bannerbannerbanner
Благонамеренные речи

Михаил Салтыков-Щедрин
Благонамеренные речи

Полная версия

Наконец и они приехали. Феденька, как соскочил с телеги, прежде всего обратился к Пашеньке с вопросом: "Ну, что, а слюняй твой где?" Петеньку же взял за голову и сряду три раза на ней показал, как следует ковырять масло. Но как ни спешил Сенечка, однако все-таки опоздал пятью минутами против младших братьев, и Марья Петровна, в радостной суете, даже не заметила его приезда. Без шума подъехал он к крыльцу, слез с перекладной, осыпал ямщика укоризнами и даже пригрозил отправить к становому.

– Милости просим! милости просим! хоть и поздний гость! – говорит ему Марья Петровна, когда он входит в ее комнату.

– Я, милая маменька, выехал прежде всех…

– А ты умей после всех выехать, да прежде всех приехать! – говорит Феденька, – право, мы выехали со станции полчаса после него: думаем, пускай его угодит маменьке… Сеня! а Сеня! признайся, ведь тебе очень хотелось угодить маменьке?

Сенечка улыбается; он хочет притвориться, что Феденька и его фаворит и что, по любви к нему, он смотрит на его выходки снисходительно.

– Только на половине дороги смотрим, кто-то перед носом у нас трюх-трюх! – продолжает Феденька, – ведь просто даже глядеть было на тебя тошно, каким ты разуваем ехал! а еще генерал… ха-ха!

– Ну, Христос с ним, Феденька!

– Да нет, маменька! не могу я равнодушно видеть… его, да вот еще Пашенькинова слюняя… Шипят себе да шипят втихомолку!

– Что такое тебе мой слюняй сделал? – горячо вступается Пашенька, которая до того уже привыкла к этому прозвищу, что и сама нередко, по ошибке, называет мужа слюняем.

Митенька сидит и хмурит брови. Он спрашивает себя: куда он попал? Он без ужаса не может себе представить, что сказала бы княгиня, если б видела всю эту обстановку? и дает себе слово уехать из родительского дома, как только будут соблюдены необходимые приличия. Марья Петровна видит это дурное расположение Митеньки и принимает меры к прекращению неприятного разговора.

– Ну, вы, петухи индейские! как сошлися, так и наскочили друг на друга! – говорит она ласково, – рассказывайте-ка лучше каждый про свои дела! Начинай-ка, Феденька!

Митенька думает про себя: "Господи, и слова-то какие! "петухи индейские"! да куда ж это я попал!" Сенечка думает: "А ведь это она не меня петухом-то назвала. Это она все Федьку да Пашку ласкает!"

– Да что я скажу! – начинает Феденька, – жуируем!

– Да ты рассказывай! – настаивает Марья Петровна.

– Недавно одну корифейку затравили!

– Что ты!

– Уговаривали добром – не захотела, ну, и завели обманом в одно место и затравили!

– Ах вы, бедокуры! бедокуры! – говорит Марья Петровна, покачивая головой и вздыхая.

– Тебя, Феденька, за эти проделки непременно в солдаты разжалуют, – очень серьезно замечает Митенька.

– Еще что!

– Ах, боюсь и я этого! боюсь я, что ты очень уж шаловлив стал, Феденька!

– Так неужто ж им спуску давать!

– Да уж очень ты неосторожно, друг мой! Чай, ведь она, Феденька, плакала!

– Ну что ж… и плакала! смотреть, что ли, на ихние слезы!

Марья Петровна опять вздыхает, но в этом вздохе не слышится ни малейшей укоризны, а скорее какое-то сладкое чувство удовлетворенной материнской гордости.

– Вот если б он вздумал такую проделку сделать, – продолжает Феденька, указывая на Сенечку, – ну, это точно: сейчас бы его, раба божьего, сграбастали… нет, да ведь я позабыть не могу, каким он фофаном давеча ехал!

– Ну, где уж ему!

– Нет, маменька, – прерывает вдруг Сенечка, которому хочется вступиться за свою честь, – я тоже однажды имел случай в этом роде…

– Полно! полно хвастаться-то! уж где тебе, убогому!

Сенечка стыдливо умолкает и весь погружается в самого себя; он думает, что бы такое ему сказать приятное, когда маменька станет расспрашивать о его житье-бытье.

– Я маменька, опять Эндоурова обыграл, – продолжает повествовать Феденька.

– Скажи, сделай милость! и много выиграл?

– Да тысяч на пять обжег.

– Что это за Эндоуров такой? должно быть, хороший человек?

– Просто филин… в карты шагу ступить не умеет – ну, и обжег! Не суйся вперед, коли лапти плетешь!

– Ну, и за это тебя когда-нибудь в солдаты разжалуют, – хладнокровно замечает Митенька.

– Ах, что это ты, Митенька, точно ворона каркаешь! – с неудовольствием отзывается Марья Петровна.

– Не тянуть же мне канитель по две копейки в ералаш, как Семену Иванычу, – огрызается Феденька.

– Извините-с, я нынче по пяти играю, а не по две-с! – отвечает Сенечка не без волнения.

– Так ты по пяти играешь! ах ты, развратник! но только ты все-таки не поверишь, каким ты фофаном давеча ехал!

– Для тебя бы, Сенечка, такая-то игра и дорогонька! – сухо замечает Марья Петровна и обращается к Митеньке, – е ву, ля метресс… тужур бьен?[222]

– Желал бы я знать, отчего вы вдруг по-французски заговорили? – угрюмо спрашивает Митенька.

– Отчего ж мне и не заговорить по-французски?

– Нет, я желал бы знать, отчего вы все время говорили по-русски, а вот как вам взошла в голову пакость, сейчас принялись за французский язык?

– Ах, господи! да неужто ж это преступление какое?

– И сколько я раз говорил вам, чтобы вы со мной о подобных предметах не заигрывали?

– Ведь ты, чай, сын мне! всякой матери лестно слышать, коли сын успехи имеет!

– А я вам говорил и вновь повторяю, что имею ли я успехи или нет, это до вас не касается!

– Ну, уж не знаю…

– Так знайте. И по-французски не упражняйтесь, потому что вы говорите не по-французски, а по-коровьи…

Я не знаю, как вывернулась бы из этого пассажа Марья Петровна и сумела ли бы она защитить свое материнское достоинство; во всяком случае, Сенечка оказал ей неоцененную услугу, внезапно фыркнув во всеуслышание. Вероятно, его точно так же, как и Митеньку, поразил французский язык матери, но он некоторое время крепился, как вдруг Митенька своим вовсе не остроумным сравнением вызвал наружу всю накопившуюся смешливость.

– Ты еще что? – строго обратилась к нему Марья Петровна.

– Я, маменька, один смешной случай вспомнил-с…

– Над матерью-то посмеяться тебя станет, а вот как заслужить чем-нибудь, так тут тебя нет!

– Я, маменька…

Но здесь опять, и, конечно, против всякого желания, Сенечка разразился самым неестественным фырканьем, так что сам понял все неприличие своего поведения и инстинктивно поднялся со стула.

– Поди в свою комнату… очнись! – говорила ему вслед до глубины души оскорбленная мать.

Только к обеду явился Сенечка, но и то единственно затем, чтоб испить до дна чашу унижения. За обедом все шло по-сказанному; Марья Петровна сама выбирала и накладывала лучшие куски на тарелки Митеньке, Феденьке и Пашеньке и потом, обращаясь к Сенечке, прибавляла: "Ну, а ты, как старший, сам себе положишь, да кстати уж и Петеньке наложи". Очевидно, что, при такой простоте обращения, только относительно щей дело могло принять оборот несколько затруднительный, но и тут обстоятельства выручили Марью Петровну, потому что Феденька, как воин, грубый, предпочел крапивные щи ленивым, и, вследствие этого, оказалось возможным полтарелки последних уделить Сенечке. Наевшись баранины, Сенечка почувствовал такую тяжесть в желудке, что насилу дошел до своей комнаты и как сноп свалился на постель; Феденька отправился после обеда на конюшню; Пашенька, как тяжелая, позволила себе часочек-другой отдохнуть. Марья Петровна осталась с Митенькой наедине.

– Вот вы смеетесь надо мной, мои друзья, – сказала она в виде предисловия, – а я, как мать, можно сказать, денно и нощно только об вас думаю.

Митенька молчал и думал про себя: "Ну, верно, по обыкновению, пойдут разговоры о завещании!"

– Вот я теперь и стара, и дряхла становлюсь, – продолжала Марья Петровна, – мне бы и об душе пора подумать, а не то чтоб имением управлять или светскими делами заниматься!

Митенька продолжал молчать, совершенно хладнокровно пуская ртом кольца дыма.

– Паче всего сокрушаюсь я о том, что для души своей мало полезного сделала. Всё за заботами да за детьми, ан об душе-то и не подумала. А надо, мой друг, ах, как надо! И какой это грех перед богом, что мы совсем-таки… совсем об душе своей не рачим!

Но Митенька словно окаменел. Только чуть заметная ироническая улыбка блуждала на губах его.

– Вот я, мой друг, и придумала… Да что же ты, однако, молчишь? Я, как мать, можно сказать, перед тобой свое сердце открываю, а ты хоть бы слово!

– Вы об завещании хотите говорить… я знаю! – процедил сквозь зубы Митенька.

– Ну, да, об завещании… можно бы, кажется, на слова матери внимание обратить!

– Говорите.

– Нет, это обидно! Я, как мать, покоя себе не знаю, все присовокупляю, все присовокупляю… кажется, щепочку на улице увидишь, и ту несешь да в кучку кладешь, чтоб детям было хорошо и покойно, да чтоб нужды никакой не знали да жили бы в холе да в неженье…

– Да мы, маменька, очень вам благодарны…

– Нет, мне, видно, бог уж за вас заплатит! Один он, царь милосердый, все знает и видит, как материнское-то сердце не то чтобы, можно сказать, в постоянной тревоге об вас находится, а еще пуще того об судьбе вашей сокрушается… Чтобы жили вы, мои дети, в веселостях да в неженье, чтоб и ветром-то на вас как-нибудь неосторожно не дунуло, чтоб и не посмотрел-то на вас никто неприветливо…

– Да говорите же, маменька, я вас слушаю.

Мало-помалу, однако ж, Марья Петровна успокоилась. Она очень хорошо понимала, что весь этот разговор не что иное, как представление, да, сверх того, понимала и то, что и Митенька знает, что все это представление; но такова уже была в ней потребность порисоваться и посекретничать, что не могла она лишить себя этого удовольствия, несмотря на то что оно, очевидно, не достигало своей цели.

 

– Ну, так видишь ли, друг мой, что я придумала. Года мои преклонные, да и здоровье нынче уж не то, что прежде бывало: вот и хочется мне теперь, чтоб вы меня, старуху, успокоили, грех-то с меня этот сняли, что вот я всю жизнь все об маммоне да об маммоне, а на хорошее да на благочестивое – и нет ничего. Так снимите же вы, Христа ради, с меня эту тягость; ведь замучилась уж я, день-деньской маявшись: освободите вы мою душу грешную от муки мученической! Ведь ты знаешь ли, какой я себе грех беру на душу: кажется, и не отмолить мне его вовек!

Марья Петровна даже прослезилась: так оно выходило хорошо да чувствительно. Несколько минут она все вздыхала и вытирала платком слезы, обильно струившиеся из глаз. Но мысль ее не спала в это время. Странное дело! эта мысль подсказывала ей совсем не те слова, которые она произносила: она подсказывала: "Да куда ж я, черт побери, денусь, коли имение-то все раздам! все жила, жила да командовала, а теперь, на-тко, на старости-то лет да под команду к детям идти!" И вследствие этого тайного рассуждения слезы текли еще обильнее, а материнское горе казалось еще горчее и безысходнее.

– Так что же вы предполагаете сделать? – спокойно спросил Митенька.

– Отдам! все отдам! – с каким-то почти злобным криком отвечала Марья Петровна, – нет моих сил! нет моих сил! Слушай ты меня: вот я какое завещание составила!

Марья Петровна отперла денежный ящик и вынула оттуда бумагу.

– Да ведь вы мне уж несколько раз это завещание читали, – иронически заметил Митенька.

– Нет, это я другое… я то переменила.

– Ну-с, читайте.

– Во имя… ну, там всё, как следует, по-старому… первое, сыну моему Семену, как непочтительному…

– Кто же вам поверит, что Сенечка был к вам непочтителен?

– Да мне какое дело, поверит ли кто или нет; я мать – я и судья; имение-то, чай, мое, благоприобретенное…

– Ну-с, хорошо-с…

– "Сыну моему Семену – село Вырыпаево с деревнями, всего триста пятьдесят пять душ; второе, сыну моему Дмитрию – село Последово с деревнями, да из вырыпаевской вотчины деревни Манухину, Веслицыну и Горелки, всего девятьсот шестьдесят одну душу…" – Марья Петровна остановилась и взглянула на Митеньку: ей очень хотелось, чтоб он хоть ручку у ней поцеловал, но тот даже не моргнул глазом. – Да что ж ты молчишь-то! что ты, деревянный, что ли! – почти крикнула она на него.

– Позвольте, маменька, дайте же до конца прослушать.

– "Третье, сыну моему Федору – сельцо Дятлово с деревнею Околицей и село Нагорное с деревнями, а всего тысяча сорок две души".

Митенька пускал дым уже не кольцами, а клубами. Он знал, конечно, что все эти завещания вздор, что Марья Петровна пишет их от нечего делать, что она на следующей же неделе, немедленно после их отъезда, еще два завещания напишет, но какая-то робкая и вместе с тем беспокойная мысль шевелилась у него в голове. "А ну, как она умрет! – говорила эта мысль, – ведь все эти бредни, пожалуй, перейдут в действительность". Справедливость, однако ж, заставляет меня сказать, что ни разу не пришло ему в голову, что каково бы ни было завещание матери, все-таки братьям следует разделить имение поровну. В этом отношении он очень хорошо понимал, что долг его повиноваться воле матери, тем более что повиновение это для него выгодно.

– Ну-с, – сказал он.

– Вот и всё; там обыкновенно, формальности разные…

– А капитал?

– Какой же у меня капитал? а коли и есть капитал, так ведь надо же мне, вдове, прожить на что-нибудь до смерти!

– Да ведь это завещание, а не раздельный акт…

– Неужто ж вы потребуете, чтоб я последнее отдала? чтоб я и рубашку с себя сняла?

– Это завещание, маменька, а не раздельный акт…

– Ну, нет! не ожидала я этого от тебя! что ж, в самом деле, выгоняйте мать! И поделом старой дуре! поделом ей за то, что себе, на старость лет, ничего не припасала, а все детям да детям откладывала! пускай с сумой по дворам таскается!

– Извините меня, маменька, но мне кажется, что все это только фантазии ваши, и напрасно вы с этим делом обратились ко мне ("это она Федьке весь капитал-то при жизни еще передать хочет!" – шевельнулось у него в голове)! Вы лучше обратились бы к Сенечке: он на эти дела мастер; он и пособолезновал бы с вами, и натолковался бы досыта, и предположений бы всяких наделал!

И действительно, в то самое время, как между Марьей Петровной и Митенькой происходила описанная выше сцена, Сенечка лежал на кровати в Петенькиной комнате и, несмотря на ощущаемую в желудке тяжесть, никак-таки не мог сомкнуть глаза свои. Предположения и планы, один другого чуднее, один другого разнообразнее, являлись его воображению. То видел он, что Марья Петровна умирает, что он один успел приехать к последним ее минутам, что она прозрела и оценила его любовь, что она цепенеющею рукой указывает ему на шкатулку и говорит: "Друг мой сердечный! Сенечка мой милый! это все твое!" То представлялось ему, что и маменька умерла, и братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин брат, с которым Марья Петровна была в ссоре за то, что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка, остался общим наследником… То видится ему, что маменька призывает его и говорит: "Слушай ты меня, друг мой сердечный, Сенечка! лета мои преклонные, да и здоровье не то, что было прежде…" и в заключение читает ему завещание свое, читает без пропусков (не так, как Митеньке: "там, дескать, известные формальности"), а сплошь, начиная с во имя и кончая «здравым умом и твердою памятью», и по завещанию этому оказывается, что ему, Сенечке, предоставляется сельцо Дятлово с деревнею Околицей и село Нагорное с деревнями, а всего тысяча сорок две души…

– А капитал, милый друг мой, маменька? – мысленно спрашивает Сенечка.

– А капитал, друг мой, Сенечка! я тебе при жизни из рук в руки передам… Только успокой ты мою старость! Дай ты мне, при моих немощах, угодникам послужить! Лета мои пришли преклонные, и здоровье уж не то, что прежде бывало…

Пасмурная и огорченная явилась Марья Петровна ко всенощной. В образной никого из домашних не было; отец Павлин, уже совершенно облаченный, уныло расхаживал взад и вперед по комнате, по временам останавливаясь перед иконостасом и почесывая в бороде; пономарь раздувал кадило и, по-видимому, был совершенно доволен собой, когда от горящих в нем угольев внезапно вспыхивало пламя; дьячок шуршал замасленными листами требника и что-то бормотал про себя. Из залы долетал хохот Феденьки и Пашеньки.

– С дорогими гостями, – приветствовал отец Павлин, – начинать прикажете?

– Начинай, батюшка, начинай! Да что ж это Сенечки нет! Девки! позовите Семена Иваныча!

По обыкновению, и в этом случае Сенечка служил, так сказать, очистительною жертвою за братьев. За всенощной он должен был молиться. Но на этот раз ему как-то не молилось; машинально водил он рукою по груди и задумчиво вглядывался в облака дыма, изобильно выходившие из батюшкинова кадила. Тщетно заливался дьячок, выводя руладу за руладой, тщетно вторил ему пономарь, заканчивая каждый кант каким-то тонким дребезжаньем, очень похожим на дребезжанье, которым заканчивает свой свист чижик; тщетно сам отец Павлин вразумительно и ясно произносил возгласы: Сенечка не внимал ничему и весь был погружен в мечтания, мечтания глупые, но тем не менее отнюдь не имевшие молитвенного характера. Марья Петровна, любившая, чтоб Сенечка за нее молился, тотчас же заметила это.

– Помилуй, мой друг, – сказала она ему, – что ты это рукою-то словно на балалайке играешь! Или за мать-то помолиться уж лень?

Вообще весь вечер прошел как-то неудачно для Сенечки, потому что Марья Петровна, раздраженная послеобеденным разговором, то и дело придиралась к нему. Неизвестно, с чего вздумал вдруг Сенечка вступить за чаем в диспут с батюшкой и стал доказывать ему преимущество католической веры перед православною (совсем он ничего подобного и не думал, да вот пришла же вдруг такая несчастная мысль в голову!), и доказывал именно тем, что в католической вере просфоры пекутся пресные, а не кислые. Батюшка, с своей стороны, разревновался и стал обличать Сенечку в ереси.

– Позвольте, – говорил он, – ведь таким манером и лютерцев оправдывать можно!

– Я не об лютеранах говорю…

– Нет, позвольте! я спрашиваю вас: оправдываете ли вы лютерцев?

– Да ведь мы…

– Нет, прошу ответ дать: заслуживают ли лютерцы, по вашему мнению, быть оправданными? – повторял батюшка и, повторяя, хохотал каким-то закатистым, веселым хохотом и выказывал при этом ряд белых, здоровых зубов.

– И охота тебе, батька, с ним спорить! – вмешалась Марья Петровна, – разве не видишь, что он с ума сбрендил! Смотри ты у меня, Семен Иваныч! ты, пожалуй, и дворню-то мне всю развратишь!

Тем этот достославный спор и кончился; Сенечка думал удивить маменьку разнообразием познаний и полетом фантазии, но, вместо того, осрамился прежде, нежели успел что-нибудь высказать. После того он несколько раз порывался ввернуть еще что-нибудь насчет эмансипации (блаженное время! ее тогда не было!), но Марья Петровна раз навсегда так дико взглянула на него, что он едва-едва не проглотил язык.

Оставалась одна надежда на подарок, который Сенечка приготовил маменьке для дня ангела, но и та обманула его. Проснулся он очень рано, да и вообще дурно спал ночью. Во-первых, его осаждала прискорбная мысль, что все усилия, какие он ни делал, чтоб заслужить маменькино расположение, остались тщетными; во-вторых, Петенька всю ночь метался на постели и испускал какое-то совсем неслыханное мычание; наконец, кровать его была до такой степени наполнена блохами, что он чувствовал себя как бы окутанным крапивою и несколько раз не только вскакивал, но даже произносил какие-то непонятные слова, как будто бы приведен был сильными мерами в восторженное состояние.

Узнавши, что маменька только что встала, что к обедне еще не начинали благовестить и что братцы еще почивают, Сенечка осторожно вынул из чемодана щегольской белый муар-антиковый зонтик и отправился к маменьке. Но каково же было его удивление, когда он застал ее за письменным столом в созерцании целых трех зонтиков! Он сейчас же догадался, что это были подарки Митеньки, Феденьки и Пашеньки, которые накануне еще распорядились о вручении их имениннице, как только «душенька-маменька» откроет глаза. Сенечка до того смутился, что даже вытаращил глаза и уронил зонтик.

– Здравствуй, друг мой!.. да что ж ты на меня, вытараща глаза, смотришь! или на мне грибы со вчерашнего дня выросли! – приветствовала его Марья Петровна.

– Я, маменька… позвольте мне, милый друг мой, маменька, поздравить вас с днем ангела и пожелать провести оный среди любящего вас семейства в совершенном спокойствии, которого вы вполне достойны…

– Благодарствуй, благодарствуй! да что это ты словно уронил что-то?

– Это, милая маменька, я желал принести вам слабую дань моей благодарности за те ласки и попечения, которыми вы меня, добрый друг, маменька, постоянно осыпаете!

– Да что вы, взбесились, что ли? все по зонтику привезли! – напустилась на него Марья Петровна при виде новой прибавки к коллекции зонтиков, уже лежавшей на столе, – смеяться, что ли, ты надо мной вздумал?

– Я, милая маменька, всею душою…

– Сговориться вы, что ли, между собой не можете, или и в самом деле вы друг другу не братья, а звери, что никакой между вами откровенности нет?

– Я, милая маменька…

– Это все ты, тихоня, мутишь! Вижу я тебя, насквозь тебя вижу! ты думаешь, на глупенькую напал? ты думаешь, что вот так сейчас и проведешь! так нет, ошибаешься, друг любезный, я все твои прожекты и вдоль и поперек знаю… все вижу, все вижу, любезный друг!

– Я, маменька, никаких прожектов не имею…

– Ты… ты… ты всей смуте заводчик! Если б не доброта моя, давно бы тебя в суздаль-монастырь упечь надо! не посмотрела бы, что ты генерал, а так бы вышколила, что позабыл бы, да и другим бы заказал в семействе смутьянничать! Натко, прошу покорно, в одном городе живут, вместе почти всю дорогу ехали и не могли друг дружке открыться, какой кто матери презент везет!

– Маменька! чем же я виноват, что Феденька не хочет мне почтения делать?

– Да что ты, обалдел, что ли? Какое тебе почтение! Ведь ты ему, чай, брат!

– Я, маменька, старший брат, и Феденька обязан мне почтение оказывать!

Бог знает, чем бы разыгралась эта история, если б в эту минуту не заблаговестили к обедне. Марья Петровна так и осталась с раскрытым ртом, только махнула рукой на Сенечку. Но зато после обедни она, можно сказать, испилила его всего. Не только братьям рассказала, что Сенечка требует, чтоб ему было оказываемо почтение, но даже всех соседей просила полюбоваться четырьмя зонтиками, подаренными ей в один день, и всю вину складывала на Сенечку, который, как старший брат, обязан был уговориться с младшими, какой презент маменьке сделать. Вследствие этого Феденька целый день трунил над Сенечкой, называл его "вашим превосходительством", привставал на стуле при его появлении и даже один раз бросился со всех ног, чтоб пододвинуть ему кресло, но в рассеянности тотчас же выдернул его из-под него. Все это было очень остроумно и возбуждало всеобщий смех, к которому оставался равнодушен только Митенька. И таким образом прошел целый мучительный день, в продолжение которого Сенечка мог в сотый раз убедиться, что подаваемые за обедом дупеля и бекасы составляют навсегда недостижимый для него идеал.

 

А Марья Петровна была довольна и счастлива. Все-то она в жизни устроила, всех-то детей в люди вывела, всех-то на дорогу поставила. Сенечка вот уж генерал – того гляди, губернию получит! Митенька – поди-ка, какой случай имеет! Феденька сам по себе, а Пашенька за хорошим человеком замужем! Один Петенька сокрушает Марью Петровну, да ведь надо же кому-нибудь и бога молить!

С своей стороны, Сенечка рассуждает так: "Коего черта я здесь ищу! ну, коего черта! начальники меня любят, подчиненные боятся… того гляди, губернатором буду да женюсь на купчихе Бесселендеевой – ну, что мне еще надо!" Но какой-то враждебный голос так и преследует, так и нашептывает: "А ну, как она Дятлово да Нагорное-то подлецу Федьке отдаст!" – и опять начинаются мучительные мечтания, опять напрягается умственное око и представляет болезненному воображению целый ряд мнимых картин, героем которых является он, Сенечка, единственный наследник и обладатель всех материнских имений и сокровищ.

Пашенька на другой же день именин уехала, но Сенечка все еще остается, все чего-то ждет, хотя ему до смерти надо в Петербург, где ожидают его начальники и подчиненные. Он ждет, не уедут ли Митенька с Феденькой, чтоб одному на просторе остаться с маменькой и объяснить ей, как он ее обожает. Но проходит пять дней, и ожидания его напрасны. Мало того что братья не уезжают, но он видит, как мать беспрестанно с ними о чем-то шушукается, и как только он входит, переменяет разговор и начинает беседовать о погоде. "Это они об духовном завещании шепчутся! – думает Сенечка и в то же время невольно прибавляет, – да для какого же черта я здесь живу!"

Митенька первый сжалился над ним и предложил вместе ехать в Петербург. Феденька так и остался полным властелином материнского сердца.

Едет Сенечка на перекладной, едет и дремлет. Снится ему, что маменька костенеющими руками благословляет его и говорит: "Сенечка, друг мой! вижу, вижу, что я была несправедлива против тебя, но так как ты генерал, то оставляю тебе… мое материнское благословение!" Сенечка вздрагивает, кричит на ямщика: "пошел!" и мчится далее и далее, до следующей станции.

222а у тебя с любовницей… по-прежнему хорошо? (франц. – et vous, la maitresse… toujours bien?)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru