bannerbannerbanner
Дневник провинциала в Петербурге

Михаил Салтыков-Щедрин
Дневник провинциала в Петербурге

Полная версия

Осьмое. Всемерно опасаться, как бы все сие внезапно не уничтожилось.

Объяснение. В газете "Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница" читаем: "Мы так молоды и неопытны, что не жалеть об нас было бы совершенно бесполезною жестокостью. Скажем более: мы от души сожалеем о тех, которые не находят в себе достаточно гражданского мужества, чтоб пожалеть об нас, о нашей молодости и неопытности. Это люди злые и жалкие. Представьте себе ребенка, который едва собрался встать на ноги и которого вдруг ткнут пальцем в грудь, – естественно, что он упадет и ушибется. Не то ли же самое может случиться и с нашим молодым обществом, если мы будем обращаться с ним– без надлежащей осторожности? Мы приглашаем наших противников подумать об этом серьезно, и делаем это тем с большим основанием, что и помимо литературы найдется довольно охотников тыкать в бедного новорожденного, называющегося русским обществом".

Девятое. Опасаться вообще.

Объяснение. В той же газете говорится: "Как ни величественно зрелище бури, уничтожающей все встречающееся ей на дороге, но от этой величественности нимало не выигрывает положение того, кто испытывает на себе ее действие. Вот почему благоразумные люди не вызывают бурь, а опасаются их: они знают, что стоит подуть жестокому аквилону – и их уж нет! Мы советуем нашим противникам подумать об этом, и ежели они последуют нашему совету, то, быть может, поймут, что роль пенкоснимателя (то есть человека опасающегося по преимуществу) далеко не столь смешна, как это может показаться с первого взгляда. В этой роли есть даже много трагического".

5. О правах членов Союза

Ст. 1. Права членов "Вольного Союза Пенкоснимателей" прямо вытекают из обязанностей их. Посему и распространяться об них нет надобности.

Объяснение. В газете "Истинный Российский Пенкосниматель" читаем: "Нам говорят о правах; но разве может быть какое-нибудь сомнение относительно права, коль скоро обязанность несомненна? Очевидно, тут есть недоразумение, и люди, возбуждающие вопрос о правах, не понимают или не хотят понять, что, принимая на себя бремя обязанностей, мы с тем вместе принимаем и бремя истекающих из них прав. Это подразумевается само собой, и напоминать о сем – значит лишь подливать масла в огонь. Не будем же придираться к словам, но постараемся добропорядочным поведением доказать, что мы одинаково созрели и для обязанностей, и для прав".

6. Что сие означает?

Ст. 1. Вопрос этот ближе всего разрешается "Старейшею Всероссийскою Пенкоснимательницею", которая, задавшись вопросом: "во всех ли случаях необходимо приходить к каким-либо заключениям?" – отвечает так: "Нет, не во всех. Жизнь не мертвый силлогизм, который во что бы ни стало требует логического вывода. Заключения, даваемые жизнью, не зависят ни от посылок, ни от общих положений, но являются ex abrupto и почти всегда неожиданно. Поэтому, ежели мы нередко ведем с читателем беседу на шести столбцах и не приходим при этом ни к каким заключениям, то никто не вправе поставить нам это в укор. Укорителям нашим мы совершенно резонно ответим: каких вы требуете от нас заключений, коль скоро мы с тем и начали нашу речь, чтобы ни к каким заключениям не приходить?"

7. Цель учреждения Союза и его организация[97]

Ст. 1. За отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени, учреждается учено-литературное общество под названием "Вольный Союз Пенкоснимателей".

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я кончил. Не знаю, как это случилось, но едва я успел дочитать последнее слово "Устава", как мной овладел глубочайший сон.

В этом сне я пробыл до тех пор, когда пробил час ехать к Прелестнову.

Что происходило потом – до следующей главы.

VI

«Так вот вы каковы! – думалось мне, покуда я шел к Прелестнову, заговорщики! почти что революционеры!»

Вот к чему привело классическое образование! вот что значит положить в основание дальнейшей деятельности диссертацию "Гомер как человек, как поэт и как гражданин"! Ум, вскую шатающийся, ум, оторванный от действительности, воспитанный в преданиях Греции и Рима, может ли такой ум иметь что-нибудь другое в виду, кроме систематического, подрывающего основы общественности, пенкоснимательства?

А что, ежели они… да с оружием в руках! Страшно подумать!

А мы-то сидим в провинции и думаем, что это просто невинные люди, которые увидят забор – поют: забор! забор! увидят реку – поют: река! река! Как бы не так – "забор"! Нет, это люди себе на уме; это люди, которые в совершенстве усвоили суворовскую тактику. "Заманивай! заманивай!" – кричат они друг другу, и все бегут, все бегут куда глаза глядят, затылком к опасности!

И как хитро все это придумано! По наружности, вы видите как будто отдельные издания: тут и "Старейшая Всероссийская Пенкоснимательница", и "Истинный Российский Пенкосниматель", и "Зеркало Пенкоснимателя", а на поверку выходит, что все это одна и та же сказка о белом бычке, что это лишь рубрики одного и того же ежедневно-еженедельно-ежемесячного издания "Общероссийская Пенкоснимательная Срамница"! Каков сюрприз!

Но этого мало. Мало того что родные братья притворяются, будто они друг другу только седьмая вода на киселе, – посмотрите, как они враждуют друг с другом! "Мы, – говорит один, – и только одни мы имеем совершенно правильные и здравые понятия насчет института городовых, а вам об этом важном предмете и заикаться не следует!" – "Нет, – огрызается другой, – истинная компетентность в этом деле не на вашей, а на нашей стороне. Мы первые подали мысль о снабжении городовых свистками – а вы, где были вы, когда мы предлагали эту спасительную меру? И после этого вы осмеливаетесь утверждать, что мы не имеем сказать ничего плодотворного по вопросу о городовых! Но мы отдаем наш спор на суд публики и ей предоставляем решить, какого названия заслуживает взводимая на нас нахальная ложь!"

Читая эти вдохновенные речи, мы, провинциалы, задумываемся. Конечно, говорим мы себе, эти люди невинны, но вместе с тем как они непреклонны! посмотрите, как они козыряют друг друга! Как они способны замучить друг друга по вопросу о выеденном яйце!

Обман двойной! во-первых, они не невинны; во-вторых, совсем не непреклонны, и ежели затеяли между собой полемику, то единственно, как говорится, для оживления своих столбцов и страниц.

Невинны! на чем основано это мнение? На том ли, что все они славословят и поют хвалу? На том ли, что все в одно слово прорицают: тише! не расплывайтесь! не заезжайте! не раздражайте?! Прекрасно. Я первый бы согласился, что нет никакой опасности, если бы они кричали "тише!" – каждый сам по себе. Но ведь они кричат все вдруг, кричат единогласно – поймите это, ради Христа! Ведь это уж скоп! Ведь этак можно с часу на час ожидать, что они не задумаются кричать "тише!" – с оружием в руках! Ужели же это не анархия?!

Да; это люди опасные, и нечего удивляться тому, что даже сами они убедились, что с ними нужно держать ухо востро. Но сколько должно накопиться горечи, чтобы даже на людей, кричащих: тише! – взглянуть оком подозрительности?! чтобы даже в них усмотреть наклонности к каким-то темным замыслам, в них, которые до сих пор выказали одно лишь мастерство: мастерство впиваться друг в друга по поводу выеденного яйца!

Что же касается до непреклонности, то мне невольно припомнилось, как в былое время мой друг, Никодим Крошечкин, тоже, прибегал к полемике "в видах оживления столбцов издаваемой им газеты".

То было время господства "Британии" и эстетических споров. Никодим редижировал какую-то казенную газету, при которой, для увеселения публики, имелся и литературный отдел. На приобретение материала для этого отдела Никодиму выдавалась какая-то неизмеримо малая сумма, с помощью которой он и обязывался три дня в неделю "оживлять столбцы газеты". Приятелей у Крошечкина было множество, но, во-первых, все это были люди необыкновенно глубокие, а потому "как следует писать об этом предмете, братец, времени нет, а коротенько писать – не стоит руки марать"; а во-вторых, все они проводили время по большей части в "Британии" и потому не всегда бывали трезвы. Таким образом, Никодим и остался один, как рак на мели. Бился он, бился – и вдруг нашелся. К величайшему удивлению, мы стали замечать, что Никодим ведет газету на славу, что "столбцы ее оживлены", что в ней появилась целая стая совершенно новых сотрудников, которые неустанно ведут между собой живую и даже ожесточенную полемику по поводу содержания московских бульваров, по поводу ненужности посыпания песком тротуаров в летнее время и т. д. Заинтригованные в высшей степени, мы всем хором приступили к Никодиму с вопросом: что сей сон значит? – И что ж оказалось! Что он, Никодим, просто-напросто полемизирует сам с собою! Что он в одном своем лице соединяет и Корытникова, и Иванова, и Федула Долгомостьева, и Прохожего, и Проезжего и т. д. Что сначала он напишет статью о необходимости держать бульвары в чистоте и уязвит при этом Московскую городскую думу, а в следующем нумере накинется сам на себя и совершенно убедительно докажет, что все это пустяки и что бульвары прежде всего должны служить в качестве неисчерпаемого вместилища человечьего гуано!

И вот теперь, когда я ближе ознакомился с "Уставом Вольного Союза Пенкоснимателей" и сопоставил начертанные в нем правила с современною литературною и журнальною действительностью, я не мог воздержаться, чтобы не воскликнуть: да это Никодим! это он, под разными – псевдонимами полемизирующий сам с собою!

 

Признаюсь, мне даже сделалось как будто неловко. Ведь это, наконец, бездельничество! – думалось мне, и ежели в этом бездельничестве нет ни организации, ни предумышленности – тем хуже для него. Значит, оно проникло в глубину сердец, проело наших пенкоснимателей до мозга костей! Значит, они бездельничают от полноты чувств, бездельничают всласть, бездельничают потому, что действительно ничего другого перед собой не видят!

Но как они, от нечего делать, едят друг друга – это даже ужасно. Загляните, например, в "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу", и первое, что вас поразит, – это смотр, который она периодически делает всем прочим органам пенкоснимательства. Что побуждает ее к тому? то ли, что ее разделяет бездна от прочих пенкоснимателей? – нет, этой бездны нет, да и она сама, в минуты откровенности, коснеющим языком проговаривается, что, в сущности, каждый пенкосниматель равен каждому пенкоснимателю. Очевидно, стало быть, ей хочется только отличиться, отвести глаза, оживить свои столбцы, даже рискуя собственными боками. Ей хочется, чтобы публика, благодаря общему затишью, слышала, как она жует во сне собственные рукава.

Теперь этот наглый обман выяснился для меня с какою-то безнадежною выпуклостью… Но, признаюсь, и прежде, когда я был еще в провинции, меня уже смущали некоторые неясные сомнения на этот счет. Едва ли не десять лет сряду, каждое утро, как мне подают вновь полученные с почты органы русской мысли, я ощущаю, что мною начинает овладевать тоскливое чувство. Иногда мне кажется, что вот-вот я сейчас услышу какое-то невнятное и ненужное бормотание о том, о сем, а больше ни о чем; иногда сдается, что мне подают детскую пеленку, в которой новорожденный младенец начертал свою первую передовую статью; иногда же просто-напросто я воочию вижу, что в мой кабинет вошел дурак. Пришел, сел и забормотал. И я не могу указать ему на дверь, я должен беседовать с ним, потому что это дурак привилегированный: у него за пазухой есть две-три новости, которых я еще не знаю!

И эти-то люди обозревают друг друга! эти люди, ради оживления каких-то столбцов, язвят и чернят друг друга! Они, которым следовало бы целовать друг друга взасос! Проказники!

У каждого из этих апостолов самоедства сидит в голове маковое зернышко, которое он хочет во что бы то ни стало поместить; каждый из них имеет за душой материала настолько, чтобы изобразить: на последнем я листочке напишу четыре строчки! – зато уж и набрызжет же он в этих четырех строчках! И посмотрите, с какою серьезностью какой-нибудь мудрый Натан воробьиного царства произносит свои: "Позволительно думать, что возбуждение подобных вопросов едва ли своевременно", или: "По нашему мнению, это не совсем так"! Мудрейший из воробьев! кто тебя? не все ли равно, кто, как и с чего снимает пенки?

Какая громадная разница с Никодимом! Когда Никодим полемизировал сам с собою, уличал самого себя в неправде и доказывал свою собственную несостоятельность, – он не вставал на дыбы, не артачился и не похвалялся, что идет на рать. Он откровенно говорил: мне дают мелкую монету и требуют, чтобы я действовал так, как бы имел в распоряжении своем монету крупную, понятное дело, что я не могу удовлетворить этому требованию иначе, как истязуя самого себя. Так объяснялся Никодим, и мы очень хорошо понимали его объяснения. Мы понимали, что он относится к своему занятию вполне объективно, что он резко отделяет свое внутреннее "я" от того горького дела, к которому прицепила его судьба, отделяет настолько же, насколько отделял себя в те времена каждый молодой либерал-чиновник от службы в департаментах и канцеляриях, которые он всякое утро посещал. Внутренне Никодиму было решительно все равно, стоят ли будочники при будках, или же они расставлены по перекресткам улиц; поэтому он мог смело и не расходуя своих убеждений доказывать, раз, что полезно, чтобы будочники находились при будках, и два, что еще полезнее, если они расставлены по перекресткам. Следовательно, ежели современные российские пенкосниматели и заимствовали у Никодима внешние приемы "оживления столбцов", то они совершенно забыли о той объективности, которая скрывалась за этими приемами. Подобно Никодиму, они самоедствуют, но при этом горячатся, встают на дыбы, и – о, верх самохвальства! – изо всех сил доказывают, что у них даже в помышлении ничего другого не имеется, кроме мысли о необходимости снабжения городовых свистками. О, заговорщики! кто же поверит вам?

"Тише! не расплывайся! не раздражай!" – это ли не карбонарство? Этого ли мало для возбуждения в самом кротком начальнике подозрительности?

Таковы были вопросы, которые застали меня на подъезде дома, в котором жил Прелестнов. Я обернулся: сзади меня расстилалось зеркало Невы, все облитое тихим мерцанием белой майской ночи. Воздух был недвижим; деревья в соседнем саду словно застыли; на поверхности реки – ни малейшей зыби; с другой стороны реки доносился смутный городской гомон и стук; здесь, на Выборгской, – царствовала тишина и благорастворение воздухов. А не удрать ли на тоню или на острова? – мелькнуло у меня в голове. Но пенкоснимательная мысль: я должен исполнить свой долг! – уже безвозвратно отравила мое существование. Я позвонил.

* * *

В кабинете у Менандра было довольно много народа и страшно накурено. Тут были люди всякого роста и всяких комплекций, но на всех лицах было написано присутствие головной боли. У всех цвет лица был тусклый, серый, а выражение озабоченное, как бы скорбящее о гресех; все страдали геморроем, следствием слишком усидчивого пенкоснимательства. Все великие наши пенкосниматели были тут налицо, все те, которые даже одну минуту опасаются провести праздно: так велика вереница пустяков, которые им предстоит разрешить. В тот момент, когда я вошел, Менандр рассказывал собравшейся около него кучке о своем путешествии по Италии.

– Представьте себе, – говорил он, – небо там синее, море синее, по морю корабли плывут, а над кораблями реют какие-то неизвестные птицы… но буквально неизвестные! a la lettre!

– Позвольте! не об этих ли птицах писал Страбон? – пустил кто-то догадку.

– Нет, это не те. Кювье же хотя и догадывался, что это простые вороны, однако Гумбольдт разбил его доводы в прах… Но что всего удивительнее – в Италии и вообще на юге совсем нет сумерек! Идете по улице – светло; и вдруг – темно!

– И апельсины на воздухе растут? – полюбопытствовал некто.

– Еще бы. Я сам видел дерево, буквально обремененное плодами. Ну, все равно, что у нас яблоки, или, вернее, даже не яблоки, а рябина.

В эту минуту хозяин заметил мое присутствие.

– А! старый друг! господа! бывший товарищ по университету! написал когда-то повесть, на которую обратил внимание Белинский! – рекомендовал он меня, и, в свою очередь, представил мне присутствующих: – Иван Николаевич Неуважай-Корыто, автор "Исследования о Чурилке"! Семен Петрович Нескладин, автор брошюры "Новые суды и легкомысленное отношение к ним публики"! Петр Сергеич Болиголова, автор диссертации "Русская песня: Чижик! чижик! где ты был? – перед судом критики"! Вячеслав Семеныч Размазов, автор статьи "Куда несет наш крестьянин свои сбережения?"…

Но тут со мной случилось что-то совершенно неловкое. Раскланиваясь и пожимая руки во все стороны, я до того замотался, что принял последнюю рекомендацию за вопрос, обращенный ко мне. И потому совершенно невпопад отвечал:

– Да в казначейство, я полагаю…

На этот раз, однако ж, мой легкомысленный ответ не повлек за собой никакого реприманда. Напротив того, насупленные лица пенкоснимателей как-то снисходительно осклабились, и все они очень радушно пожали мне руку.

Прерванный на минуту разговор возобновился; но едва успел Менандр сообщить, что ладзарони лежат целый день на солнце и питаются макаронами, как стали разносить чай, и гости разделились на группы. Я горел нетерпением улучить минуту, чтобы пристать к одной из них и предложить на обсуждение волновавшие меня сомнения. Но это положительно не удавалось мне, потому что у каждой группы был свой вопрос, поглощавший все ее внимание.

– Так вы полагаете, что Чурилка?.. – шла речь в одной группе.

Центром этой группы был Неуважай-Корыто. Это был сухой и длинный человек, с длинными руками и длинным же носом. Мне показалось, что передо мною стоит громадных размеров дятел, который долбит носом в дерево и постепенно приходит в деревянный экстаз от звуков собственного долбления. "Да, этот человек, если примется снимать пенки, он сделает это… чисто!" думалось мне, покуда я разглядывал его.

– Не только полагаю, но совершенно определительно утверждаю, – объяснял между тем Неуважай-Корыто, – что Чуриль, а не Чурилка, был не кто иной, как швабский дворянин седьмого столетия. Я, батюшка, пол-Европы изъездил, покуда, наконец, в королевской мюнхенской библиотеке нашел рукопись, относящуюся к седьмому столетию, под названием: "Похождения знаменитого и доблестного швабского дворянина Чуриля"… Ба! да это наш Чурилка! – сейчас же блеснула у меня мысль… И поверите ли, я целую ночь после этого был в бреду!

– Понятное дело. Но Добрыня… Илья Муромец… ведь они наши?

Собеседник, произнося: "они наши?" – очевидно, страдал. Он и опасался и надеялся; ему почему-то ужасно хотелось, чтобы они были нашими, и в то же время в душу уже запалзывали какие-то скверные сомнения. Но Неуважай-Корыто с суровою непреклонностью положил конец колебаниям, "ни в каком случае не достойным науки".

– Напротив того, – отдолбил он совершенно ясно, – я положительно утверждаю, что и Добрыня, и Илья Муромец – все это были не более как сподвижники датчанина Канута!

– Но Владимир Красное Солнышко?

– Он-то самый Канут и есть!

В группе раздался общий вздох. Совопросник вытаращил на минуту глаза.

– Однако ж какой свет это проливает на нашу древность! – произнес он тихим, но все еще не успокоившимся голосом.

– Я говорю вам: камня на камне не останется! Я с болью в сердце это говорю, но что же делать – это так! Мне больно, потому что все эти Чурилки, Алеши Поповичи, Ильи Муромцы – все они с детства волновали мое воображение! Я жил ими… понимаете, жил?! Но против науки я бессилен. И я с болью в сердце повторяю: да! ничего этого нет!

Собеседники стояли с раскрытыми ртами, смотря на обличителя Чурилки, как будто ждали, что вот-вот придет новый Моисей и извлечет из этого кремня огонь. Но тут Неуважай-Корыто с такою силой задолбил носом, что я понял, что мне нечего соваться с моими сомнениями, и поспешил ретироваться к другой группе.

В другой группе ораторствовал Болиголова, маленький, юркенький человечек, который с трудом мог устоять на месте и судорожно подергивался всем своим корпусом. Голос у него был тоненький, детский.

– Ужели же, наконец, и "Чижик, чижик! где ты был"?! – изумлялись окружающие пенкосниматели.

– Подлог-с!

– Позвольте-с! Но каким же образом вы объясните стих "на Фонтанке воду пил"? Фонтанка – ведь это, наконец… Наконец, я вам должен сказать, что наш почтеннейший Иван Семенович живет на Фонтанке!

– И пьет оттуда воду! – сострил кто-то.

– Подлог! подлог! и подлог-с! В мавританском подлиннике именно сказано: "на Гвадалквивире воду пил". Всю Европу, батюшка, изъездил, чтобы убедиться в этом!

– Это удивительно! Но как вам пришло на мысль усомниться в подлинности "Чижика"!

– Ну, уж это, батюшка, специальность моя такова!

– Однако какой странный свет это проливает на нашу народность! Все чужое! даже "Чижика" мы не сами сочинили, а позаимствовали!

– Говорю вам: камня на камне не останется! С болью в сердце это говорю, но против указаний науки ничего не поделаешь!

И т. д. и т. д.

В третьей группе шел разговор таинственного свойства. Сообщались по секрету сведения о каких-то кознях, предпринимаемых против каких-то учреждений; слышались соболезнования, жалобы, вздохи.

– Я сам сейчас оттуда, – полушепотом объяснял Нескладин, автор брошюры "Новые суда и легкомысленное отношение к ним публики".

– И что ж?

– Дело очень простое. Существуют два проекта: один об уничтожении, другой об упразднении. Теперь весь вопрос в том, который из этих проектов пройдет.

Все в немом негодовании оглянулись друг на друга. И вдруг кому-то пришло на мысль:

– Но тайный советник Кузьма Прутков!! ужели он допустит до этого?!

– Я именно сейчас от него!

– И говорили с ним?

– Да; и он мне сказал прямо: любезный друг! о том, чтобы устранить оба проекта, – не может быть и речи; но, вероятно, с божьего помощью, мне удастся провести проект об упразднении, а "уничтожение" прокатить!

– Но ведь и это уже будет значительный успех!

– Конечно. Но он прибавил к этому еще следующее: во всяком случае, мой друг, я тогда только могу ручаться за успех, если пресса наша будет вести себя с особенною сдержанностью. Слово "особенною" старик даже подчеркнул.

 

Известие это производит в группе общее впечатление.

– И я полагаю, – продолжает все тот же Нескладин, – что нам ничего более не остается, как последовать этому благоразумному совету!

Собеседники несколько минут мнутся, и в комнате слышится какое-то неясное жужжание. Как будто влетел комар и затянул свою неистово-назойливую проповедь о том, о сем, а больше ни о чем. Наконец один из собеседников, более решительный, выступает вперед и говорит:

– Я, с своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать!

– Молчать! – восклицают хором прочие.

– Не следует забывать, господа, – вставляет свое слово вдруг появившийся Менандр, – что в нас воплощается либеральное начало в России! Следовательно, нам прежде всего надо поберечь самих себя, а потом позаботиться и о том, чтоб у нашего бедного, едва встающего на ноги общества не отняли и того, что у него уже есть!

– Молчать! молчать! и молчать!

– Надобно, наконец, иметь настолько гражданского мужества, чтобы взглянуть действительности прямо в глаза, – продолжает Менандр, – надо понять, что ежели мы будем разбрасываться, как это, к сожалению, до сих пор было, то сам тайный советник Кузьма Прутков окажется вне возможности поддержать нас.

– И тогда у нас отнимут и то, что мы в настоящее время имеем.

– И будут совершенно правы, потому что люди легкомысленные, не умеющие терпеть, ничего другого и не заслуживают. А между тем это будет потеря очень большая, потому что если соединить в один фокус все то, что мы имеем, то окажется, что нам дано очень и очень многое! Вот о чем не следует забывать, господа!

– Очень и очень многое! – восклицают хором все пенкосниматели и, как бы после принятого важного решения, вдруг все рассыпаются по комнате. У всех светлые лица, все с беспечною доверчивостью глядят в глаза будущему; некоторые бьют себя по ляжкам и повторяют: очень и очень многое!

Я смотрел во все глаза и, конечно, старался стать на один уровень со всеми. И, может быть, это удалось бы мне (я очень хорошо помню, что и сам раз или два уж ударил себя по ляжке с восклицанием: очень и очень многое!), но меня пугал Неуважай-Корыто. Этот загадочный человек, очевидно, олицетворял собою принцип радикализма в пенкоснимательстве. Объездить Европу для того, чтобы доказать швабское происхождение Чурилки, – согласитесь, что в этом есть что-то непреклонное! И если бы, вместо Чурилки, этому человеку поместить в голову какую-нибудь подлинную мысль, то из него мог бы выйти своего рода… Робеспьер! Уж он не отступит! он не отстанет до тех пор, пока не высосет из Чурилки всю кровь до последней капли!

Тем не менее я сделал попытку сблизиться с этим человеком. Заметив, что Неуважай-Корыто и Болиголова отделились от публики в угол, я направил в их сторону шаги свои. Я застал их именно в ту минуту, когда они взаимно слагали друг другу славословия.

– Однако задали вы, Иван Николаич, задачу московским буквоедам! приветствовал Болиголова.

– Да и вы, Петр Сергеич, кажется, поусердствовали! – отвечал Неуважай-Корыто.

– Я думаю, что теперь, когда Чурилке нанесен такой решительный удар, немного останется от прежних трудов по части изучения российских древностей!

– Ну-с, я вам доложу, что и "Чижик"… ведь это своего рода coup de massue…[98] Ведь до сих пор никто и не подозревал, что Испания была покорена при звуках песни «Чижик, чижик! где ты был?»!

Я счел этот момент удобным, чтоб вступить в разговор.

– Итак, – сказал я, – и Чурилка и Чижик погребены?

Оба посмотрели на меня такими веселыми глазами, какими смотрят на ученика, совершенно неожиданно обнаружившего понятливость.

– Погребены – это так, – продолжал я, – но, признаюсь, меня смущает одно: каким же образом мы вдруг остаемся без Чурилки и без Чижика? Ведь это же, наконец, пустота, которую необходимо заместить?

Неуважай-Корыто насупил брови.

– Ну-с, на этот счет наша наука никаких утешений преподать вам не может, – сказал он сухо.

– Позвольте-с; я не смею не верить показаниям науки. Я ничего не имею сказать против швабского происхождения Чурилки; но за всем тем сердце мое совершенно явственно подсказывает мне: не может быть, чтоб у нас не было своего Чурилки!

Болиголова и Неуважай-Корыто удивленно переглянулись между собою. Моя дерзость, очевидно, начинала пугать их.

– И все-таки я не могу вас утешить, – сказал последний и, как бы желая дать мне почувствовать, что аудиенция кончилась, запел:

 
Парис преле-е-стный,
Судья изве-е-стный!
 

Но сейчас же вспомнил, что оффенбаховская музыка не к лицу такой серьезной птице, как дятел, и затянул из «Каменного Гостя»:

Ведь я не го!

Сударственный преступник!

Пропев это, он обдал меня надменно-ледяным взором и отошел.

Я очутился в самом неловком положении. Я только однажды в жизни был в подобном положении, и именно когда меня представляли одному сановнику, который мог (буде заблагорассудил бы) подать мне руку, но которому я ни в каком случае не имел права протягивать свою руку. Но я не знал этого правила – и протянул. И вдруг я почувствовал, что рука моя так и остается на весу, в тщетном ожидании взаимного пожатия. Ах, как мне было тогда стыдно! За кого стыдно, за себя или за сановника, – не знаю, но, во всяком случае, чувство, которое я испытывал, было самого неприятного свойства.

Точно то же ощущал я теперь. Зачем я говорил с этим гордым, непреклонным пенкоснимателем? – думалось мне. За что он меня сразил? Что обидного или неприличного "нашел он в том, что я высказал сомнения моего сердца по поводу Чурилки? Неужели "наука" так неприступна в своей непогрешимости, что не может взглянуть снисходительно даже на тревоги простецов?

Увы! покуда я рассуждал таким образом, молва, что в среду пенкоснимателей затесался свистун, который позволил себе неуважительно отнестись к "науке", уже успела облететь все сборище. Как все люди, дышащие зараженным воздухом замкнутого кружка, пенкосниматели с удивительною зоркостью угадывали человека, который почему-либо был им несочувствен. И, раз усмотревши такового, немедленно уставляли против него свои рога. Я должен был убедиться, что не только Болиголова и Неуважай-Корыто недоумевают, каким образом я очутился в их обществе, но что и прочие пенкосниматели перешептываются между собой и покачивают головами, взглядывая на меня. Тем не менее я решился исполнить свой долг до конца, и потому, желая сделать новую попытку к общению, подошел с этою целью к Нескладину.

– Если я не ошибаюсь, – сказал я, – вы изволили давеча выразить опасение, что у нас с часу на час могут отнять даже и то, что мы имеем?

– Выразился-с. А вы изволите сомневаться в этом?

– Нет, я не сомневаюсь. О! я далеко не сомневаюсь! Я готов написать не шесть, а шестьсот шесть столбцов передовых статей, в которых надеюсь главнейшим образом развивать мысль, что все на свете сем превратно, все на свете коловратно…

– Ну-с, в чем же затруднение?

– Но я не понимаю одного: почему вы предпочитаете проект упразднения проекту уничтожения?

– Д-д-да-с! так вот в чем дело! А почему вы, смею вас спросить, утверждаете, что дважды два – четыре, а не пять?

На одно мгновение вопрос этот изумил меня; но Нескладин глядел на меня с такою ясною самоуверенностью, что мне даже, на мысль не пришло, что эта самоуверенность есть не что иное, как продукт известного рода выработки, которая дозволяет человеку барахтаться и городить вздор даже тогда, когда он чувствует себя окончательно уличенным и припертым к стене. Выдержавшие подобного рода дрессировку люди никогда не отвечают прямо, и даже не увертываются от вопросов: они просто, в свою очередь, ошеломляют вас вопросами, не имеющими ничего общего с делом, о котором идет речь. Признаюсь, я в эту минуту испытывал именно подобное ошеломление.

– Извините, – бормотал я, – я не знал… Действительно, дважды два это так… Я хотел только сказать, что сердце мое как-то отказывается верить, что упразднение…

– А так как я имею дело с фактами, а не с тревогами сердца, то и не могу ничего сказать вам в утешение!

Произнося эти слова, Нескладин совершенно бесцеремонно обратился к одному из единомышленников, взял его под руку и отошел прочь.

– Стало быть, это условлено: мы будем поддерживать "упразднение"? слышался мне его удаляющийся голос.

Нет сомнения, я потерпел решительное фиаско. Я дошел до того, что не понимал, где я нахожусь и с кем имею дело. Что это за люди? – спрашивал я себя: просто ли глупцы, давшие друг другу слово ни под каким видом не сознаваться в этом? или это переодетые принцы, которым правила этикета не позволяют ни улыбаться не вовремя, ни поговорить по душе с человеком, не посвященным в тайны пенкоснимательской абракадабры? или, наконец, это банда оффенбаховских разбойников, давшая клятву накидываться и скалить зубы на всех, кто к ней не принадлежит?

97* Этот параграф составляет дословную перепечатку 1-го и существует только в первом издании «Устава», где он, очевидно, напечатан по недосмотру корректора. Во втором издании он исключен; но помещаю его как потому, что у меня в руках было первое издание, так и потому, что напоминание о цели учреждения Союза в конце «Устава» как нельзя более уместно. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)
98ошеломляющий удар.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru