bannerbannerbanner
Дневник провинциала в Петербурге

Михаил Салтыков-Щедрин
Дневник провинциала в Петербурге

Полная версия

Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только коротенькая статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными. Ведь статистика, думалось мне, наука почти всеобъемлющая; следовательно, предметом ее может быть не одно движение народонаселения, не одно сухое перечисление фабрик и заводов, но и другие, более деликатного свойства, общественные явления. Положим, что и явление самое деликатное можно обесцветить, запрятав его в графу и выразив в виде голой цифры, но ведь и цифры порою бывают так красноречивы, что прямо ведут к аттестациям, вроде "хорошо", "дурно", "благоприятно", "неблагоприятно" и т. д. Ловко ли будет нам признать нормальность и полезность подобных аттестаций? И, раз признавши их нормальность, можно ли будет впоследствии (когда он надоест) счесть для себя необязательным этот контроль, идущий бог весть откуда и руководящийся бог весть какими предписаниями?

Возьмем для примера хоть научно-литературное развитие страны. Как ни трудно подчиняется этот предмет цифирным определениям, но несомненно, что такие определения существуют, а следовательно, статистика, даже самая скромная, не имеет ни малейшего права игнорировать их. С одной стороны, во всякой стране издается известное число газет и журналов, печатается известное число книг. С другой стороны, во всякой же стране, за немногими исключениями, существуют учреждения, обязанность которых главнейшим образом заключается в наблюдении, чтобы в литературе не было допускаемо случаев так называемого превышения власти. Статистика не может пройти молчанием эти явления; они слишком крупны и ярки, чтоб их игнорировать. Но как же поступит она по их поводу? Конечно, она прежде всего констатирует число наблюдающих за литературой чиновников, сумму получаемого ими содержания, классы занимаемых ими должностей и мундиры, тем должностям присвоенные. Разумеется, я ничего не сказал бы против статистики, если б она ограничилась исключительно одними этими фактами; но в том-то и дело, что статистика, да вдобавок "международная", всегда идет далее тех границ, которые предписываются благоразумием. Описавши мундиры чиновников, она перейдет к их деятельности, а вступивши на эту почву, найдет, что деятельность эта выразилась в стольких-то предостережениях, стольких-то закрытиях, и т. д. Вот тогда-то, собственно, и начнется так называемое "красноречие цифр". Хорошо, если цифры останутся только цифрами, то есть будут себе сидеть в подлежащих графах да поджидать очереди, когда их, наравне с прочими, включат в учебники; но ловко ли будет, если какой-нибудь "иностранный гость", отведавши нашего хлеба-соли, вдруг вздумает из цифр вывести и для нас какую-то аттестацию? Я уступаю заранее, что аттестация эта будет формулирована словами: "похвально" и "благоприятно", но приятен ли будет самый факт возможности аттестации? – вот в чем вопрос, и вопрос настолько важный, что над ним стоит очень и очень крепко призадуматься. Я, по крайней мере, думаю, что эта возможность обоюдуострая и что мы в равной мере рискуем получить и благоприятные и неблагоприятные отметки. Тут все зависит от того, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил. Нет, лучше уж совсем изъять главу о духовном развитии из программы занятий международного конгресса, нежели подвергаться риску выслушиванья каких-то аттестаций от людей, которые, быть может, и мундира-то порядком носить не умеют!

Другой пример подобной же скабрезности представляет вопрос о неприкосновенности или общедоступности домашнего очага. В некоторых странах вопрос этот разрешается в пользу неприкосновенности, в других – в пользу общедоступности, но, во всяком случае, то или другое решение имеет известные практические последствия, которые отражаются на народной жизни и выражаются в форме фактов и цифр. Статистика была бы недостойна имени науки, если б она не занялась этими цифрами и фактами и не занесла их в графы свои. И вот опять выступает на сцену красноречие цифр, опять является возможность аттестации и соединенных с нею опасений, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о. нашем гостеприимстве или не сохранил? Ужели же, из-за какой-нибудь статистики, единственно ради ее полноты, мы станем мучиться сомнениями? Risum teneatis, amici?[114] Гораздо проще и эту главу изъять из программы занятий конгресса – и дело с концом.

Третий, еще более скабрезный вопрос представляют публичные сборища, митинги и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно, не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики. Не изъять ли, однако ж, и его? Потому что ведь эти статистики бог их знает! – пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают, что и жить совсем будет нельзя!

Словом сказать, вопрос за вопросом, их набралось такое множество, что когда поступил на очередь вопрос о том, насколько счастлив или несчастлив человек, который, не показывая кукиша в кармане, может свободно излагать мнения о мероприятиях становых приставов (по моему мнению, и это явление имеет право на внимание статистики), то Прокоп всплеснул руками и так испугался, что даже заговорил по-французски.

– Финисе! – усовещевал он меня, – пожалуйста финисе! ну, что там! чего там? Еще услышат, – что хорошего!

И вдруг я получаю через Прокопа печатное приглашение лично участвовать на VIII международном статистическом конгрессе, в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба! Разумеется, что при одном виде этого приглашения у меня "в. зобу дыханье сперло"; сомнения исчезли, и осталось лишь сладкое сознание, что, стало быть, и я не лыком шит, – коль скоро иностранные гости вспомнили обо мне!

Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок.

Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина – это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича, которые, кстати, летом совершенно пусты?

Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле, Левассера, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.?

Третья странность: Кеттле кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche![115] Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассер, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!..

Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток…

Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит.

Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение "Полицейских ведомостей", как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову… о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в "Затишье"!

– Веретьев! боже! какими судьбами! – воскликнул я, простирая руки.

– Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! – отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок.

– Как? статистик? Браво!

Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое.

– А Маша?.. помнишь? – спросил я в неописанном волнении.

– Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища…

– Позволь, но ведь Маша утопилась!

– Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. После вышла замуж за Чертопханова, вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет – и тот от нее бегать стал![116]

– Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую!

Веретьев потупился.

– Не надо! – произнес он угрюмо, – зарок дал!

– Как! ты! не может быть!

Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли… молодой Кирсанов и Берсенев! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место – в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, – у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез, Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет… ну, где ему усидеть в статистике!

 

– Делегат от Ефремовского уезда, – рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому.

– Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли?

– Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед.

– Ваш батюшка? Дяденька?

– Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку мы пристроили: она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива.

– Да… но скажите же что-нибудь о себе!

– Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит.

– Базаров… помните?

Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне:

– Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения!

– Ну… а вы, Берсенев! – обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову.

– Я… вот с ним… – лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом.

"Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!" – мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий.

– Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! воскликнул я вне себя.

– Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться – путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем "права человека-с"! воюем с губернатором-с!

– И очень дурно делаете-с, – заметил наставительно Кирсанов, – потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора – одни и те же.

– Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями "Санкт-Петербургских ведомостей" слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!

– Лаврецкого… не забыли? – прозвучал около меня задумчивый, как бы вуалированный голос.

Но, не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя "Дворянского гнезда", у меня осталось только одно воспоминание: что он женат.

– Лаврецкий! вы?! как здоровье супруги вашей?

– Благодарю вас. Она здорова и здесь со мною в Петербурге. Знаете, здесь и Изомбар и Андрие… ну, а в нашем Малоархангельске… Милости просим к нам; мы в "Hotel d'Angleterre"; жена будет очень рада вас видеть.

– Ах, боже мой! Лаврецкий… вы! Лиза… помните?

– Лизавета Михайловна скончалась. Признаюсь вам, это была большая ошибка с моей стороны. Увлечь молодую девицу, не будучи вполне уверенным в своей свободе, – как хотите, а это нехорошо! Теперь, однако ж, эти увлечения прошли, и в занятиях статистикой…

Но этому дню суждено было сделаться для меня днем сюрпризов. Не успел я выслушать исповедь Лаврецкого, как завидел входящего Марка Волохова. Он был непричесан, и ногти его были не чищены.

– Волохов!! и вы здесь!

– А вы как об нас полагали?

– Да… но вы… делегат!..

– Ну да, делегат от Балашовского уезда… что ж дальше! А вы, небось, думали, что я испугаюсь! Я, батюшка, ничего не испугаюсь! Мне, батюшка, черт с ними – вот что!

Сказав это, он отвернулся от меня и, заметив Рудина, процедил сквозь зубы:

– Балалайка бесструнная!

В сад хлынула вдруг целая толпа кадыков в фуражках с красными околышами и заслонила собой моих знакомцев. Мне показалось, что в этой толпе мелькнула даже фигура Собакевича. Через полчаса явился Прокоп в сопровождении иностранных гостей, и заседание началось.

Первое заседание прошло шумно и весело. Члены живо разобрали между собой подлежащие разработке предметы и организовались в отделения; затем определен был порядок заседаний (число последних ограничено семью). В заключение, Энгель очень приятно изумил, выпив бутылку пива и сказав по-русски:

– Ишо одна бутилк!

На что Фарр очень метко и любезно рипостировал:

– И мене ишо один румк!

Организовавшись как следует, мы заключили наш avantcongres,[117] съевши по порции ботвиньи и по порции поросенка. При этом Прокоп очень любезно извинился, что на сей раз, по множеству других организаторских занятий, еда ограничивается только двумя блюдами, а Левассер чрезвычайно польстил нашему национальному самолюбию, сказав:

– Mais non! mais pas du tout! mais donnez-moi tous les jours du parasseune – et vous ne m'entendrez jamais dire: assez![118]

Мы встали из-за стола сытые и довольно пьяные, постановив на прощание:

1) Ни к каким издержкам по устройству закусок и обедов иностранных гостей не привлекать.

2) Интернировать иностранных гостей в chambres garnies на Мещанской, с предоставлением им ежедневно по полпорций чаю или кофею утром и по стольку же вечером, а издержки на этот предмет отнести на счет делегатов от градов, весей и клубов.

3) Завтрашний день начать осмотром Казанского собора, затем вновь собраться к Шухардину, где, после заседаний, имеет быть обеденный стол (menu: селянка московская, подовые пироги, осетрина по-русски, грибы в сметане, жареный поросенок с кашей и малина со сливками). После обеда катанье на извозчиках.

Дорогой, пока мы шли с Прокопом домой, он был в таком энтузиазме, что мне большого труда стоило усовестить его.

– Да, брат, эти будут почище братьев славян! – говорил он, – заметил ли ты, как этот бестия Левассер: la republique, говорит, il n'y a que ca![119] Я так и остолбенел!

– А знаешь ли, какая мне мысль пришла в голову: как только все дела здесь прикончим, покажем-ка мы иностранным гостям Москву!

– А что ты думаешь! ведь следует!

– Еще бы! Ну, разумеется, экстренный train[120] на наш счет; в Москве каждому гостю нумер в гостинице и извозчик; первый день – к Иверской, оттуда на политехническую выставку, а обедать к Турину; второй день – обедня у Василия Блаженного и обед у Тестова; третий день – осмотр Грановитой палаты и обед в Новотроицком. А потом экстренный train к Троице, в Хотьков… Пение-то какое, мой друг! Покойница тетенька недаром говаривала: уж и не знаю, говорит, на земле ли я или на небесах! Надо им все это показать!

– Бесподобно! То-то я давеча сижу и думаю, что чего-то недостает! Ан вон оно что: в Москву!

– Ты одно то подумай: здешние ли поросята или московские!

– Где уж здешним!

– Или опять осетрина! Ну, где ж ты здесь такой осетрины достанешь, чтобы целое звено – сплошь все жир!

– Сказано, в Москву, – и дело с концом!

На другой день мы все, кроме Марка Волохова, собрались в Казанский собор. Причем я не без удивления заметил, что Левассер очень отчетливо положил три земных поклона и приложился к иконе.

– Смотри-ка! Левассер-то! по-нашему молится! – толкнул меня в бок Прокоп, – et vous… comme nous?[121] – прибавил он, обращаясь к гостю.

Но удивлению нашему уже совсем не стало пределов, когда Левассер (вероятно, застигнутый врасплох) совершенно чисто по-русски ответил:

– Да-с, моя маменька от этой иконы в молодости исцеление получила…

Но вслед за тем он вдруг спохватился, хлопнул себя по ляжке и залопотал:

– Ah! sapristi! je crois qu'a force d'entendre parler russe, je commence moi-meme a parler cette langue comme ma langue maternelle! Mais oui, messieurs! Mais comment donc! Ah! fichtre., prosternons-nous! Adorons, ventre de biche! la tolerance en matier. de religion… tolerantia et prudentia… je ne vous dis que cale.[122]

И представьте себе, как ни груб был этот факт самоуличения, но даже он не открыл наших глаз: до такой степени мы были полны сознанием, что и мы не лыком шиты!

Второе заседание началось с объявления Кеттле, что он пятьдесят лет занимается статистикой и нигде не встречал такого горячего сочувствия к этой науке, как в России. "Поэтому, – присовокупил он любезно, – я просто прихожу к заключению, что Россия есть настоящее месторождение статистики…"

– Messieurs, un verre de Champagne![123] Милости просим! Человек! шампанского! Господин Кеттле! ваше здоровье! Votre sante! Vous acceptez, n'est-ce-pas? Du Champagne!![124]

– Mais… j'en prendrai avec plaisir[125] – скромно отвечал маститый старец, но скромность эта была так полна чувства собственного достоинства, что мы сразу поняли, что не мы почтили старца, но старец почтил нас.

 

Когда бокалы были осушены, встал Фарр и вынул из бокового кармана лист разграфленной бумаги. Этот лист он показал всем делегатам и объяснил, что такова форма для производства народной переписи, доставшаяся VIII международному конгрессу в наследие от такового ж, имевшего свое местопребывание в Гааге. Но в форме этой он, Фарр, замечает, однако ж, один очень важный недостаток, заключающийся в том, что, при исчислении народонаселения по занятиям и ремеслам, в ней опущен довольно многочисленны^ класс людей, известный под именем "шпионов".

Я взглянул на Прокопа: он совершенно посоловел и дико озирался. К счастию, половые куда-то разошлись, так что он скоро оправился и довольно спокойно произнес:

– С своей стороны, я полагал бы этот неприятный разговор оставить. Неужто, господа, у вас за границей и разговоров других нет!

И он уже предложил приступить к следующему, по порядку, предмету суждений, как встал Левассер и, по существу, решил дело в пользу Прокопа.

– Messieurs, – сказал он, – l'espionnage a ete reconnu de tous temps comme l'un des plus vifs stimulants de la vie politique. Deja l'antique Jeroboam promettait des scorpions a ses peuples, ce qui, traduit en langue vulgaire, ne saurait signifier autre chose qu'espions. Ensuite, nous trouvons dans Aristophane des preuves irrecusables que les Grecs ne connaissaient que trop ce moyen gouvernemental et qu'ils donnerent aux espions le surnom sonore des sycophantes. Mais c'est aux cesars de l'antique Rome que la science de l'espionnage est redevable de son plus grand developpement. Au dire de Tacite, du temps de Neron, de Caligula et autres il n'y avait presque pas un seul homme dans tout l'Empire qui ne fut espion ou ne desirat de l'etre. Ces majestueux romains, qui ne commencaient pas autrement leurs blagues qu'en disant: "civis Romanus sum", se sont fait au metier de l'espionnage comme s'ils etaient les plus majestueux des chenapans. Enfin, notre belle France est la pour attester que l'espionnage n'est jamais de trop dans un pays dont la vie politique est a son apogee. Chez nous, messieurs, presque tout le monde s'entreespionne, ce qui n'empeche pas la vie sociale d'aller son train. La solidarite de l'espionnage fait qu'on n'en ressent presque pas l'inconvenient. Voici l'historique de ce phenomene social qui porte le nom malsonnant de l'espionnage. Mais si nous constatons ici les resultats pratiques du metier, nous devons en meme temps constater que jamais ces resultats ne pourraient etre ni si grands, ni si accomplis, si les espions s'avisaient d'agir ouvertement… la, le coeur sur la main! Oui, messieurs, c'est une occupation qui ne saurait etre pratiquee que sous le voile du plus grand mystere! Otez le mystere – et adieu l'espionnage. H n'est plus – et avec lui tombe tout le prestige de la vie politique. Point d'espionnage – point d'accusations, point de proces, point de proscriptions! La vie politique reste, pour ainsi dire, en suspens. Tout passe, tout tombe, tout s'evanouit. Voila pourquoi je ne partage pas l'opinion, exprimee par mon honorable collegue, M-r Farr. Je comprends tres bien sa pensee: il est par trop champion de la statistique pour ne pas gemir en voyant que dette science conserve encore des points inexpliques et obscurs. Mais Dieu, dans sa divine sagesse, en a juge autrement. Il a voulu que la statistique conserve a jamais quelques points inacheves pour que nous autres, humbles travailleurs de la science, ayons toujours quelque chose a eclaircir ou a achever. Aussi je conclus, en disant: messieurs! nous avons toute une rubrique, ou se classent les chenapans et autres gens sans foi ni loi! Cette rubrique n'est-elle pas assez large pour que les espions y trouvent leur place naturelle? Oh, messieurs, classons les y hardiment, et puis disons leurs: allez, gens sans aveu et faites votre vil metier! la statistique ne veut pas vous connaitre![126]

Речь эта произвела эффект необычайный. Крики: bravo! vive la France![127] (Прокоп, по обыкновению, ошибся и крикнул: vive Henri IV![128]) неслись со всех сторон. Сейчас же все побежали к закусочному столу и буквально осадили его.

– Je crois que ca s'appelle lassassine? Lassassine et parasseune – il faut que je me souvienne de ca![129] – сказал Левассер, держа на вилке кусок маринованной лососины.

– Oh, mangez, messieurs![130] – упрашивал какой-то делегат (кажется, ветлужский), – человек! лососины принесите! пожалуйста, mangez!

Заседание кончилось; начался обед.

Никогда я не едал таких роскошных подовых пирогов, кик в этот достопамятный день. Они были с говядиной, с яйцами и еще с какой-то дрянью, в которой, впрочем, и заключалась вся суть. Румяные, пухлые, они таяли во рту и совершенно незаметно проходили в желудок. Фарр съел разом два пирога, а третий завернул в бумажку, сказав, что отошлет с попутчиком в Лондон к жене.

– La Russie – voila ou est la veritable patrie de la statistique![131] – в экстазе повторил Кеттле.

После обеда – езда на извозчиках, а окончание дня в "Эльдорадо".

– C'est ici que le sort du malheureux von-Zonn a ete decide! ah, soyons sur nos gardes![132] – вздохнул Левассер, что не помешало ему сделать честь двум девицам, предложив им по рюмке коньяку.

На третий день – осмотр Исакиевского собора, заседание у Шухардина и обед там же (menu: суп с потрохами, бараний бок с кашей, жареные каплуны и малиновый дутик со сливками); после обеда катанье на яликах по Неве.

Исакиевский собор произвел на гостей самое приятное впечатление.

– C'est fort, c'est solide, c'est riche, c'est ebouriffant![133] – беспрестанно повторял Левассер, – et ca doit couter un argent fou![134]

Кеттле же до того умилился духом, что произнес:

– Ah! si je n'etais pas catholique romain, je voudrais etre Catholique grec![135]

На что Прокоп, который с некоторого времени получил настоящую манию приглашать иноверцев к познанию света истинной веры, поспешил заметить:

– А что же, ваше превосходительство! с легкой бы руки! Заседание началось чтением доклада делегата от тульско-курско-ростовского клуба, по отделению нравственной статистики, о том, чтобы в ведомость, утвержденную собиравшимся в Гааге конгрессом, о числе и роде преступлений была прибавлена новая графа для включения в нее так называемых "жуликов" (jouliks).

– Jouliks! je ne comprends pas ce mot,[136] – с свойственною ему меридиональною живостью протестует Левассер.

– Ce n'est precisement ni un voleur, ni un escroc; c'est un individu qui tient de l'un et l'autre. A Moscou vous verrez cela, messieurs[137] – объясняет докладчик.

Встает Фарр и опять делает скандал. Он утверждает, что заметил на континенте особенный вид проступков, заключающийся в вскрытии чужих писем. "Не далее как неделю тому назад, будучи в Париже, – присовокупляет он, – я получил письмо от жены, видимо подпечатанное". Поэтому он требует прибавки еще новой графы.

Тетюшский делегат поднимается с своего места и возражает, что это неудобно.

– Why?[138] – вопрошает Фарр.

– Неудобно – и все тут! и разговаривать нечего! За такие вопросы нашего брата в кутузку сажают!

– Shocking![139] – восклицает Фарр. Тогда требует слова Левассер.

– Pardon! si je comprends la pensee de monsieur,[140] – начинает он, указывая на тетюшского делегата, – elle peut etre formulee ainsi: oui, le secret des lettres particulieres est inviolable (bravo! bravo! oui! oui! inviolable!)-c'est la regle generale; maisil est des raisons de bonne politique, qui nous forcent quelquefois la main et nous obligent d'admettre des exceptions meme aux regles que nous reconnaissons tous pour justes et irreprochables. C'est triste, messieurs, mais c'est vrai. Envisagee sous ce point de vtiec. la violation du secret des lettres particulieres se presente a nous comme un fait de haute convenance, qui n'a rien de commun avec le crime ou la contravention. L'Angleterre, grace a sa position insulaire, ignore beaucoup de phenomenes sociaux, qui sont non seulement toleres par le droit coutumier du continent, mais qufl en font pour ainsi dire partie. Ce qui est crime ou contravention' en Angleterre, peut devenir une excellente mesure de salut public sur je continent. Aussi, je vote avec m-r de Tetiousch pour l'ordre du jour pur et simple.[141]

– Bravo! Ура! Человек! шампанского! Мосье Левассер! Votre sante![142]

Не успели выпить за здоровье Левассера, как Прокоп вновь потребовал шампанского и провозгласил здоровье Фарра.

– Сознайтесь, господин Фарр, что вы согрешили немножко! – приветствовал он английского делегата с бокалом в руках, – потому что ведь ежели Англия, благодаря инсулярному положению, имеет многие инсулярные добродетели, так ведь и инсулярных пороков у ней не мало! Жадность-то ваша к деньгам в пословицу ведь вошла! А? так, что ли? Господа! выпьем за здоровье нашего сотоварища, почтеннейшего делегата Англии!

Разумеется, суровый англичанин успокоился и выпил разом два стакана.

Но за обедом случился скандал почище: бараний бок до такой степени вонял салом, что ни у кого не хватило смелости объяснить это даже особенностями национальной кухни. Хотя же поданные затем каплуны были зажарены божественно, тем не менее конгресс единогласно порешил: с завтрашнего дня перенести заседания в Малоярославский трактир.

Четвертый день – осмотр Петропавловского собора, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: ботвинья с малосольной севрюжиной, поросенок под хреном и сметаной, жареные утки и гурьевская каша); после обеда прогулка пешком по Марсову полю.

Петропавловским собором иностранные гости остались довольны, но, видимо, спешили кончить осмотр его, так как Фарр, указывая на крепостные стены, сказал:

– В сей местности воздух есть нездоров!

На что, впрочем, Прокоп тут же нашелся возразить:

– Для тех, господин Фарр, у кого чисто сердце, – воздух везде здоров!

В четвертом заседании я докладывал свою карту, над которой работал две ночи сряду (бог помог мне совершить этот труд без всяких пособий!) и по которой наглядным образом можно было ознакомиться с положением трактирной и кабацкой промышленности в России. Сердце России, Москва, было, comme de raison,[143] покрыто самым густым слоем ярко-красной краски; от этого центра, в виде радиусов, шли другие губернии, постепенно бледнея и бледнея по мере приближения к окраинам. Так что Новая Земля только от острова Колгуева заимствовала слабый бледно-розовый отблеск. В заключение я потребовал, чтобы подобные же карты были изданы и для других стран, так чтобы можно было сразу видеть, где всего удобнее напиться.

– Ah! mais savez-vous que c'est bigrement serieux, le travail que vous nous presentez la![144] – воскликнул Левассер, рассматривая мою карту.

– Prachtvoll![145] – одобрил Энгель.

– Beautiful![146] – присовокупил Фарр.

– Benissime![147] – проурчал Корренти.

– Et remarquez bien que monsieur n'a employe que deux nuits pour commencer et achever ce beau travail,[148] – отозвался Кеттле, который перед тем пошептался с Прокопом.

– Две ночи – это верно! – подтвердил Прокоп, – и без всякого руководства! Просто взял лист бумаги и с божьею помощью начертил!

Тогда все бросились меня обнимать и целовать, что под конец сделалось для меня даже обременительным, потому что делегаты вздумали качать меня на руках и чуть-чуть не уронили на пол. Тем временем наступил адмиральский час, Прокоп наскоро произнес: господа, милости просим хлеба-соли откушать! – и повел нас в столовую, где прежде всего нашим взорам представилась севрюжина… но какая это была севрюжина!

– Вот так севрюжина! – совершенно чисто произнес по-русски Кеттле.

Но, увы! нас и на этот раз не вразумило это более нежели странное восклицание иностранного гостя. До того наши сердца были переполнены ликованием, что мы не лыком шиты!

После обеда, во время прогулки по Марсову полю, Левассер ни с того ни с сего вступил со мной в очень неловкий дружеский разговор. Во-первых, он напрямик объявил, что ненавидит войну по принципу и что самый вид Марсова поля действует на него неприятно.

– А мы, – ответил я довольно сухо, – мы гордимся этим полем.

– Oui, je comprends ca! la fierte nationale – nous autres, Francais, nous en savons quelque chose! Mais, quant a moi – je vous avoue que ca me porte sur les nerfs![149]

114Не смешно ли?
115черт возьми! черт побери! ко всем чертям!
116По последним известиям, факт этот оказался неверным. По крайней мере, И. С. Тургенев совершенно иначе рассказал конец Чертопханова в «Вестнике Европы» за ноябрь 1872 г. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)
117предсъездовское собрание.
118Что вы, что вы! давайте мне каждый день поросенка – и вы никогда не услышите от меня: довольно!
119республика – и только!
120поезд.
121и вы… как мы?
122Ах! черт побери! я так много слышу русской речи, что, кажется, я сам начинаю говорить на этом языке, как на своем родном. Клянусь, господа! Уверяю вас! Ах! черт возьми… преклонимся! Воздадим поклонение, черт побери! терпимость в деле религии… терпимость и благоразумие… Вот что я вам скажу.
123Господа! бокал шампанского!
124Ваше здоровье! Вы выпьете, не правда ли? Шампанского!
125С удовольствием.
126Шпионаж был признан во все времена одним из самых живых стимулов политической жизни. Уже древний Иеробоам обещал скорпионы своим народам, что в переводе на обыкновенный язык не могло значить ничего другого, как шпионов. Далее мы находим у Аристофана неопровержимые доказательства, что греки очень признавали это средство управления и что они дали шпионам звучное прозвище сикофантов. Но лишь в эпоху цезарей античного Рима наука шпионажа достигла наибольшего своего расцвета. По словам Тацита, со времен Нерона, Калигулы и других не было почти ни одного человека во всей империи, который не был бы шпионом или не желал бы им быть. Эти величественные римляне, которые не начинали своей хвастливой болтовни иначе, как говоря: «Я, римский гражданин», достигли в шпионаже такой высоты, как если бы они были величайшими из мошенников. Наконец, наша прекрасная Франция свидетельствует, что шпионаж никогда не бывает чрезмерным в стране, политическая жизнь которой достигает своего апогея. У нас, господа, почти все шпионят друг за другом, что не мешает общественной жизни идти своим путем. Так как шпионят все, то в этом занятии почти не чувствуют ничего неприличного. Приведу историческую справку о том социальном явлении, которое носит неблагозвучное имя шпионажа. Но если мы говорим о практических результатах этого ремесла, мы должны в то же время констатировать, что никогда бы эти результаты не могли быть ни такими большими, ни такими исчерпывающими, если бы шпионы начали действовать открыто… на виду, не маскируясь. Да, господа, это деятельность, которой можно заниматься только под покровом величайшей тайны! Отнимите тайну – и прощай шпионаж. Его более нет – а вместе с ним падает весь престиж политической жизни. Нет шпионажа нет обвинений, нет процессов, нет преследований! Политическая жизнь, так сказать, замирает. Все проходит, все падает, все бездействует. Вот почему я не разделяю мнения, выраженного моим почтенным коллегой, господином Фарром. Я очень хорошо понимаю его мысль: он слишком большой приверженец статистики, чтобы не горевать, что эта наука содержит еще необъяснимые и темные места. Но бог, в своей божественной мудрости, судил об этом иначе. Он захотел, чтобы статистика всегда имела некоторые необработанные данные для того, чтобы мы, смиренные работники науки, всегда имели возможность что-либо разъяснить или закончить. Итак, я заключаю, говоря: господа! у нас есть целая графа, в которую мы относим мошенников и прочих людей без религии и нравственности. Разве эта графа не столь обширна, чтобы в ней не нашли себе естественного места шпионы? О господа, поместим их смело туда, и потом скажем: «Идите, бесчестные люди, и творите ваше низкое ремесло! статистика не хочет вас знать!»
127браво! да здравствует Франция!
128да здравствует Генрих IV!
129Кажется, это называется лососиной? Лососина и поросенок – нужно это запомнить!
130Кушайте, господа!
131Россия – вот истинная родина статистики!
132Здесь была решена участь несчастного фон Зона! ах, будем осторожны!
133Он огромный, внушительный, роскошный, поразительный!
134он, вероятно, обошелся чудовищно дорого!
135Ах, не будь я католиком, я хотел бы быть православным!
136Жулик! я не понимаю этого слова!
137В точности, это не вор и не мошенник; это индивид, в котором содержится и то и другое. В Москве вы увидите их, господа.
138Почему?
139Невоспитанность!
140Извините! если я правильно понимаю мысль господина.
141она может быть формулирована следующим образом: да, тайна частной корреспонденции неприкосновенна (браво! браво! да! да! неприкосновенна!) это общее правило; но существуют соображения здравой политики, которые в отдельных случаях принуждают нас и заставляют допускать исключения даже для правил, которые мы все признаем справедливыми и нерушимыми. Это печально, господа, но это так. Рассматриваемое с этой точки зрения нарушение тайны частной корреспонденции представляется нам требованием высшего порядка, которое не имеет ничего общего с преступлением или с нарушением закона. Англия, благодаря своему островному положению, не знает многих социальных явлений, которые не только терпимы по обычному праву континента, но которые составляют, так сказать, часть этого права. То, что является преступлением или нарушением закона в Англии, может стать превосходной мерой общественной защиты на континенте. Итак, я голосую вместе с господином из Тетюш за простой переход к порядку дня.
142Ваше здоровье!
143разумеется.
144Ах! ведь вы представляете нам здесь чертовски серьезный труд!
145Великолепно!
146Прекрасно!
147Превосходно!
148И заметьте, что господин затратил на этот прекрасный труд только две ночи.
149Да, понимаю! национальная гордость, – мы, французы, тоже не чужды ей. Но, что касается меня, – признаюсь, это действует мне на нервы!
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru