний – во всем и везде я играю первую роль! Я всегда и везде говорил: "Господа! не полагайте движению препон, но умейте овладеть им. Овладейте, господа! дайте движению надлежащее направление – et alors tout Гa ira comme sur des roulettes![124] Только овладейте!" Сколько я потерял через это – ты знаешь сам. Ты знаешь очень хорошо, чем бы я мог быть, если б принял в то время предложение князя Ивана Семеныча! Он предлагал мне Анны… Ты понимаешь! святыя Анны… помимо Станислава! в мои лета! Ah! c'etait bien joli![125] Но я сказал прямо: «Если бы к этому прибавили три тысячи аренды, то и тогда я еще подумаю!» Почему я так смело ответил? а потому, мой друг, что, во-первых, у меня есть своя административная система, которая несомненно когда-нибудь понадобится, а во-вторых, и потому, что я знаю наверное, что от меня мое не уйдет. Система моя очень проста: никогда ничего прямо не дозволять и никогда ничего прямо не воспрещать. C'est simple comme bonjour.[126] Но чтобы ты мог лучше понять мой административный идеал, я попрошу тебя вообразить себе, что в настоящую минуту я нахожусь у дел. Первое, что я делаю, – это ослабляю бразды. Хотя, в сущности, в этом еще нет ничего определенного, но для нас, русских, уже одно это очень и очень важно. Мы так чувствительны к браздам, что малейшее изменение в манере держать их уже ценится нами. И вот, когда я ослабил бразды, когда все почувствовали это – вдруг начинается настоящее либеральное пиршество, un vrai festin d'idees liberates.[127] Литература ликует, студенты ликуют, женщины ликуют, все вообще, как бы сговорившись, выходят на Невский с папиросами и сигарами в зубах! И заметь: я ничего прямо не дозволял, а только ничего прямо не воспрещал! Я, с своей стороны, тоже ликую. Я вижу эти наивные, малым довольные лица, я указываю на них и говорю: «Вот доказательства разумности моей системы! J'espere que j'ai bien merite mon cordon rouge de s-te Anna!»[128] Таким образом проходит год, а может быть, и два – я все продолжаю мою систему, то есть ничего прямо не дозволяю, но и ничего прямо не воспрещаю. Тогда начинают там и сям прорываться проявления так называемой licence.[129] Подчиненные Держиморды бегут ко мне в ужасе и докладывают, что такого-то числа в Канонерском переулке, в доме под номером таким-то, шла речь о непризнании авторитетов. Но я еще не разделяю опасений моих сослуживцев и настаиваю на том, что мер кротости совершенно достаточно, чтоб обратить заблудших на путь истины. Pas trop de zele, messieurs, говорю я, surtout pas trop de zele![130] Затем я призываю зачинщиков и келейным образом делаю им внушение. «Господа! – говорю я, – вы должны понять, что у нас без авторитетов нельзя! Если вы хотите, чтоб я имел возможность защитить вас, то поберегите и меня! если не хотите, то скажите прямо – я удалюсь в отставку!» Разумеется, моя угроза действует. Все кричат: «Осторожнее! осторожнее! потому что, если оставит нас Тебеньков, – мы погибли!» Так проходит, быть может, еще целый год. Mais helas! les idees subversives – c'est quelque chose de tres peu solide, mon cher![131] С ними никогда нельзя быть уверенным, где они остановятся и не перейдут ли ту границу «недозволенного», но и «не воспрещенного», в прочном установлении которой и заключается вся задача истинного либерализма. И вот, по прошествии известного времени, la licence releve la tete[132] и прямо утверждает, что «невоспрещение» равняется «дозволению». Начинается шум, mesquineries,[133] резкости вроде тех, которые мы слышали вчера вечером. Тогда я говорю уже прямо: «Messieurs! je m'en lave les mains!»[134] и уступаю мое место князю Ивану Семенычу. Hein? tu comprends?[135]

92обмолвки (лат.)
93это почти бессмысленное выражение национальных гвардейцев (франц.)
94к чему ведет вся эта грубость! (франц.)
95Здравствуйте, милочка! (франц.)
96на княгине N. (франц.)
97порядочный человек (франц.)
98Сударыни! рад видеть вас! (франц.)
99но условимся, дорогой мой (франц.)
100эти господа и дамы не просят, они приказывают (франц.)
101этим едва уловимым ароматом невинности (франц.)
102бедняжки, они с таким довольным видом излагают свои скудные мысли, что было бы бесполезно их жалеть! (франц.)
103но то святое невежество, тот прелестный аромат невинности, который делает женщину венцом творения! (франц.)
104люди, толкающие женщину на разврат (франц.)
105А, черт возьми! Негодяйки! (франц.)
106Ради бога! (франц.)
107Отдохнем! (франц.)
108Чего хочет женщина, то угодно богу (франц.)
109По-моему, в этом суть (франц.)
110что я говорю! (франц.)
111Критика легка, искусство трудно (франц.)
112образ жизни (лат.)
113я умываю руки! (франц.)
114И хотят тянуть всё это в грязь! (франц.)
115Вы очень добры, сударыни! (франц.)
116Это вызывает жалость! (франц.)
117что поделаешь! (франц.)
118Лучше смерть, чем бесчестие! (франц.)
119Смерть – уж это слишком! (франц.)
120Ничего! в свое время будет! (франц.)
121Это настоящий культ (франц.)
122знаешь (франц.)
123Надеюсь, это довольно убедительно! (франц.)
124и тогда все пойдет как по маслу! (франц.)
125Ах! это было прекрасно! (франц.)
126Ясно, как день (франц.)
127настоящий праздник либеральных идей (франц.)
128Надеюсь, я вполне заслужил красную ленту святой Анны! (франц.)
129своевольности (франц.)
130Без лишнего усердия, господа… главное – без лишнего усердия! (франц.)
131Но увы! разрушительные идеи – нечто весьма неустойчивое, дорогой мой! (франц.)
132своевольность снова поднимает голову (франц.)
133мелкие препирательства (франц.)
134господа! я умываю руки! (франц.)
135А? понимаешь? (франц.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru