"Наконец, chere petite mere,[223] для меня началась упоительная жизнь полка.
Я принят прекрасно и совсем не жалею, что не попал в гвардию. Это еще не уйдет, а покамест, право, мне нечего завидовать тому, что мои товарищи по училищу сокращают свою жизнь, дегюстируя коньяки и ликеры в закусочной Одинцова. Правда, что К***, в котором расположен наш полковой штаб, городок довольно мизерный, но, по крайней мере, я имею здесь простор и приволье и узнаю на практике ту поэтическую бивачную жизнь, которая производит героев. А главное, я вижу здесь настоящих женщин, des femmes a passions,[224] а не каких-нибудь Эрнестинок, которые за умеренную плату показывают приходящим «l'amour – се n'est que fa!».[225]
Я целые дни в движенье. Утром – ученье; после ученья – отдых в кругу товарищей, завтрак в кабачке, игра на бильярде и проч.; обед – у полкового командира; после обеда – прогулка верхом с полковыми дамами; вечером – в гостях, всего чаще опять у полкового командира. По временам дежурство в карауле: каска, мундир на все пуговицы, кожаная подушка, жесткий диван и какой-то особенный солдатский запах… Но даже и это имеет свою прелесть, не говоря уже о том, что подобная суровая обстановка есть лучшая школа для человека, которого назначение быть героем. Домой я захожу на самое короткое время, чтоб полежать, потянуться, переодеться и поругаться с Федькой, которого, entre nous soit dit,[226] за непотребство и кражу моих папирос, я уже три раза отсылал в полицию для «наказания на теле» (сюда еще не проникла «вольность», и потому здешний исправник очень обязательно наказывает на теле, если знает, что его просит об этом un homme comme il faut).[227]
Разумеется, первою моею мыслью по приезде к К. была мысль о женщине, cet etre indicible et mysterieux,[228] к которому мужчина фаталистически осужден стремиться. Ты знаешь, что две вещи: l'honneur et le culte de la beaute[229] – всегда были краеугольными камнями моего воспитания. Поэтому ты без труда поймешь, как должно было заботить меня это дело. Но и в этом отношении все, по-видимому, благоприятствует мне.
Почти все наши старшие офицеры женаты; стало быть, если б даже не было помещиц (а их, по слухам, достаточно, и притом большая часть принадлежит к числу таких, которым, как у нас в школе говаривали, ничто человеческое не чуждо), то можно будет ограничиться и своими дамами. Nous en avons de tous les types,[230] чему, конечно, не мало способствовала кочевая жизнь полка. Наш полк перебывал всюду и везде ремонтировался хорошенькими женщинами. Роскошные малороссиянки, с белыми как кипень зубами, обаятельные брюнетки-польки, мечтательные золотокудрые немки, знойные молдаванки, enfin tout се que les diverses nationalites peuvent effrir d'exquis et de recherche en fait de femmes[231] У одного дивизионера жена даже персиянка (говорят, с пунцовыми волосами), но, к сожалению, он ее никому не показывает, а по слухам, даже бьет нагайкой… le cher homme![232] Конечно, в манерах наших женщин (не всех, однако ж; даже и в этом смысле есть замечательные исключения) нельзя искать той женственной прелести, се fini, ce vaporeux,[233] которые так поразительно действуют в женщинах высшего общества (tu en sais quelque chose, pauvre petite mere, toi, qui, a trente six ans, as failli tourner la tete au philosophe de Chizzlhurst[234]), но зато у них есть непринужденность жеста и очень большая свобода слова, что, согласись, имеет тоже очень большую цену. Эта свобода, в соединении с адским равнодушием мужей (представь себе, некоторые из них так-таки прямо и называют своих жен «езжалыми бабами»!), делает их общество настолько пикантным, что поневоле забываешь столицу и ее увлечения…
Наш командир, полковник барон фон Шпек, принял меня совершенно по-товарищески. Это добрый, пожилой и очень простодушный немец, который изо всех сил хлопочет, чтоб его считали за русского, а потому принуждает себя пить квас, есть щи и кашу, а прелестную жену свою называет не иначе как "мой баб".
– Мы, русски, без церемони! – сказал он мне с первого же раза, – в три часа у нас щи-каша – милости npoшу! – я вас мой баб представлять буду!
Разумеется, я не заставил повторять приглашение и ровно в три часа был уже представлен прелестной командирше.
Я, не преувеличивая, могу сказать, что это одна из очаровательнейших женщин, каких я когда-либо видел в своей жизни. Прежде всего, ей тридцать – тридцать пять лет, и она блондинка, почти с таким же темно-золотистым отливом, как у тебя, petite mere. Ты знаешь, я никогда не был охотник ни до очень молоденьких женщин, ни до женщин с черными волосами и темными глазами. Молоденькие бабенки глупы и надоедливы. Они поминутно лезут целоваться, сами не понимая зачем. Что же касается до брюнеток, то хотя и говорят, будто они страстны, но, по моему мнению, c'est une reputation usurpee.[235] В сущности, они только деспотичны и резки – вот что многими принимается за страстность. Я, еще будучи в училище, изучил этот вопрос a fond. Une brune est toujours froide et denuХe de ressources.[236] Я не говорю уже о формах, которые у брюнетки никогда не достигают такой полноты и роскоши развития, такой, если можно так выразиться, лучезарности, как у блондинки. Брюнетка пикантна – и ничего больше. Это не женщина наслаждения. Даже каштановая женщина, в смысле наслаждения, представляет перед брюнеткой неоспоримые преимущества. Dans sa faГon d'aimer une femme marron a deja quelque chose de blond.[237] Но блондинка, настоящая блондинка – это масло…
Итак, она блондинка; глаза у нее большие, серые и очень хорошо поставленные. Она не хуже любой Camille de Lyon[238] умеет подрисовать себе веки, и потому глаза ее кажутся, в одно и то же время, и блестящими, и влажными. Нос прелестный, с тонкими, удивительно очерченными ноздрями. Рот с несколько вздернутой верхней губой, что придает всей физиономии вызывающее выражение. Подбородок круглый, мягкий, слегка пушистый, с ямочкой посередине… on dirait, un nid damour.[239] Уши маленькие, сухие, почти прозрачные. Общий тон лица нежно-золотистый, как у спелой сливы. Ничего розового, вульгарного, напоминающего дурно сваренного поросенка. Форма – роскошь, не доходящая, однако ж, до пресыщения; ножка… но про ножку достаточно сказать, что она сама ею кокетничает!
Прибавь к этому бездну женственности и того неуловимого кокетства, которое всякую светскую красавицу окружает словно облаком аромата (она была в гвардии, прежде нежели попала сюда) – и ты получишь приблизительное понятие о том сокровище, которое я был так счастлив найти в одном из самых мизерных уголков нашего любезного отечества.
С первого же взгляда на эту женщину я почувствовал в сердце неотразимое желание покорить ее.
Недаром любовь правит миром, chere maman![240] Недаром она проникает и в раззолоченные палаты владык мира, и в скромную хижину земледельца! Все живущее спешит покориться жестоким и в то же время сладким законам ее. Даже дикий зверь и тот, под влиянием ее, забывает аппетит и сон! Вы видите бегущего по лесу волка: пасть его открыта, язык высунут, глаза мутны; он рвет землю когтями, бросается на своих собратов, грызет их… a propos de quoi, je vous demande un peu?[241] ужели только потому, что он видит перед собой эту отвратительную волчицу, которая бежит впереди стада с оскаленными зубами? – Да-с, потому-с! ибо такова сила любовных чар, таково могущество любви! Другой причины нет… и не может быть!
Quel mystere, chere maman![242]
Читайте великих мастеров искусства: Paul de Kock, Ponson du Terrail, Feydeau…[243] что вы найдете у них? Любовь, любовь и любовь! Et «La belle Helene» donc![244]
Впрочем, по-видимому, мое предприятие не обойдется без препятствий. Я уже наметил двух конкурентов, борьба с которыми обещает не мало трудностей. Один из них – председатель местной земской управы Травников; другой – полковой казначей, ротмистр Цыбуля.
Травников – либерал. Он выжил два года в Париже, где познакомился с Бастиа, который, de vive voix,[245] передал ему тайны своей науки. Это сделало его до того обаятельным между здешними гласными, что когда он, воротившись из Парижа, поселился в своем имении, то его единогласно выбрали председателем управы. Теперь он пропагандирует Бастиа между полковыми дамами. Наружностью своей и манерами он напоминает выцветшего трактирного маркёра. En somme, c'est un pauvre sire,[246] и было бы даже удивительно, что Полина (c'est le petit nom de la dame en question[247]) интересуется им, если б он не был богат. Но это слово объясняет многое.
Ротмистр Цыбуля – неуклюжий малоросс, который говорит «фост» вместо «хвост». Но он тринадцати вершков роста и притом так крепок и силен, что, я уверен, мог бы свободно пройти сквозь строй через тысячу человек…
По-видимому, однако ж, и моя смиренная рожица произвела недурное впечатление. По крайней мере, после обеда, когда Травников и Цыбуля ушли к полковнику в кабинет, она окинула меня взглядом и сказала:
– Какой вы молодой!
На что я поспешил ответить, что молодое сердце хотя и не может похвалиться опытностью, но зато умеет горячо любить и быть преданным. И ответ мой был выслушан благосклонно…
Я вперед предвижу, что будет. Сначала меня будут называть «сынком» и на этом основании позволят мне целовать ручки. Потом мне дадут, в награду за какую-нибудь детскую услугу, поцеловать плечико, и когда заметят, что это производит на меня эффект, то скажут: "Какие, однако ж, у тебя смешные глаза!" Потом тррах! – et tout sera dit![248]
Таков неумолимый закон любвей!
Я воротился домой очарованный и весь вечер предавался возвышенным мыслям. Ночь была тихая, теплая.
Я сидел у растворенного окна, смотрел на полную луну и мечтал. Сначала мои мысли были обращены к ней, но мало-помалу они приняли серьезное направление. Мне живо представилось, что мы идем походом и что где-то, из-за леса, показался неприятель. Я, по обыкновению, гарцую на коне, впереди полка, и даю сигнал к атаке. Тррах!.. ружейные выстрелы, крики, стоны, «руби!», «коли!». Et, ma foi![249] через пять минут от неприятеля осталась одна окрошка!
Вот первые впечатления моей новой жизни. Я буду писать тебе часто, но надеюсь, что «Butor»[250] не узнает о нашей переписке. Пиши и ты ко мне как можно чаще, потому что твои советы теперь для меня, более нежели когда-нибудь, драгоценны. Целую тебя.
Сергий Проказнин.
P. S. Против квартиры моей стоит большой каменный дом. Сегодня утром, подойдя к окну, я увидел на балконе этого дома очень недурную и еще молодую женщину. Не говоря худого слова, я взял бинокль и навел его на нее. Она не только не оскорбилась этим, но даже слегка усмехнулась и поиграла в мою сторону глазками. От Федьки я узнал, что это вдова купца Лиходеева и что она ежегодно отправляет значительное число барок с хлебом. Говорят также (все тот же Федька, у которого на этот счет изумительное чутье), что тут уж примазался здешний исправник. И действительно, в ту минуту, как я закрываю это письмо, его дрожки подъехали к крыльцу лиходеевского дома".
"Vous etes un noble coeur, Serge![251] ты понял меня! Ты понял, что мне нужна переписка с тобой, чтоб отдохнуть от той безвыходной прозы, которая отныне должна составлять все содержание моей бедной, неудавшейся жизни!
Ах, какая это жизнь! Вежетировать изо дня в день в деревне, видеть налитую водкой физиономию Butor'a, слышать, как он, запершись с Филаткой в кабинете, выкрикивает кавалерийские сигналы, ежеминутно быть под страхом, что ему вдруг вздумается сделать нашествие на мой будуар… Это ужасно, ужасно, ужасно!
Представь себе, что я узнала! До сих пор я думала, что должна была оставить Париж, потому что Butor отказался прислать мне деньги; теперь мне известно, что он подавал об этом официальную записку, и в этой записке… просил о высылке меня из Парижа по этапу!! L'animal![252]
Et moi qui croyais autrefois Ю l'ideal, au sublime, i' l'infini… que sais-je![253] Я, которая думала, что вся моя жизнь будет непрерывным гимном божеству! И что ж! достаточно было прикосновения грубой руки одного человека, чтоб разбудить меня от моих золотых грез. И этот человек… c'est le Butor! Le sublime – et l'horrible, le ciel – et l'enfer, l'ange – et le demon…[254] какой поразительный урок!
Я не знаю, что сталось бы со мной, если б я не нашла утешения в религии. Религия – это наше сокровище, мой друг! Без религии мы путники, колеблемые ветром сомнений, как говорит le pere Basile,[255] очень миленький молодой попик, который недавно определен в наш приход и которого наш Butor уж успел окрестить именем Васьки-шалыгана. Я собственным горьким опытом убедилась в истине этих слов – и знаешь ли где? Там… в Париже! Сознаюсь, я в то время жила… comme une payenne![256] Я ничего не понимала… c'etait un reve![257] И вдруг мне объявляют, что если я завтра не выеду из Парижа, то меня посадят в Clichy! C'etait comme un trait de lumiere![258] Я сейчас же приказала уложить мои вещи… и с этой минуты – ни малейшего ропота, ни единого горького слова! Я вдруг преобразилась, почувствовала, что мне легко. Paul de Cassagnac, Villemessent, Detroyat, Tarbe, Dugue de la Fauconnerie[259][260] – все прибежали, все хотели утешить меня, но я наотрез сказала: «N-i – n-i, c'est fini! Que la volonte de Dieu soit faite».[261] И когда, на другой день, я садилась в вагон, Villemessent, прощаясь со мной, сказал: «Vous etes une sainte! c'est Villemessent qui vous le dit!»[262]
Но как он терзает меня… le Butor! как он изобретателен в своих оскорблениях! как он умеет повернуть нож в не зажившей еще ране!
На днях – это было в день моего рождения (helas! твоей pauvre mere исполнилось сорок лет, mon enfant![263]) – он является прямо в мой будуар.
– Честь имею поздравить!
Я молчу.
– Сорок годков изволили получить! Самая, значит, пора!
Я делаю чуть заметный знак нетерпения.
– По Бальзаку, это именно настоящая пора любви. Удивительно, говорят, как у этих сорокалетних баб оно знойно выходит…
– Только не для вас! – холодно ответила я и, окинув его презрительным взглядом, поспешила запереться у себя в спальной.
Я не знаю, какой эффект произвел на него мой ответ (Маша, моя горничная, уверяет, что у него даже губы побелели от злости), но я очень отчетливо слышала, как он несколько раз сряду произнес мне вдогонку:
– Заставлю-с! заставлю-с! заставлю-с!
И таким образом – почти ежедневно. Я каждое утро слышу его неровные шаги, направляющиеся к моей комнате, и жду оскорбления. Однажды – это был памятный для меня день, Serge! – он пришел ко мне, держа в руках листок "Городских и иногородных афиш" (c'est la seule nourriture intellectuelle qu'il se permet, l'innocent![264]).
– Hy-c вот и чизльгёрстский философ околел! – сказал он, посылая мне в упор свою пьяную улыбку.
– Как? кто? Он? – только могла я произнести.
– Да-с! он-с. Седанский герой-с; ваш…
Il a nomme la chose… le monstre![265] Он не пощадил ничего… даже этого славного воспоминания моей жизни! Je le confesse,[266] я была неделикатна. Я вцепилась ногтями в его лицо, но, впрочем, сию же минуту опамятовалась и убежала от него. Я целый час была как сумасшедшая! Я думала, что он нарочно обманывает, дразнит меня! Но вслед за тем – конечно, из жестокого желания не оставить во мне никакого сомнения – он прислал мне с Машей листок… Это была правда! Он умер! Сперва Морни, потом Персиньи… наконец ОН!! Целый рой сновидений пронесся предо мной… le reve dore de mon passe![267] Я, как безумная, бегала по зале и все напевала: «Ah! j'ai un pied qui r'rnue» [268] – мотив кадрили, которая тогда решила мою участь. Я помню, на мне было платье совсем как из воздуха: des bouillonees, des bouillonees et puis encore des bouillonees, toujours des bouillonees… En un mot, tout-a-fait frou-frou…[269] ОН подошел ко мне и сказал: «Quelle gorge adorable»[270] – и только! Но при этом он посмотрел на меня, как только он один умел смотреть… Это продолжалось не более одной минуты, но участь моя была навсегда решена… Но зачем растравлять воспоминанием еще дымящуюся рану!.. Одним словом, я до того увлеклась моими воспоминаниями, что даже не заметила, что Butor стоит в дверях и во все горло хохочет. У него все лицо распухло от глубоких царапин, которые сделали мои ногти; il etait ignoble, degoutant, immonde…[271]
Вот моя жизнь! И представь себе, что иногда… бывают дни, когда этот человек объявляет о каких-то своих правах на меня… le butor!
После всего этого ты можешь себе представить, какое блаженство для меня твои письма. И что придает им еще больше прелести – это тайна и даже опасность, с которыми сопряжено их получение. Я получаю их через Машу и иногда по целым часам бываю вынуждена держать их под корсажем, прежде нежели прочитать. Тогда я воображаю себя в пансионе, где я впервые научилась скрывать письма (и представь себе, это были письма Butor'a, который еще в пансионе «соследил» меня, как он выражался на своем грубом жаргоне), и жду, пока Butor не уляжется после обеда спать. Это пытка, мой друг, это почти истязание, mais c'est egal, c'est plein de poesie![272] Иногда он, как нарочно, медлит, и тогда я готова наделать глупостей от нетерпения… Но вот раздался сигнальный храп – и я уж за делом. Я запираюсь у себя в комнате и читаю, и перечитываю твои письма… noble enfant de mon coeur![273]
Я понимаю тебя и твои молодые стремления, мой друг! Я, твоя бедная мать, эта сорокалетняя женщина, cette femme de Balzac, comme dit le Butor![274] И я была молода, и я увлекалась… ты знаешь, кто меня любил! Теперь он в могиле… все в могиле, мой друг! Morny, Persigny… Lui!![275] Один Базен остался, и тот сидит на каком-то острове,[276] откуда он будет очень глуп, ежели не бежит. Но я не забыла, я помню. Я все помню и потому все могу понимать…
Я отсюда вижу тебя и твою Полину… toi, plein de seve et de vigueur, elle – rayonnante de ce doux parfum d'abnegation amoureuse qui est l'aureole et en meme temps l'absolution de la pauvre femme… coupable! Tu es beau, elle est belle;[277] вы оба молоды, сильны, оба горите избытком жизни, оба чувствуете, как страсть катится по вашим жилам, давит вас… Но отчего же признание дрожит на ваших губах – и не может сказаться?.. Отчего глаза ваши ищут встретить друг друга – и, встретившись, опускаются? Вы встревожены, вас волнует какая-то горькая мысль… Она – с трепетом вглядывается в будущее и падает ниц перед идеею вечности… Ты – пугаешь себя ревнивыми воспоминаниями… Травников, Цыбуля, даже сам фон Шпек!.. Ты никого не забыл! После – ты все забудешь, все простишь. После – ты скажешь себе: «И Травников, и Цыбуля – все это естественные последствия фон Шпека!» После – но не теперь! Теперь ты еще помнишь, хотя уже и жаждешь забыть.
А покуда я надеюсь, что ты выслушаешь воркотню старухи матери, решающейся высказать несколько советов, которые, наверное, не будут для тебя бесполезны.
Любовь, мой друг, – это святыня, к которой нужно приближаться с осторожностью, почти с благоговением, и вот почему мне не совсем нравится слово «тррах», которое ты употребил в письме своем. Может быть, все так и произойдет, как ты писал, но уже по тому одному, что оно именно так и произойдет, то есть сначала назовут тебя «сынком», потом дадут ручку, etc.[278] – ты всего менее вправе употреблять се malencontreux[279]«тррах». гa sent la caserne, mon cher, Гa pue l'ecurie, le fumier.[280] Салон светской женщины (ты именно такою описываешь мне Полину) – не манеж и не одно из тех жалких убежищ, в которых вы, молодые люди, к несчастию, получаете первые понятия о любви… Это место очень приличное, где требуются совсем другие приемы, нежели… ты понимаешь где?
Помни, мой друг, что любовь – всё для женщины, или, лучше сказать, что вся женщина есть любовь. Что, стало быть, оскорбить ее любовь – значит оскорбить ее всё. Этого одного достаточно, чтобы понять, почему успех, в большей части случаев, достается совсем не тому, кто с громом и трубами идет точно на приступ, а тому, кто умеет ждать. Во-первых, все эти самонадеянные люди почти всегда нескромны и хвастливы, что совсем не входит в расчеты замужней женщины, которая желает сохранить les dehors.[281] Во-вторых, женщины самолюбивы, и им всегда приятно дать щелчок человеку, у которого на уме «тррах». В-третьих – и это главное, – женщины вовсе не так алчут грубых наслаждений, как вы, мужчины, обыкновенно об этом думаете.
Женщина – это существо особенное, c'est un etre indicible et mysterieux, как ты сам очень мило определил ее в твоем письме (как странно звучит твое «тррах» рядом с этим милым определением!). Разумеется, я говорю здесь не об институтках, а о настоящих женщинах, о тех, которые испытаны жизнью и к числу которых, по-видимому, принадлежит и Полина. Такие женщины любят медлить. Elles aiment a savourer les preludes de l'amour.[282] Эти таинственные, бесконечные излияния, в которых все отрывочно, недоконченно, неуловимо, но в которых каждое слово, каждый звук, каждая улыбка, каждый вздох имеют глубокое значение. Женщина любит неслышно погружаться в душистый пар недоговоренных слов, затаенных вздохов, взглядов, брошенных украдкой. Она любит заменять слово «любовь» словом «дружба»… Это доставляет ей минуты того сладкого головокружения, которое у самого падения отнимает все, что в нем есть грубого, сырого. Се n'est pas une chute grossiere quelle ambitionne, c'est une jolie chute.[283]
Вот почему женщин так увлекают высокопоставленные лица, даже старики. С точки зрения матерьялистической это кажется странным, но дело в том, что эти люди в высшей степени обладают тайною de la jolie seduction. Tout en causant,[284] они неслышно подходят к женщине, неслышно овладевают ее вниманием и потом – неслышно же берут ее. Всё – en causant. La femme adore la causerie, les phrases bien tournees, les fines reparties, enfin tout ce joli caquetage que rend la vie facile et charmante.[285]
Я знаю, есть женщины, которым нравится грубость, которые даже любят, чтоб их мальтретировали. Но это или очень молодые бабенки, или такие бабы, которым совсем нечего терять. Я и сама когда-то увлекалась Butor'ом потому только, что он гремел шпорами, вертел зрачками и как-то иньобильно причмокивал, quand j'avais le sein trop decouvert;[286] но ведь я тогда была девчонка и положительно ничего не смыслила dans les jolis raffinements du sentiment.[287]
Быть может, ты с нетерпением читаешь мое письмо и даже удивляешься, с какой стати я принялась тебя морализировать. Но, рискуя даже надоесть тебе, прошу выслушать меня до конца.
Я сказала сейчас, что женщины любят то, что в порядочном обществе известно под именем causerie.[288] Наедине с женщиной мужчина еще может, a la rigueur,[289] ограничиться вращением зрачков, но в обществе он непременно должен уметь говорить или, точнее, – занимать. Поэтому ему необходимо всегда иметь под руками приличный сюжет для разговора, чтобы не показаться ничтожным в глазах любимой женщины. Ты понимаешь, надеюсь, к чему я веду свою речь?
Женщина прежде всего любит великодушные идеи, les idees genereuses. Она сама великодушна – это ее ахиллесова пята, которая всего чаще и губит ее. Поэтому, ежели мужчина высказывает в ее присутствии даже слишком великодушные идеи (les idees dites subversives[290]), то ей все-таки нравится это. Конечно, я никогда не позволила бы тебе сделаться на самом деле поклонником сюбверсивных идей, но в смысле экспозиции, как apercu de morale[291] – это один из лучших sujets de conversation.[292] Консервативные идеи страдают большим недостатком: им никак нельзя придать тот лоск великодушия, который зажигает симпатию в сердцах. Консервативные идеи хороши в кабинете, с глазу на глаз с начальством, но в будуаре или в обществе, где много молодых женщин, elles ne valent rien.[293] Великодушные идеи придают лицу говорящего оживленное, осмысленное, почти могучее выражение, которое прямо свидетельствует о силе и мощи. Напротив того, самый убежденный консерватор напоминает собой менялу, приведенного в азарт. Я знаю, что в последнее время расплодилось много женщин, которые охотно выслушивают консервативные разговоры и даже называют себя консерваторками; но они положительно сами себя обманывают. Они дурно окружены – вот отчего это происходит. Они постоянно видят перед собой манкенов консерватизма, постоянно слышат их бесцветное и бессильное жужжание – и думают, что так и должно быть. Что эти сумерки, эта меняльная канитель, этот безнадежно серый цвет – явление нормальное. Но все это дурная привычка – и ничего больше! Представь себе теперь, что в эту ровную, едва не засыпающую атмосферу вдруг врывается человек, который прямо, a bout portent,[294] бросает новое, кипучее слово! В каком положении должна очутиться женщина, которая до тех пор ничего не слышала, кроме тягучего переливания из пустого в порожнее?! Ты скажешь, быть может, что непрошеное врыванье – скандал, но почему же ты знаешь, что для женщины даже и тут не скрывается своего рода обаяние? Не забудь, что она великодушна по природе, и следовательно…
Ах! тот, которого в насмешку прозвали чизльгёрстским философом, понимал это отлично! Среди величайших запутанностей и махинаций внутренней и внешней политики он никогда не забывал своего знаменитого: "Tout pour le peuple et par le peuple!".[295] Он понимал, конечно, что все это не более как apercu de morale, но когда он говорил это, все лицо его светилось и все сердца трепетали. Я помню: я была в белом платье… des bouillonees… des bouillonees… partout des bouillonees![296] Он подошел ко мне…
Et bien, ils sont tous morts! Morny… Persigny… Lui!![297] все в могилах, друг мой! Остался один Базен… entre-prendra-t-il quelque chose? nentreprendra-t-il rien?[298]
Но это еще не всё, мой друг. Наука жить в свете – большая наука, без знания которой мужчина может нравиться только офицерше, но не женщине.
Одних apercus de morale, о которых я сейчас упомянула, недостаточно: il faut savoir juger des choses de l'actualite et de l'histoire.[299] Одним словом, нужно всегда иметь в запасе несколько apercus politiques, historiques et litteraires.[300] Для самолюбия женщины большой удар, если избранник ее сердца открывает большие глаза, когда при нем говорят о фенианском вопросе, об интернационале, о старокатоликах etc., если он смешивает Геродота с генералом Михайловским-Данилевским, Сафо с г-жою Кохановскою, если на вопрос о Гарибальди он отвечает известием о новом фасоне гарибальдийки. Наедине, с глазу на глаз, все это может сойти за наивность, но в обществе, при свете люстр, подобные смешения не прощаются… никогда! Знаешь ли, что было первою причиной моей холодности к Butor'y? А вот что. Однажды (это было в первый мой приезд в Париж, сейчас после la belle echauffouree du 2 decembre[301]), в один из моих приемных дней, en plein salon,[302] кому-то вздумалось faire l'apologie du chevalier Bayard[303] – тогда ведь были в моде рыцарские чувства. К несчастию, я с кем-то заговорилась и забыла, что Butor требует неусыпного наблюдения. И вдруг, в самом жару апологии, я замечаю какое-то замешательство и вижу, что все глаза обращены на Butor'a, который самым неприличным образом улыбается и даже всхлипывает… Спешу к нему, спрашиваю, что с ним… Представь себе мой ужас! он смешал le chevalier de Bayard с le chevalier de Faublas! Et il se pamait d'aise…[304] от одного ожидания, что вот-вот сейчас начнется рассказ известных похождений!
Vous etes un noble et genereux coeur, Serge![305] но, к сожалению, светская молодежь нашего времени думает, что одной физической силы (один петербургский адвокат de mes amis[306] называет это современною гвардейскою правоспособностью) достаточно, чтоб увлечь женщину. Не верь этому, друг мой! La femme aime a etre initiee, entre deux baisers, aux mysteres de l'histoire, de morale et de litterature![307] И она очень рада, когда не слышит, как близкий человек утверждает, что Ликург был главным городом Греции и славился кожевенными и мыловаренными заводами, как это сделал, лет пять тому назад, на моих глазах, один национальгард (и как он идиотски улыбался при этом, чтобы нельзя было разобрать, в шутку ли он говорит это или вследствие серьезного невежества!).
Но довольно. Я вижу, что надоела тебе своей воркотней. Кстати, до меня уже долетают выкрики одиночного учения: это значит, что Butor восстал от послеобеденного сна. Надо кончить. Пиши обо всем, что касается Pauline. Je voudrais l'embrasser et la benir. Dis-lui qu'il faut quelle aime bien mon garГon. Je le veux. A toi de coeur —
Nathalie de Prokaznine.[308]
Ты не теряешь, однако, времени, дурной мальчик! – Ухаживаешь за Полиной и в то же время не упускаешь из вида вдовушку Лиходееву, которая «отправляет значительное количество барок с хлебом». Эта приписка мне особенно нравится! Mais savez-vous que c'est bien mal a vous, monsieur le dameret, de penser a une trahison, meme avant d'avoir reu le droit de trahir…"[309]
"Я получил твое письмо, chere petite mere. Comme modele de style – c'est un chef-d'oeuvre,[310] но, к сожалению, я должен сказать, что ты, по крайней мере, на двадцать лет отстала от века.
Все эти финесы и деликатесы, эти apercus de morale et de politique,[311] эти подходцы и подвиливанья – все это старый хлам, за который нынче гроша не дадут. De nos jours, on ne fait plus d'apercus: on fait l'amour – et voila tout!..[312] Мы – позитивисты (il me semble avoir lu quelque part ce mot),[313] мы знаем, что time is money,[314] и предпочитаем любовный телеграф самой благоустроенной любовной почте.
И знаешь ли, кто произвел этот коренной переворот в обращении с любовью! – Это все тот же чизльгёрстский философ, l'auteur de la belle echauffouree du 2 decembre,[315] о котором ты так томно воркуешь. Он и она… la resignee de Chizzlhurst la belle Eugenie.[316] В такое время, когда прелестнейшие женщины в мире забывают предания de la vieille courtoisie franГaise, pour fraterniser avec la soldatesque,[317] когда весь мир звучит любезными, но отнюдь не запечатленными добродетелью мотивами из «La fille de m-me Angot»,[318] когда в наиболее высокопоставленных салонах танцуют кадрили под звуки «ah, j'ai un pied qui r'mue», когда все «моды и робы», турнюры и пуфы, всякий бант, всякая лента, всякая пуговица на платье, все направлено к тому, чтобы мужчина, не теряя времени на праздные изыскания, смотрел прямо туда, куда нужно смотреть, – в такое время, говорю я, некогда думать об aperГus,[319] а нужно откровенно, franchement,[320] сказать себе: «хватай, лови, пей, ешь и веселись!»